Блог


Вы здесь: Авторские колонки FantLab > Авторская колонка «AlisterOrm» облако тэгов
Поиск статьи:
   расширенный поиск »


Статья написана 25 января 2023 г. 21:08

Лотман Ю. Беседы о русской культуре. Серия: Большие книги СПб Из-во Азбука 2021г. 832 с. Твердый переплет, Средний формат.

Человек являет собой, прежде всего, существо культуры, и это поле его жизни является едва ли менее важным, чем социальный уклад, или физиологическая первооснова. Мир мы видим культурой, с помощью неё расшифровываем и кодируем окружающий мир, даём всему имена. И автор этих строк является частью великой культуры, созданной на русском языке, он уверен, что именно она являет собой главное наследие нашей суб-цивилизации, и даже когда её существование прервётся, долгие века и тысячелетия будут звучать стихотворения великих творцов, будут читаться прозаические творения писателей и мыслителей, бесконечное число глаз увидит советско-русский кинематограф, театр, балет, бесконечное число репродукций будет множить наследие художников. Но наследие её нужно постигать, и уметь слушать её голос. К сожалению, сейчас нужно постоянно напоминать об этом наследии, в нашу гнусную эпоху окончательно выродившегося «псевдопатриотизма»... но об этом не здесь и не сейчас.

Юрия Лотмана знают все. Ну или почти все, кто имеет хоть мальский интерес к русской литературе. Кто-то смотрел его лекции по телевидению, кто-то читал книги — странное дело, печатное слово Лотмана распространяется до сих пор как сарафанное радио: так, один мой добрый знакомый, прочитав книгу, которую мы рассматриваем сегодня, теперь дарит её всем друзьям, утверждая, что каждый русский человек должен прочитать её. Зачем?

Итак, перед нами две книги: «Беседы о русской культуре» и «В поисках поэтического слова», первое — сборник заметок а разных аспектах дворянской культуры «Золотого века», второе — пособие для учителей, предлагающее по новому, с неожиданных ракурсов взглянуть на привычные, даже кому-то набившие оскомину, произведения. Казалось бы, ничего необычного.

Всякому взявшему в руки эти труды, бросается в глаза повышенная их литературоцентричность. Лотман не является историком как таковым, он — филолог, текстовик, для него прошлое оживает в тексте. Безусловно, как бы не претендовал автор на звание историка, в любом случае отсутствие специфических навыков бросается в глаза для любого, привыкшего к аналитическим работам на стыке социальных наук. Впрочем, остаётся это принять как данность, и помнить, что при всём внимании к контексту, работы Лотмана не могут быть исчерпывающими и даже просто полными, что не умаляет их значимости.

Культура — то, что скрепляет людей воедино, то есть, в какой то степени, культура — это форма общения, «вторая моделирующая система». Она служит связующим звеном между большой группой людей, и вместе с ней образует то, что структуралист Лотман называл «синхронной структурой», то есть системой семиотических «знаков», или символов, действующих одновремнно и в комплексе друг с другом. Значения соотношения «знака» и «означающего» и назывались «семантикой», что является самым популярным термином «тартусской школы». Знаки существуют в системе других знаков, и их совокупность именуется «семиосферой». Текст становится шифром, код которого можно разгадать через культуру. Культура проявляет себя в знаках, то есть в конкретных жестах и феноменах поведения, и уже отсюда вытекает понятие «быта» — в широком смысле.

Быт особенно важен, ведь каждый его элемент — это чудом сохранившаяся часть прошлого. Многое исчезает из памяти людской уже через поколение, то, что никто и не думает фиксировать для потомков, пропадает. Скажем, современники «Грозы 1812 года» успели застать «Войну и мир» Толстого, и сказать своё веское слово о его анахронизмах, которые без их памяти остались бы нам, скорее всего, неизвестны. Итак, «быт», но в каком смысле? Правила поведения, “социальный код”, “социальный сценарий” — инструментарий социальной антропологии, отчасти — истории повседневности, истории “стилей жизни”. Что такое норма, а что выходит за её рамки?

Недаром Лотман взял за основу не просто Золотой Век, нет, он попытался охватить всю предшествующую эпоху, которая стала основой Пушкинского времени, начиная от “птенцов гнезда Петрова”, когда выковывалось новое дворянство. Для Лотмана дворянство — постоянный театр, публичная игра, можно даже сказать — игра в “иностранца”, в “чужого” среди своей земли. Сохранялся быт глубинки — и в то же время, показная “великосветскость”: вспомним фантазии Хлестакова о петербургской жизни, вспомним Евгения Онегина. Были определённые формы амплуа, были стандарты поведения в нём. Недаром мы говорили о семиотических знаках, вся суть подхода Лотмана как раз и заключается в том, чтобы определить внутреннее содержание жеста и поступка, как части культурного поля эпохи.

В повседневном быту и заключается главное противоречие русской культуры, предполагает наш автор. Быт отображал семиотический мир знаков, но и сами знаки должны были воплощать свои смыслы в конкретных феноменах быта. Структуралисткая дихотомия “означающего” и “означаемого”, “небесного” и “земного”, “чужого” и “своего” — на этом “единстве противоположностей” строится методологический каркас всей, казалось бы, плохо структурированной книги. На перекрёстке противоречий и возникает, по его мнению, русская культура, точнее — дворянская культура, породившая русскую литературу.

Однако в этом же подходе заключается и слабое место идей Юрия Михайловича, который, как и большинство структуралистов, подходит к процессу излишне механистично, и культура быта дворян превращается в отображение изначально заданных первофеноменов. Нет выделения темы собственного “стиля жизни”, что как бы по умолчанию ставит крест на изучении темы “личности”, которая становится рабом пераофеноменов. Другое дело, что Лотман мог бы конкретизировать свою методику, и сделать упор на выделении “типичного” в бытовой культуре. Нет, не нужно меня понимать неправильно — метод многозначности текста никто не отменял, однако, мне кажется, Лотман всё же искусственно суживал пространство своего поиска.

Что не отнять — постановки вопроса о “микроистории” содержания литературного текста. Писатели “золотого века” творили для своих современников, но с это поры прошло уже больше двух веков, и многие очевидные для них реалии нам, жителям начала XXI века, будут непонятны. Какие “латинские эпиграфы” знал Онегин, какие писанные и неписанные правила подвели к барьеру Грушницкого и Печорина, по каким законам “РИ” скупал “мёртвые души” господин Чичиков, в чём был смысл и азарт в картометании гоголевских “Игроков”? Это было очевидно для читателей и зрителей своего времени, для нас же это — настоящая загадка, которая требует отдельного внимания.

Об этом — «В школе поэтического слова. Пушкин — Лермонтов — Гоголь».

Изначально название этого сборника было более скромным: «Статьи о русской литературе», писался он для учителей литературы. Для того, чтобы понять, зачем, нужно всего лишь поискать в архивах, где ещё их можно найти, кипы однотипных школьных сочинений («Онегин — лишний человек»?). «Все напишут, что счастье в труде», грустно-иронично говорил нам герой Вячеслава Тихонова в одном всем известном педагогическом фильме, в этом я и сам успел убедится, найдя однажды целый клад подобных опусов. Лотман же считал, что литература должна быть посредником в диалоге между эпохами, и требует глубокого понимания. Его статьи давали учителям «пищу для ума» — демонстрировали новые неожиданные подходы, позволяли на знакомые, казалось бы, до оскомины произведения взглянуть с новых ракурсов. Он предлагал изучать произведение литературы не в его отдельных аспектах, а в художественной целостности, и в культурном контексте эпохи. По его мнению, автор не до конца самостоятелен в своём творчестве, он является объектом культуры своего времени, и не может не выражать в ней своё время и своё общество. Можно даже сказать, что творчество является игрой семиотических конструктов в рамках определённой сферы.

Так уж ли изъезжан Александр Сергеевич Пушкин? Для Лотмана фигура этого поэта является центральной, о чём бы он не рассуждал, каких бы тем не касался, всё одно возвращался в привычный и уютный мир пушкинского слова, и искал там новые смыслы, новые черты. Недаром он именует «Евгения Онегина» «энциклопедией русской жизни», для него это широко распахнутое окно в уже ушедшую эпоху «Золотого века», которую даже невольно называют «пушкинской». Высоким гуманистическим духом Просвещения пропитана и «Капитанская дочка», по мнению автора, Пушкин стремится подняться и над дворянским, государственническим мировоззрением, и над пугачёвским бунтом, находясь в поисках общечеловеческого начала. С неожиданной точки зрения он подходит и к творчеству так до конца и не раскрывшегося Михаила Юрьевича Лермонтова, у которого находит тему поиска места России между Западом и Востоком, особенно — в «Фаталисте», затесавшемся в заметках Печорина, «героя нашего времени», стремление найти единство в пришедшем из Европы стремлению к счастью и свободе и духу «покоя» Востока, а также к целостности картины мира, свойственной восточным традициям.

Лично мне, правда, куда ближе анализ писателя, которого, из всей великой тройки, я знаю лучше всего — Николая Васильевича Гоголя. Удивительно, но, когда я перечитывал сейчас его наследие, то отмечал те же самые мысли, что были, по странному совпадению, высказаны Лотманом на этих страницах. Прежде всего, это касается особого художественного пространства, в котором разворачивается действие его произведений, где чудесное сливается с повседневным, где существует «макрокосм» своего собственного уютного мирка, и чуждое далёко «за оградой», архитектоника миров «земного» и «небесного», и, особенно — «потустороннего». А Гоголевский «Нос»? Он одновременно находится и в мире фантасмагории, и в реальном. А уж каков здесь Иван Александрович Хлестаков... И даже не только он, но и вполне реальные лгуны, братья Завалишины и Роман Медокс, которые были ничуть не менее изобретательны, чем нечаянный «ревизор» уездного города. Художественное пространство Гоголя соединяет разные пласты миров, словно древнегреческие «номосы», и создаёт наш с вами, такой знакомый и незнакомый одновременно мир, нашедший отражение в его пере.

Собственно говоря, эта книга была сформирована для того, чтобы литература стала для читателя не просто объектом поклонения, или презрения, а собеседником. Как и Михаил Бахтин, с которым у них было больше различного, чем общего, Лотман был сторонником диалога между читателем и писателем. Нужно быть не просто созерцателем — нужно стараться понять собеседника, задавать ему вопросы, и искать ответы, которые у него есть.

Так зачем каждый русский (и не только) человек должен прочитать эту книгу Лотмана? Её сложно пересказать, она непроста для понимания, но она даёт какое-то спокойное ощущение целостности культуры, и светлого, можно сказать, «благостного» ощущения от приобщения к ней. Многие считают, что школьного курса литературы, пройденного когда-то в детстве, хватает для её понимания — это не так. Лотман напоминает нам, что литература глубока и неисчерпаема, и если читатель возьмёт в руки теперь стихи Пушкина, пьесы Лермонтова, или поищет на полке корешок «Миргорода» — его старания не были напрасными.

Важно осознать главное — что русской культурой не нужно просто и бездумно гордится, её нужно понимать, и постигать, искать в ней крупицы жизней давно ушедших людей, которые достойны нашей памяти, и фрагменты их мира, дошедшие до нас.


Статья написана 25 декабря 2022 г. 23:16

Маркарян С.А. Сельджуки в Иране XI века. — Саратов : Изд-во Сарат. ун-та, 1991. — 202, [2] с. : ил. ; 20 см. — Указ. имен, геогр. наименований, терминов, этн. назв., сект и династий: с. 191-203.

(Эссе-реконструкция).

Писать рецензию в данном случае, мне кажется, неуместно, но проанализировать изложенный в книге материал всё же стоит. Что для нас важно?

Когда смотришь на историю Ближнего Востока и Малой Азии, задаёшься вопросом: каким образом турки-сельджуки, выходцы из Трансоксании, оказались на полях под Манцикертом, разбив в пух и прах доблесную армию Романа Диогена, и косвенно заложив тем основу «осколка моргульского клинка», который через четыре века навсегда убъёт Византийскую цивилизацию? Как-то уж слишком лихо армии турок появились и под Багдадом, взяв, по сути, в свои руки упавшие бразды правления аббасидских халифов?

Удивляет также и то, насколько, в итоге, стабильным оказались их политические организмы, к примеру, Конийский султанат, который существовал более двух веков, несмотря на постоянное противостояние с Византией и крестоносцами, пережив даже ураган монгольского нашествия? Они имели развитые институты управления, при дворах султанов расцветала ираноязычная культура, развивались сложные дипломатические взаимоотношения с другими державами. Но чтобы выстроить элиту, годную для подобной структуры, туркам пришлось пройти адаптацию на территории Ирана.

Помощь в понимании этого процесса может оказать как раз указанная выше книга Самвела Маркаряна, в которой сделана попытка системного описания того, что же произошло на востоке бывшего Халифата, что там появилась новая сила?

По историческим меркам, события развивались достаточно быстро. В начале X века, вскоре после гибели среднеазиатской державы Саманидов, несколько группировок турок проникли в Восточный и Северный Иран, Хорасан, постепенно продвигаясь на запад, в Мазендеран и Азербайджан. Поначалу они приняли вассалитет Газневидов, но, после восстания Тогрул-бека и победы при Дандабакане (1040), началась масштабная и быстрая экспансия, в течении 15 лет они покорили Иран, вышли к берегам Персидского залива и перевалили через Загрос, взяв под контроль Двуречье вместе с Багдадом, следом пришла очередь Курдистана, позже — Армении, после чего и произошло столкновение с ромеями при Манцикерте.

Масштаб и скорость впечатляет. Само собой, подобная экспансия невозможна без определённой лояльности хотя бы части населения к завоевателям, и из этого можно сделать вывод, что они не встретили невероятно активного сопротивления при покорении Ирана. В чём же дело?

Если мы вспомним обратный процесс, вторжение арабов в VII в., то нетрудно будет вспомнить, какими сложными путями шли завоеватели по этой территории. Иран и во времена Аршакидов, и в эпоху Сасанидов был удивительно полицентричен, и у арабских полководцев была возможность заключать локальные договора с отдельными «community», так называемые «mihran» («мирное завоевание»), в противовес «покорению оружием», в которых обговаривались взаимоотношения завоевателей (Халифата) и вассалов. И таких регионов-общин было довольно много — Исфахан, Хамадан, Рей, Мерв, и ещё минимум пять десятков других. Ощущение дежа-вю возникает, и когда мы смотрим на нашествие турок уже с востока, когда многие регионы Ирана предпочитали заключить договор с завоевателями, а не сопротивляться им. Я бы даже осмелился предположить, что это местные персидские элиты интегрировали в себя элиту пришлых завоевателей, а не наоборот.

По мнению современников, власть Сельджукидов, не связанная с религиозной компонентой, которую несла в себе легитимность правителей Омеййадов и Аббасидов, носила светский характер, и наследовала доисламской традиции. В этом нет ничего удивительного, если мы вспомним исторические предания о взлётах Ахеменидов, Аршакидов и Сасанидов, отчего иранцам XI века не считать, что нашествие турок не восстанавливает эту традицию? Недаром на территории Хорасана «Великие Сельджукиды» сравнительно быстро приняли титул «шаханшахов», последним из носителей которого, Йездигерд III, погиб как раз в этих краях. До их вторжения главную скрипку в надеждах на возрождение традиционной иранской государственности играла династия Бувайхидов, происходившая из исторического центра Ирана — Фарса, именно они возродили титул «шаханшаха», после того, как сами установили контроль за Багдадом, но их история оказалась недолгой, и эстафетная палочка цивилизационной преемственности перешла к Сельджукидам.

Что интересно, иранское общество после почти полутысячелетия власти арабской бюрократии сохранила и свой социальный строй, и структуру хозяйства и собственности, что даёт повод Маркаряну говорить о поступательном развитии феодализма. Арабский Халифат, представлявший собой огромное лоскутное одеяло, не делал акцента на региональном управлении, предпочитая осуществлять свою власть в сборе налогов. Живучее представление о тотальной государственной собственности действительности не соответствует, уж чего, а видов её в Иране хватало — от частной («gabra») до корпоративной («fay» — земли конкретной уммы, или традиционный ещё в доисламское время «вакф»), султанской и государственной. Сельджукиды не стали вмешиваться в сложившийся уклад, заимствовав у Бувайхидов «икта» — институт «кормления» с налогов. На легендах монет «султан» стал соседствовать с «шаханшахом», и два термина проникли друг в друга: впервые в исламском мире «султан» стал претендовать на верховное господство над мусульманами, оспаривая при этом светскую власть халифа, претендуя, по предположению нашего автора, на господство и над всей «дар-эль-ислам». Примерно тогда же, к концу XI в. появилась и тенденция в фикхе, расценивать власть халифа чисто как религиозную, тем самым ликвидируя теократию. Отныне доминировала персидксая традиция власти, которая и без того была чрезвычайно близко воспринята старым Халифатом, а теперь окончательно победила традиционную теократию «четырёх праведных».

Итак, мы видим, что Великие Сельджукиды взяли власть в стране, которая скрывала под исламским покрывалом шиизма вполне себе традиционный персидский уклад, который стал поглощать тюркскую элиту, и вытеснять её. Великие везиры при дворе султана-шаханшаха были либо персами, либо арабами (как Низам ал-Мульк), и сделали немало для пересборки государства.

Само собой, стабильная система управления и налогообложения входила в противоречие с интересами старой турецкой элиты, которые предпочли бы ограбить осёдлого соседа, или откочевать за горизонт на поиски нового пастбища. Поэтому, когда Мелик-шах и его потомки из главной ветви династии строили государство, то те, кто стремился поддерживать родовое начало, пошли на запад. Маркарян делает любопытное предположение, что таким образом новые шаханшахи и их арабо-иранская элита «стравили» «традиционалистов» из важных для них регионов, отправив их воевать с курдами, армянами и грузинами, подальше от земледельческих регионов Персии. Именно эта орда, возглавляемая потомками Кутулмыша, и встретили в 1071 году Романа Диогена на востоке Малой Азии, и именно они стали ядром формирующегося Румского султаната, который тоже быстро утратил серьёзный кочевничий элемент.

Чем закончилась короткая история Великих Сельджукидов, мы знаем. Уже в следующем веке эфемерная централизованная власть стала уползать из их рук, переходя к военачальникам-атабекам, и уже в середине XI века династия была снесена Пехлевидами. Конийский-Румский султанат оказался более живучим, но и он в конечном итоге рухнул и распался на бейлики, дав начало совсем новому, сильному государству конца Средневековья. Этот миг был краток...

И тем не менее, XI век очень показателен именно тем, что в его рамках в полный рост проявил себя удивительный континуитет персидских обществ, которые пронесли свои исторические традиции сквозь века владычества халифов, и влияния всё более усиливающегося шиитского духовенства (и это при том, что Сельджукиды были суннитами, что позволяло им близко контактировать с халифами). Это очень важный фрагмент, поскольку мы видим, что сила этого континуитета, пусть даже в искажённом веками облике, продолжает проявлять себя и в наши дни. По мнению ряда интеллектуалов и общественных движений, «Исламская революция» зашла в тупик, и не справилась с задачей «модерности», и одним из ответов на этот кризис стало обращение к традиции доисламского Ирана, частности в облике идеи «fekr-e siyāsi-ye irānshahri», «политической мысли древнего Ирана», продвигаемую Джавадом Табатабаи с конца 1980-х, весьма показательны и общественные движения в Иране, провозглашающие «Манифест Кира» первой «декларацией прав человека» в истории (с подачи шаха Реза Мохаммеда Пехлеви). Несмотря на аморфоность этих идей, доисламская традиция ещё может сыграть свою роль в Иране, и, как мы видим, исторические примеры подобного возрождения имеются.


Статья написана 26 ноября 2022 г. 23:31

Биркин М.Ю. Епископ в вестготской Испании. Серия: Библиотека всемирной истории М. Наука 2020г. 368с. Твердый переплет, Увеличенный формат. (ISBN: 978-5-02-040521-9 / 9785020405219)

Жизнь не стоит на месте, в особенности — жизнь социальная. Когда умирает целое общество, ему на смену приходит другое, когда отмирают старые институты, возникают новые. И всё, за исключением этот извечной сансары, текуче и изменчиво.

Это касается и скончавшейся Римской империи, умирание которой вовсе не было единомоментным и сокрушительным. Население-то никуда не девалось, римская культура выживала, города продолжали стоять, в них шла какая-то социальная жизнь. Вспомним «Житие святого Северина», описывающее жизнь на северных склонах Альп после ухода римских войск, вспомним самообразовавшийся осколок Империи под руководством Сиагрия, павший под ударами Хлодвига Франка, да и Флавий Кассиодор со своими «Varie» был свидетелем сосуществования старого и нового. Испания — регион, удалённый от Германии, даже после тёмного III века остававшийся густонаселённым и богатым, в V веке столкнулся с тяжкими испытаниями: нашествием вандалов и аланов, оседанием свевов, и — миграция вестготов за Пиренеи, как итог, образование королевства в Толедо в начале VI в., и фактический конец присутствия римского государства в этом регионе.

Однако испано-римское население никуда не делось, вестготы-ариане были каплей в море среди городов и вилл жаркого Пиренейского полуострова, и ему приходилось искать новые возможности для жизни в непростых условиях господства чужеземной элиты, и возникновение новых институтов не заставило себя долго ждать.

Олег Ауров, учитель достопочтенного Михаила Биркина, продвигает в своих работах идею «вестготской симфонии» (на византийский манер, коему, видимо, и подражали новоиспечённые идеологи вестготов), то есть единства Толедского королевства и кафолической церкви, едва ли не теократии после эпохи Леовигильда (568-586). Смысл: в глубочайшем взаимопроникновении власти и церкви, чуть ли не до полного слияния. Теократия? Или нечто иное? Я выскажу свои мысли в конце, сейчас же перед нами стоит образ, который стал играть важную роль в обществе именно в эпоху власти вестготов, даже ещё до того момента, как её правящая элита перешла в кафоличество. В фокусе нашего внимания, и внимания Михаила Биркина, находится фигура епископа, игравшая ключевую роль в раннесредневековой Испании — одних только церковных соборов с VI по VIII в. было проведено около 40-ка (считая и помстные, и провинциальные), и каждый из этих соборов вносил определённую лепту в общественную жизнь королевства. Итак, если епископ играл такую большую роль в королевстве, то что он из себя представлял? Духовный и светский пастырь, глава общины — да, но что позволило ему стать такой важной фигурой?

Изучать такие персонализированные институты можно по разному. Мне вспоминается метод Валентина Янина, который писал об институте новгородских посадников, максимально избегая обобщений, сосредотачиваясь на конкретных биографиях. Биркин — сторонник иного метода. С его точки зрения, важно выделить именно образ института, его «идеальнотипические функции», и понять не только кем являлся епископ для испанских христиан, но и кем он должен был быть. На помощь автору пришёл «последний рямлянин» эпохи, энциклопедист и эрудит, епископ Исидор Севильский (ок. 560-636), оставивший после себя, помимо прочего богатого интеллектуального наследия, теоретизировал положение клира в рамках существующего общества, немало строк он посвятил и персоне главы общины, коим и сам являлся, помимо идеального образа, показывая, как он может воплощаться в жизни. Начиная с эпохи Леовигильда, по всей видимости, по всей видимости, действительно шло сближение местной церкви и королевской власти, которая пыталась расширить пределы своей легитимности за рамки родового права готов, с одной стороны, а с другой, желала утвердить свою власть перед лицом, прежде всего, Византии, занимавшей в ту эпоху юго-восток полуострова, и перед испано-римлянами, видевшими их прежде всего foederati. В этом и помогала набиравшая силу церковь.

Можно понять и Исидора, и автора сей монографии. Для них очевидно, что община римского civitas постепенно приходит в упадок. Полисное начало в западном сегменте Империи и без того не отличалось большой крепостью, а с утратой цельности культурно-бюрократического начала с каждым десятилетием, с каждым поколением теряло носителей этого мировоззрения. Гражданская обшина исчезала, на её место постепенно приходит община христианская, и с неё и начинается наша история. Люди продолжают объединяться — на новых началах. На стыке трансформации античного общества, королевской власти вестготов и клира как хранителя культуры и находится институт епископства.

Итак, античное общество, конечно, имело представление о жречестве, но с приходом христианства многое изменилось, появилось целое новое сословие — клир. Люди, обладавшие сакральным статусом, правом говорить и совершать действия от имени Бога, несущие на себе благодать целомудрия и, при этом, хранящие в себе не только христианскую, но и греко-латинскую образованность — всё это создавало в глазах паствы особый авторитет. Они выламывались, можно сказать, из общей системы гражданских, секулярных отношений, по мнению Исидора, не учавствуя во властных практиках, неся на себе заботу о душах паствы и служения Богу.

Таков был и епископ. Несущий в себе благодать, целомудренный, образованный («семь свободных искусств»), абстрагированный от скоромного — всё так, vir bonus, «добродетельный человек». Однако жизнь всегда сложнее, епископ был не просто скромным служителем Господа, читающем проповеди, принимающем исповеди и раздающим крещение. Он был главой целой общины, и новые социальные реалии требовали от него vita activa, нельзя было оставаться в стороне и от мирских дел civitas.

В эпоху распада общества было необходимо беречь civitas terrena, сохранять целостность гражданской общины, и епископ, по актуальному призыву Исидора Севильского, должен был воздействовать на формирование поддержки новой власти, поддержки вестготских королей. Епископ отныне вместо городского муниципалитета выступает посредником между властью и общиной. Формально он выступал в качестве духовного главы паствы, и был покровителем бедноты, то есть слоёв населения, не связанных ни властью, ни собственностью, и несколько уравновешивал представителя короля в регионе, то есть comes civitas, мог он и, напротив, обраться за помощью к власти, чтобы создат противовес могущественным светским магнатам.

И, наверное, самое для нас важная характеристика исходит от самой общины populus. В отличие от Остготской Италии, здесь civitas сохранил свою субъектность, но эта субъектность, как утверждает Биркин, приобрела новое наполнение — посредством переформатирования общины из гражданской в религиозную. Как мне кажется, и исследование можно было бы развернуть в этом ракурсе, что реализация светских запросов civitas, отчасти, сформировала епископа как активный субъектный институт общины, и его избрание в качестве главы паствы служило, своего рода, проявлением политической общины. Конечно, жизнь сложнее догм — автор отмечает и многочисленные случаи, когда власть обеспечивала возведение на кафедру своего ставленника, или когда магнаты ломали сопротивление епископа, подкупали его, или подводили под незаконное действо. Однако счиалось ли это нормой? Исидор Севильский, думаю, дал бы отрицательный ответ.

Таким образом, непростые реалии Вестготской Испании сформировали интересную вариацию института епископства — не только в качестве служителя Церкви и проводника её интересов, но и как представителя переформатированной гражданской общины, находящегося на стыке секулярного и сакрального, тем самым воплощая в себе двойную функцию её духовного и светского главы.

В заключении хочу заметить, что реконструированный Михаилом Биркиным эффектный образ — прежде всего видение Исидора Севильского, определённым образом идеологема, наставление, напутствие будущих епископов. Жизнь всегда была сложнее, однако отмеченные благородным севильским пастырем контуры явно опираются на конкретный социальный опыт — опыт пересборки постантичного социума, который требовал новых акторов. Так что,по всей видимости, желаемое испано-римского интеллектуала во многом совпадало с действительным.


Статья написана 27 октября 2022 г. 19:02

У меня не было особого желания писать о книге Бориса Горянова. Очевидно, что она принадлежит своей эпохе, эпохе «контурных карт» псевдомарксистской историографии, является наследием эпохи возрождающейся отечественной византинистики, которой в первые десятилетия было необходимо отдать оммаж «генеральной линии партии», чтобы заслужить право на существование. Впрочем, как оказалось, да как и всегда, жизнь куда сложнее наших представлений о ней, и «Поздневизантийский феодализм» представляет собой определённый интерес. С одной стороны, перед автором стояла уже готовая схема, согласно которой Византия в последние два века своего существования должна быть, без вариантов, державой с определённой формой «развитого феодализма», но, с другой стороны, за ним была школад дореволюционной византинистики, в частности, источниковедения, что в сочетании с марксистским методом могло дать свои позитивные плоды.

Борис Горянов был из первого поколения советских византинистов, «пролезший» в псевдомарксистскую науку с тематикой «антифеодального» восстания зилотов (XIV в.), и, замеченный Евгением Косминским, попал в состав редколлегии возрождённого «Византийского временника». Почитав его тексты, мы обнаружим, что он был прежде всего наследником дореволюционного византиноведения, сторонником идей Фёдора Успенского, даже его стиль и слог куда ближе традиционному, и почти не несёт в себе советских фразеологизмов. Одним из первых Горянов высказывал мысль об «обмирщении» ромейской культуры в поздний период, обозначив вопрос «византийского Ренессанса», но полноценного развития его мысль, по всей видимости, не получила, канув в забвение, дожидаясь «школы Аверинцева». Книга «Поздневизантийский феодализм» так и осталась «лебединой песней» Бориса Горянова, который оказался полностью заслонён фигурами, скажем, Михаила Сюзюмова, Александра Каждана, или Геннадия Литаврина. Книга его действительно изрядно устарела, слова из песни не выкинешь, однако это не значит, что она вовсе не заслуживает внимания.

Итак, в чём изначальный замысел? Основная концепция — показать развитие феодальных отношений в период между существованием «Латинской Романии» и взятием Константинополя. С двухвековым периодом ранее автору было более или менее всё ясно: сложилась система проний как феодальных держаний, и крестьяне массово оказывались в зависимости от правящего класса. Развивается крупное землевладение, феодалы кучкуются в группировки возле трона и противостоят крестьянским восстаниям, ослабляется централизация, добиваются остатки городского самоуправления. Что такое четвёртый период, после трагического 1204 года?

Я бы позволил себе не согласится с почтенным рецензентом данной работы, Михаилом Сюзюмовым, который ставил под сомнение саму идею Горянова начинать своё повествование с Латинской Империи. Вопреки словам свердловского классика, логика здесь есть — автор пытается показать, что пришельцы с романо-германского Запада плюс-минус удобно уложили свои системы управления и эксплуатации в уже устоявшиеся порядки феодального общества. Чуть более полувековое правление «латинян» в отдельных областях Греции не оказало, по мнению автора, существенного влияния на эволюцию византийского общества, что он и пытается доказать на примере Никейской империи Ласкарей, и, отчасти, Эпирского деспотата Ангелов. На всех территориях разреженной отныне Ромейской империи он видит процесс планомерного развития феодального иммунитета — «экскуссии», что приводит к пиковому развитию феодального землевладения, которые совместными усилиями подавляли городские торгово-ремесленные круги в пользу предоставления взаимовыгодных привелегий генуэзским или венецанским торговцам.

Самым заметным последствием административного господства латинян стало усиление позиций итальянских торговцев, которые, пользуясь противоречиями в элитах, выбивали себе всё новые торговые привелегии, тогда как византийский «истеблишмент» получал от торговых операций конкурирующих мега-эмпорий изрядные барыши. Латинское господство, с точки зрения автора, привело к укреплению независимости греческих феодалов, утверждая, что завоевание части земель способствовало размыванию абсолютного господства власти басилевса, и условные прониатские владения стали наследственными иммунитетами-экскуссиями, изначально — налоговым, а затем — административным и судебным, и получают фактическую автономию от государственной системы. Что до византийского города, то он не стал зерном новых, капиталистических отношений, хотя Горянов и утверждал, что развитие «производительных сил» продолжалось и в его рамках, пусть даже и скудное. В конечном счёте, недостаточное развитие формации автор видит в полном, укрепляющемся господстве феодализма, которое не позволило появится новому классу, который выломал бы общество из застоявшейся системы эксплуататорских отношений. Именно поэтому одним из центральных моментов истории поздней Византии Горянов считает восстание зилотов, которое рассматривается как своего рода попытка возрождения былой империи, но на новых началах, вне рамок феодальной пронии и сфер влияний итальянских торговцев, однако это движение потерпело поражение в схватке с феодальной верхушкой Греции. Это движение и расценивется автором как последний акт в трагической пьесе о попытках сохранить Византию как цивилизацию.

Книга, конечно, весьма солидная, но её размах таков, что без целого комплекса вопросов не получится отделаться...

Конечно, вопросы касаются прежде всего ядра всей концепции Горянова — вопроса об экскуссии, которую он считает главной причиной формирования сильного класса феодалов. Однако, как нам известно (даже такому профану, как мне), что жизнь позднеромейской элиты продолжает, во многом, вращаться вокруг Константинополя, и изрядный слой знати был заинтересован в интенсификации централизации, для повышения контроля и за торговым обороом италийских товаров, и за сбором налогов, в том числе — в противодействии иммунитеным процессам. Однако этим союзникам имперской бюрократиии слово не было дано. Всего десять страниц посвящено ещё одному мощнейшему игроку на внутриэкономическом пространстве Греции — монастырям, которые задолго до латинского завоевания были знакомы и с налоговым иммунитетом, и с судебным.

Вообще, корпоративное начало и в исследовании эксплуататорских классов, и в изучении крестьянской общины, в рассмотрении города автором опускается, даже восстание зилотов в его интерпретации преследует не конкретные цели какого-то сообщества, а общеимперские интересы. О ремесленных организациях эргастириях Горянов пишет очень мало, однако, по всей видимости, его тезис об отсутствии коммунального самоуправления и зачатков капиталистических отношений справедлив — даже в богатых Фессалониках ремесленники и торговцы не были способны защитить свою автономию перед деспотами даже при поддержке имперских чиновников-эпархов. Даже деспотичные дома Флоренции той эпохи зачастую избегали вмешательства в тонкую ткань горизонтальных связей «низа», понимая губительность подобного вторжения, греческие же их современники были менее разумными. Вообще, интересно было бы поставить вопрос, как изменилась экономика Империи, когда Константинополь был существенно подорван как абсолютный центр всей жизни государства? Вряд ли восстание зилотов возникло именно в богатых Фессалониках на пустом месте — вполне возможно, что это была неосознанная попытка сломить многовековую инерцию упадка Империи, и придать новый импульс к развитию, используя опыт итальянских городов-республик. Однако, видимо, этот вопрос не входит в оборот изучения «феодальной формации».

Кроме того, византийское крестьянство, пожалуй, одно из важнейших частей этого общества, отведено на задний план, являясь объектом истории «феодализации». Горянов говорит об общине и её разложении, но советские истории в принципе всегда, во всех временах видят разложение общины. Интересна сама закатная стадия его истории, когда крестьяне оказались бессильными перед всесилием могучих, хотя в предыдущих столетиях именно мелкое провинциальное крестьянство, судя по всему (читаю Перри Андерсона, не обессудьте), и обеспечивало устойчивость этому обществу. Децентрализованное и социально гибкое крестьянство Востока оказалось более устойчиво к экономическому кризису, охватившему Запад в эпоху ВПН, и в течении столетий представляло собой своего рода гарантию стабильности в низовой экономике. Однако в последние два века, по всей видимости, развитие крупных феодальных кластеров погребло под собой крестьянство, превратив его в источник дохода для самовластцев, похоронив изначально здоровую социальную и производственную децентрализацию.

Так что в плане изучения социально-политического строя Горянов остался на позициях тогдашнего «мэйнстрима», и рассматривал процесс развития «феодализма» как формирование правящего класса эксплуататоров, тогда как крестьянству и горожанам оставалось лишь «ухудшаться» в своём положении. Но, нужно признать, автору вполне удалось показать процесс сегментации Империи, перераспределения доходов с земельных фондов. Но картина, конечно, получается интересная — если локальные игроки в Малой Азии, объединялись вокруг Ласкарей и противостояли одновременно и латинским магнатам новоиспечённых королевств, и туркам востока полуострова, то с восстановлением Константинополя как центра государства этот процесс прекратился, по факту, и крупные магнаты предпочитали выжимать ресурсы из полученных ими земель, конвертируя их вовсе не на пользу «плебса». Поэтому, с моей точки зрения, восстание зилотов интересно в качестве попытки горизонтальной самоорганизации пластов общества Фессалоник, в качестве попытки выхода на иной уровень социальной жизни. Как ни странно, автор больше уделил внимание событийной канве восстания, а не социальной. Также странно, что Горянов упустил из внимания крестьянство Эпира, которое, по мнению некоторых византологов, сохраняло свои земельные владения и могло обеспечить себе экономическую независимость от магнатов, что-то подобное долгое время существовало и в Трапезунде. С чем это связано?

Поздняя история Византии — сложная, многоактная и многомерная пьеса упадка не просто государственных институтов, но деградации общества, процесс которого начался задолго до того, как крестоносные войска взяли Константинополь. И история того, как ромейские магнаты брали власть в провинциях — одна из её частей. Насколько значительная? Покажут дальнейшие изыскания.

А Фессалоники жаль.


Статья написана 26 сентября 2022 г. 13:58

Некогда считалось, что степной ландшафт не подходит для организации стабильного общества, тем более — государства, что под этим словом не понимай. Вечно кочующие орды степняков с переносными юртами, дикие и неуправляемые — так по сию пору видят обыватели степные культуры. Степи, однако, никогда не были по настоящему дики, по настоящему пусты, они всегда были населены многими народами, очень разными по уровню своей культуры и уровню развития. Встречались и лютые дикари, но были и развитые народы, разумеется, в тех пределах, которые предоставлял им скотоводческий образ жизни и суровый степной ландшафт. Многих историков-русистов и обывателей удивляет факт, к примеру, поездки князя Ярослава Всеволодовича, отца Александра Невского, в Каракорум — ведь в их голове пространство от Волги до Орона должно быть совершенно пустым... Но это не так.

Ещё один живучий миф — о том, что Монгольская империя возникла едва ли не на пустом месте, в диких степях, далеко от любых пределов цивилизации, будь то Китай, средневековая Европа, включая Русь, или персо-таджикская Средняя Азия. Но её предшествовала целая череда, как сейчас говорят, «степных империй», каждая из которых влила свою толику крови в будущую державу Чингис-хана, и пустота между скифо-сибирским универсумом и монголами неспешно заполняется историками и археологами. Схожим образом поступали в своё время и арабские географы, ищущие пути в глубины степей.

Свернуть

Одна из таких выплывших из забвения квази-цивилизаций — живущие некогда в Восточном Казахстане тюркоязычные кимаки, частью которых были и хорошо знакомые нам кыпчаки-половцы, и подарившие своё название многим народам татары. Когда-то этот регион был территорией бурных политических событий, захлестнувших тюркские каганаты во времена их расцвета, в то время, когда эти земли оказались под воздействием культурного ареала Согдианы. Но давно пал род Ашина, погибли государства тюркютов и уйгуров, государство Тан было измотано бесконечными воинами, и бодро шло к своему нескорому, но неизбежному концу, Тибет запаковался в естественных границах на своём плато, а Средняя Азия с трудом покорилась западным халифам, обративши свой взор с восхода на закат. И в этой исторической тихой нише в восточном Казахстане и возникает сообщество, которое называли «кимаками».

Булату Кумекову выпала честь первому нащупать призрачные границы этого сообщества на окраине тогдашней ойкумены, едва ли не на берегах Моря Мрака. Пройдя школу арабиста, отшлифованную первоклассным Институтом Востоковедения в Ленинграде, он обращает внимание прежде всего на арабоязычные источники, сочинения географов, которые искали пути к далёким пределам этого... государства?

Повышенное внимание к географическим нарративам и определило всю специфику этой небольшой книжки. Авторы, те же Ал-Идриси и Ибн Хордадбех, посвятили далёким племенам не так много места в своих сочинениях, поскольку и сами знали о них немногое. Они пытались лишь обозначить пути, по которым можно добраться до кимакских пределов, до их гипотетической столицы. Поэтому больше половины книжки посвящено анализу запутанных географических комментариев географов, которые предпочитали мерить расстояния в степных просторах туманными «переходами». Источники хором утверждали, что страна кимаков находится далеко на севере, где настолько морозно, что зимой невозможно путешествовать, и лежат недалеко от Моря Мрака, а у некоторых — и вовсе у пределов «Йаджудж и Маджудж», «Гога и Магога», в общем — чёрт знает где, у окраины мира, на берегах реки Гамаш и в районе озера Гаган. В реке Гамаш узнаётся старый добрый Иртыш, озеро Гаган оказалось посложнее, поскольку под него могли подходить и Иссык-куль, и Балхаш, но локализация между двумя горными хребтами (Тарбагатай и Джунгарский Алатау) позволила предположить, что тем озером был Алаколь.

Итак, среднее Прииртышье и крайне северная часть Тянь Шаня — уже довольно таки обширная территория. В описаниях географов Куменков находит сведения о больших городах и стационарной столице, Имакии, где находился кимакский «шад» — правитель, но об этом чуть позже. Откуда они вообще взялись? Лев Гумилёв утверждал, что кимаки — потомки одного из тюркоязычных пемён хунну, чумугуней, со времён Каганата обитающего в Восточном Казахстане, некоторые учёные, как недавно Ж. Сабитов, настаивают на монгольской составляющей, однако Куменков придерживается иного мнения, что изначально кимаки — пришельцы, известные китайцам как «яньмо», ещё в VII в. откочевавшие из западной Монголии за Алтай.

Кимакское государство — занятный зверь. Согласно легенде, изгнанник из знатного татарского рода, Шад, осел на берегах Иртыша, и у него в услужении было 7 человек, каждый из которых покровительствовал одному народу. Семь племён расселились на запад и юг, и тем самым образовали союз народов, которым управлял потомок Шада, на месте юрты которого возникла Имакия...Кумеков соединяет историю государства кимаков с осколками, оставшимися после падения Уйгурского каганата в IX в., и является классическим «супервождеством», по современной терминологии, когда существует единый каган и подчинённые ему военные предводители племён. Судя по всему, существлвало налогооблажение, неизвестно, в каких масштабах, вероятно, как через пару веков в Золотой Орде, были пошлины на торговый транзит, существовала родовая знать.

Наличие городов, о которых пишел ал-Идриси, и позволяет Куменкову смело писать о государстве, и даже полукочевом характере жизни этих племён. К несчастью, автор мало пользуется археологическими данными, приводя туманные сведения о многобашенных городах и обширных орашаемых землях в центральном Казахстане (почему не на Иртыше, неужели только живущие западнее кыпчаки были настолько развитыми?) он даёт вскользь, однако представляются наиболее важными для исследования. Однако, как назло, письменные источники много сообщают именно о скотоводческом хозяйстве, и удручающе мало — о земледелии. Видимо, земледелие всё же существовало в некоторых анклавах кимаков, к примеру, на озере Алаколь или в Прииртышье, однако его масштабы из сведений, предоставленных автором, неясны. Предположения о гипотетическом ремесленном производстве в городах оставляю на совести исследователя. Стоит, однако, помнить важную вещь — Семиречье, то есть территории к северу от западных пределов Тянь Шаня, веками были транзитной зоной торговли, и посредническая деятельность там могла быть достаточно развита. Пэтому в Алакольской котловине и находят руины городов того времени. Однако Имакия расположена на Иртыше, и источники расписывают её как огромный многобашенный город с желзными воротами, что наш автор с удовольствием и цитирует. Отдавая, впрочем, себе отчёт в том, что это могло быть и существенным преувеличением. Да и археологические сведения, которые он приводит, не проясняют ситуацию, а лишь запутывают её. Причём в последние годы не сказать, чтобы ситуация с поиском кимакских городов как-то особенно улучшилась. Археологи выделяют на сегодняшний «Сростскинскую культуру» погребений, в среднем течении Иртыша, погребения достаточно богатые и показывающие многочисленные нити, которые связывали кимаков со «Скифо-сибирским миром», но и только. Имакию ещё надо искать...

Культуре, как обычно, отводится два слова, и сведений Кумеков приводит крайне мало. В религиозном плане кимаки остались тюрками-язычниками, о письменности известно только то, что она была, о шедеврах городских ремёсел автор, противореча сам себе, не пишет ни слова, так же, как и о городской архитектуре и планировке, которая тоже служит индикатором развития культуры. А вот упоминания придорожных храмов со статуями предков-прародителей весьма интересны, тем более, что преемственность этого элемента можно увидеть в хорошо известным жителям степей половецким бабам. Судя по всему, кыпчаки-половцы унаследовали эту практику именно от кимаков.

...В начале XI в. с югов Центральной Азии пошла волна миграции, которая сильно потеснила разреженные кимакские кочевья, и они окончательно сошли с исторической арены, видимо, до самого монгольского нашествия доживая тихие дни на берегах Иртыша. Другая часть кимаков слилась с кыпчаками и также двинулась на запад, за Волгу, и здесь они уже входят в оборот европейской истории, особенно — Древней Руси. Куменков основную роль в этом отводит государству Ляо, то есть киданям, которые оттеснили монгольские племена за Алтай в ходе своей западной экспансии. Таким образом, государство кимаков, точнее, его останки, являются частью и русской истории тоже. А вот являются ли они неотъемлимой частью истории современных казахов — вопрос. Куменков, понятное дело, пишет, что с распадом кимакской державы, как к ней не относись, «приглушило» процессы этно- и полигенеза, и они принадлежат к единой ветви развития казахов как нации. Но можно ли обнаружить преемственность этого призрачного государства и, скажем, какого-либо из поздних жузов, к примеру, Старшего, как раз и располагавшегося на этой территории? Весьма и весьма сомнительно.

Если резюмировать, то можно сказать, что книга Булата Кумекова является одним из немногих трудов, делающих попытку пролить свет на эпоху, последующюю за крушением Тюркских каганатов, и предшествующюю возникновению империи Чингис-хана. Она, конечно, очень локальна, опирается на весьма ограниченный круг источников, и содержит немного фактической информации — тут уж ничего не поделаешь. Рекоснтруировать с её помощью и историю кимаков как этноса, как социального организма, как политии, очень проблематично, я уж не говорю, что здесь почти не освещена история наших ближайших соседей — кыпчаков, которые позиционируются как подданные Имакии. Но, видимо, автор сделал с имеющимися письменными источниками всё, что мог.

Слово — за археологами.





  Подписка

Количество подписчиков: 76

⇑ Наверх