Блог


Вы здесь: Авторские колонки FantLab > Авторская колонка «witkowsky» облако тэгов
Поиск статьи:
   расширенный поиск »


Статья написана 10 декабря 2018 г. 18:29

II. 31 мая 1931. Федот-овсяник. Дуб листвой одевается. Красный

И они киркой отвернули плиту,

Углубили спешно прокоп,

И лопатой сгребли комья сохлой земли,

Обнажив патентованный гроб.

Роберт Саути. Предостережение хирурга

Погода испортилась еще ночью. Едва ли не всем, кому предстояло в это странное воскресенье собраться на кладбище Данилова монастыря, приснился один и тот же сон. Каждый из них продавал мясо, и это при том, что ни единому из них не доводилось этого делать ни разу в жизни. Конечно, было полнолуние, в такую ночь что только не приснится, но – все-таки.

Троюродному брату Блока, внуку знаменитого историка, прозаику Владимиру Гридину, от рождения носившему фамилию Гумберт, человеку с университетским дипломом, такого не приходилось делать даже в Гражданскую. Впрочем, в Гражданскую ему почти не доводилось его покупать, да и просто есть. А тут – на тебе: он торговал жирной свининой, копченым украинским салом, толстым, в четыре пальца, мокрого посола, белорусским, наперченным венгерским. Да и мясом он торговал отличным – уже нарубленным на отбивные. Гридин проснулся в цыганском поту, проще говоря – в ознобе. Сон не исчезал. За окном хоть и моросило, но было уже светло. Писатель посмотрел на него, как обычно, надеясь, что сон сразу забудется. Увы, он все еще слышал густой мясной дух от непроданного свинского товара. Гридин вспомнил, что вроде бы видеть сало во сне – это к богатству. Не верилось. Мяса на прилавке было больше, чем сала. Ножки тоже были, на холодец. К чему ножки свиные снятся? Гридин горестно постучал папиросой о пачку и закурил.

Юрий Ореша, природный икариец из Салгир-Кале, которого многие звали «самым сильным русским поэтом» из-за того, что в молодости он был цирковым борцом, проснулся даже раньше. В той загадочной канцелярии, где распределяются человеческие сны, видимо, учли его забытое вероисповедание, свининой торговать не заставили. Его прилавок был завален битой птицей – потрошеными утками, курами и гусями, а также разложенными на отдельные куски бумаги птичьими потрохами. Во сне, как и на самом деле, было утро воскресенье, и ранние посыльные спешили к его парнóму, только что от резника, товару.

Юрий Соломонович сел на постели и помотал тяжелой головой. Раньше девяти на кладбище делать было нечего, вскрытие могилы – дело не на час, но стрелки показывали четыре утра. По летнему времени уже рассвело, но погода была скверная – вот-вот начнется дождь. «Не ехать?..» – подумал поэт, и устыдился. Не поехать на могилу Гоголя в день, когда ее, возможно, единственный раз в истории вскроют – дело невозможное. К тому же сегодня будут вскрывать могилы Языкова и Хомякова. Гордость русской словесности посмертно меняла квартиру, переезжая с Даниловского, которое то ли закрывали, то ли сочли недостаточно престижным для классиков, на самое главное – на Новодевичье.

Сон все не покидал его. Мясо было для него предметом важным, массивное тело требовало калорий, после трудового дня он мог убрать в писательской столовой на Тверском три тарелки котлет и сытости не испытать, а ведь это была не арена цирка, а всего лишь письменный стол, бумага и школьная ручка с пером. Но по раннему времени есть еще не хотелось. Продавать мясо? Что за работа для поэта из Салгир-Кале? Чтобы отогнать видение, Юрий Соломонович отправился ставить чайник на кухню, наполненную паром: соседка, Пелагея Аксентьевна, всю ночь, не зажигая света, кипятила белье. Каково ей, воспитаннице Екатеринского института благородных девиц, кипятить трехведерный бак?

Скверное пробуждение выпало и на долю Ильи Деволана, прозаика, природного одессита, потомка строителя Одессы, сменившего католическую веру на православную. Языком детства был у него французский. В советское время он галльское наречие подзабыл, но персонажи сна говорили именно на нем, и попытки отвечать по-русски встречали полным непониманием.

Во сне он был мясником, рубил туши прямо возле прилавка, и сам продавал увесистые куски, из-за чего очередь шла медленно. На прилавке лежали аппетитные обломы оленины, лосятины, кажется, даже кенгурятины, но клиенты на этот товар даже смотреть не желали. Они жаждали медвежатины. Именно медвежью тушу Илья Шарлевич рубил всю ночь, но покупатели знали толк в товаре, их интересовали только лапы, драгоценный деликатес русских князей. Деволан отрубал лапу, тут же сбрасывал деньги в кассу, отрубал еще одну, отдавал, получал деньги, покуда не засомневался, откуда столько, лап у одного медведя? Он попробовал их подсчитать, дошел до одиннадцати – и в холодном поту проснулся. Честное слово, он даже в смешной повести для детей никого бы не заставил продавать французам куски двенадцатиногого медведя.

Илья Шарлевич вдруг подумал, что он перехватил сон родного брата, Артюра, отбывшего в Париж в двадцатом. В январе нынешнего года в Москве открылся Торгсин, советских граждан, имеющих счастье обладать валютой, обещали допустить туда уже через неделю, а Деволану каждые два месяца приходилось получать от брата перевод на триста франков, они же двенадцать долларов, они же двадцать пять рублей. Если жить на одной картошке, на эти деньги можно было протянуть несколько месяцев. Но трудиться писатель на картошке сможет только в том случае, если эта картошка пойдет как закуска под то самое, что стоит больше червонца за бутылку. В Торгсине же белоголовая, как точно знал Илья, стоить будет много, если рубль. Но раньше сентября деньги на торгсин переводить не обещали, приходилось менять франки по низкому курсу. С грустью вспоминал он, что в первый год его московской жизни рыковка стоила рубль семьдесят пять. Но помнил и то, что чаще всего тогда в его кармане и такой суммы не было.

Шесть червонцев от «Безбожника у станка», где по случаю Пасхи тиснули его рассказ на важную тему, выбранную редакцией, об алкоголизме Иисуса Христа, Илья давно проел, почти килограммовая жареная курица за пять пятьдесят из Елисеевского стала далеким воспоминанием, то же сделали и две отборных керченских селедки. Все, что принес шедевр от позапрошлой пятницы в «Литературной газете», ушло на долги. Предстояло менять последнюю сотню франков. Может, именно это продажа кровавых медвежьих лап и предвещала?

Поэт Михаил Агранат, автор прославленной песни «Взмахни папахой», накануне вечером лечился тем самым, с чем Москва перестала бороться год назад, когда разогнали Совет противоалкогольных обществ. Шел слух, что скоро Молотов, отобравший алкогольный штурвал у уклониста Рыкова, пустит в продажу водку и покрепче, и подороже. Зато чище! Миша был уверен, что водка бывает двух сортов – хорошая и очень хорошая, ждать новой не хотел, ему годилась и рыковка тридцать градусов. Но во сне он видел не водку, а закуску: почему-то он торговал пирожками с мясом!

Миша дотянулся до пола, где в бутылке оставалось граммов пятьдесят, и вспомнил про Гоголя. Как поэт, он просто обязан был идти в Даниловский. И надеялся, что дойдет. После возвращения он собирался позвать престарелого мужа соседки пропустить по паре кружек ерша в парке. Мечта о ерше его немного все же отвлекла.

Другой поэт, окончивший с золотой медалью десятую московскую гимназию сын сапожника из дворян Василий Иволгин, писавший под псевдонимом «Ардаш», торговал в своем сне развесным мясным фаршем. Сибирский прозаик, богатырь Всеволод Петров, торговал бараниной, отчего-то гордясь тем, что может шепнуть подходившим к нему татарам: «халяль!» Прозаик Эвелина Хабибуллина стояла у котла на раздаче жирного бешбармака. Поэт Вадим Корженевич крутил вертел с насаженным на него лебедем, который, гадина такая, при этом еще и пел.

Однако хуже всех снов оказался тот, что достался карикатуристу Ефиму Ступину. Он стоял за прилавком, в страхе рассматривая аккуратно выложенные на него небольшие кусочки розовой вырезки, похожей на телятину. Однако – лишь похожей. Ефим видел, что его сторонятся, рассматривал будущие шницели, в ужасе боясь даже подумать – чье это мясо? Ужасней всего было то, что Ефим был почти полным вегетарианцем. Однако он вспомнил про полнолуние – и списал сон на происки коварного спутника земли.

Перечислить все сны, которые в эту ночь будущие свидетели эксгумации Гоголя, едва ли возможно. увидели. Ни жанр, в котором подвизались эти поэты, прозаики, переводчики, архитекторы, ни возраст, ни пол, ни социальное происхождение – ничто не избавляло от мясного сна. Но для истории важно то, что по дороге на кладбище все они свой сон успели забыть, и лишь сербский ловец снов Милорад Радулевич, служивший кладовщиком в детприемнике, устроенном в Даниловском монастыре, вовремя поймал большинство и отложил к себе в мешок для будущих поколений, чтобы им тоже было что посмотреть хотя бы во сне, кроме тех сосисок, которых в ближайшие десятилетия им в свободной продаже все равно не видать.

Более или менее представляя, куда идти, часов с девяти утра в ворота бывшего монастыря потянулись деятели культуры. Здесь, у восточной стены настоятельского корпуса, располагались все еще не тронутые, хотя загаженные беспризорниками, надгробия Языкова и Хомякова, обреченного отныне посмертно терпеть разлуку с семейством. Рядом с ними находился и известный всякому москвичу памятник на могиле Гоголя: плита в виде гроба с цитатами из Писания, а за нею – высокий камень, «голгофа», с вознесенным православным крестом и надписью из Откровения: «Ей, гряди, Господи Иисусе». Разумеется, чугунную ограду надгробия украли еще в Гражданскую.

Ни Гридин, ни Ореша, ни Агранат, ни Деволан, никто из них не сомневался, что так просто все не обойдется. С тех пор, как в январе «Тридцать дней» начали печатать «Золотого теленка» Ильфа и Петрова, из обихода пропали не только фразы незабвенного Менделя Маранца, но и реплики Остапа из «Двенадцати стульев», «нажитки» казались смешнее «пережитков» и братья-писатели в толк взять не могли – как такое пропустила цензура, хотя и подозревали, что служебные связи Катаева-младшего свою роль тут сыграли. Большинство пришедших не могло не связывать «Мертвыми души» с мертвыми душами «Золотого теленка».

О том, что дуэт опять накропал роман о приключениях великого комбинатора, слух шел с прошлого лета. Говорили, что роман будет начинаться в подземелье Сухаревской башне, где идет заседание детей лейтенанта Шмидта. Читатели изрядно расстроились, обнаружив в начале романа героя, заявившегося в неведомый город Арбатов, насчет которого шли слухи, что это то ли Саратов, то ли Ярославль, то ли вовсе Урюпинск, и точно было известно только то, что это вовсе не Ардатов, который в Мордовии. Может, Тула? Старший Катаев буркнул кому-то, что это не то Серпухов, не то Богородск. Московские писатели в эти города не ездили, даром что были они под боком, и сомневались, жаль было легенду. Однако при встрече только ленивый писатель не восклицал: «Вася, узнаешь брата Колю?» Впрочем, дальше середины романа еще не читал никто, все с нетерпением ждали развязки.

У могилы задолго до того, как стали собираться зеваки, появились трое с лопатами и ломами. Личности двоих младших истории остались неведомы, старший же, мрачноватый тип лет тридцати с лишним, вид имел не выспавшийся и немного похмельный, хотя с утра полстакана для поправки принял: иначе просто не вышел бы на работу, сулившую ему лично никак не менее трех, а то и четырех червонцев только официально. Звали его Степан Трофимович Щур, он был на Даниловском бригадиром; по случаю закрытия кладбища работы хватало, но к концу лета она должна была естественным образом прерваться. Однако Щур не переживал: могильщик всякому нужен. Он не так давно женился и предполагал увеличение семьи, а это означало: копать надо. Много копать.

Для революционного календаря, для введенной в позапрошлом году пятидневки, нынче было не воскресенье, а вполне обезличенный третий, «красный» день, некая ублюдочная «среда», однако на кладбище, как известно, выходных не бывает. На таких, которые закрываются – тем более.

К половине десятого черную надгробную плиту уже подрыли, оставалось сдвинуть ее и аккуратно дойти до гроба, насчет которого было строго сказано: повредите – ляжете в такие же. Без гробов.

В двух шагах от Щура стоял еще один персонаж, державший в руках сверкающую немецкую «лейку». Был это детский писатель Сергей Воробьев, знаменитый тем, что до революции вынужден был покинуть Московский университет, будучи не в силах оплатить обучение. Он собирался стать специалистом по классической филологии, заниматься Плутархом и чем-нибудь столь же высокоумным. Однако и революция не помогла: в двадцать первом году все историко-филологические факультеты в стране были закрыты, преподавание античности исчезло как таковое, а пробиться в научное учреждение, вроде Академии истории материальной культуры, бездипломный Воробьев не мог и надеяться.

Однако хорошо знакомые с вопросом гонорара насущного убедили его, что платит за литературу новая власть неожиданно много и, по совету старшего товарища, Сергея Червинского, хоть и обладателя вожделенного диплома, но так же точно оставленного у разбитого корыта античной филологии, пустился писать детские книжки о приключениях Игната-следопыта. Кормили они по принципу «то густо, то пусто», что для Воробьева, человека многосемейного, было в высшей степени неудобно. По чистой случайности он узнал, что в его неприветливой альма матер почти не разворован библиотечный фонд, и пролетарии, поставленные беречь народное имущество, пребывают в большом сомнении: вдруг да кроется во всех этих древнегреческих закорючках скрытая, а то и прямая контра?

Воробьев догадался – и выиграл. Как отчисленный из университета за революционные убеждения, – а кто проверит? – он оказался классово близок к победившему пролетариату, его приняли на должность хранителя фонда, и ежемесячные восемь червонцев минус налоги и взносы, стали существенным подспорьем для семейства, где двое старших детишек ожидали появления третьего, уже заявлявшего о себе соответствующей округлостью. День был воскресный, пленка заправлена, и среди разношерстной публики ухоженный Воробьев выделялся как белая ворона.

Трое могильщиков окружили плиту, ухнули – и сдвинуть ее не смогли. Снова застучали лопаты, уханье повторилось с прежним результатом. Однако на каком-то десятом ухе раздался скрип, и тяжеленная плита сдалась. Дальше все было делом техники, не могильщикам было учиться копать. «Пилите, Шура, пилите» – хмыкнули в толпе. Рыть пришлось долго: Гоголя похоронили в земле на добрый аршин глубже, чем делается это для обычных людей.

С кладбищенских дубов стекали капли периодически начинавшегося дождя. Зонтик с собой взяла лишь писательница Хабибуллина, к которой жался близорукий Ступин. Рисовать под дождем стал бы только сумасшедший, но деревянный футляр через плечо у него висел. Художник дергался и, казалось, хотел использовать футляр вместо зонтика, отчего именно на него было устремлено внимание околачивавшегося поблизости милиционера. Напротив, Божедомский, редактор журнала «Лапоть», ловил губами капли. Зябко кутался в древний плащ с пелериной старый журналист Бурч-Бурчевич. Двое персонажей в шляпах-федорах, похожие друг на друга как фонарные столбы, терпеливо дожидались конца эксгумации, не глядя совсем никуда. Однако зоркий Илья Шарлевич безошибочно опознал в них двоих граждан с револьверами, ввалившимися два года назад в ресторан МОССОПИСа на Тверском, где он доедал судака а натюрель за пять пятьдесят, каковое занятие прервал из-за выстрелов; вскоре там начался пожар, и писателям с тех пор приходилось питаться у себя в коммуналках, ожидая, что особняк отреставрируют.

Лопата ударилась о дерево. Щур дал знак прекратить работу. Словно по заказу, едва ли не впервые с рассвета выглянуло солнце. Все рванулись к могиле, лишь не интересный никому сербский ловец снов отступил в дубовую тень: смотреть сны покойников он не любил, они были на удивление однообразны: практически каждый из них считал себя живым, вот только немного задремавшим. Радулевичу не хотелось думать о том, что за сны они будут видеть, когда кладбище ликвидируют.

Наконец, гроб подняли, и Щур со товарищи, прихватив с трех сторон, отделили дубовую крышку. Щелкнула «лейка» Воробьева, сумевшего поймать миг, когда головы присутствующих еще не заслонили того, что нашлось в гробу.

Сразу стало ясно, что слух о том, что в девятом году, в год столетия Гоголя, по заказу Бахрушина, приводившие могилу в новейший вид монахи, выкрали череп классика, и получили за него от купца круглую сумму, по меньшей мере недостоверны. Череп находился на своем месте. Хотя не идиоты же монахи, они ведь просто могли подменить череп, иди проверь – тот, не тот? Имелся слух о том, что череп принес Бахрушину массу неприятностей, и коллекционер никак не мог от него избавиться: хранить – боялся, выбросить – страшился еще больше, понимая, какое это святотатство.

С другой стороны: не проще ли было монахам ни с каким мародерством не связываться, а подсунуть Бахрушину первый попавшийся череп? А ведь именно первый попавшийся мог оказаться черепом какого-нибудь мракобеса и контры: тогда вполне, вполне могло начаться у любителя театра все валиться из рук.

Однако череп у скелета Гоголя в могиле наличествовал. «Вроде криво лежит?» – указал толстым пальцем Ореша. Легенда о том, что Гоголь был похоронен заживо и в гробу задохнулся все восемьдесят последних лет будоражила праздные умы. Однако скелет лежал вовсе не на боку, а прямо, он был одет в хорошо сохранившийся сюртук брусничного цвета, из-под которого проглядывало даже уцелевшее белье с костяными пуговицами. На ногах писателя были не тронутые временем башмаки с очень высокими каблуками.

Воробьев снова щелкнул лейкой. Третьего щелчка не последовала. Обладатель одной из федор возник возле многосемейного античника и положил властную руку на аппарат.

– Гражданин, отмотайте пленку и сдайте, иначе мы конфискуем аппарат.

Деволан, стоявший ближе всех, подумал, что теперь – когда все улики уплыли в хорошо известном направлении, легенда о том, что в могиле классик лежал скрюченный то ли на боку, то ли на животе, расцветет всей радугой. Тем временем милиционер, федоры и могильщики удалились в контору составлять акт, оставив открытый гроб под присмотром местного сотрудника, которым неожиданно оказался Милорад Радулевич.

Писатели переглянулись. Как видели они все ночью один и тот же сон, так сейчас всем им голову пришла одна и та же мысль, вопрос был лишь в том, кто первым проявит инициативу.

Проявил ее наиболее состоятельный среди писателей Гридин. Он вытащил из кармана москвошвейных брюк три купюры с изображением сеятеля, – остатки гонорара за толстую книгу рассказов «Тяга», вложил их в ладонь серба и загнул ему пальцы. Тот невозмутимо взял деньги, только указал глазами на контору: мол, быстрее.

И – началось. На правах первого вкладчика Гридин выхватил неизвестно откуда маникюрные ножницы и в один миг отстриг от сюртука изрядный кусок полы, и еще какой-то ткани кусок мелькнул. Осмелевший Агранат сперва отщипнул фалангу от правого мизинца, осмелел, отщипнул и вторую, но тут его оттеснила Хабибуллина, ухватившая целиком остальную кисть. «А я чем хуже?» – подумал Деволан, поднырнул под локоть замешкавшегося Ореши, ухватил первое попавшееся под руку и сразу отпрянул. Разглядев, что именно ему досталось, он оцепенел от собственной наглости: он держал в руках ребро великого писателя. Илья Шарлевич спешно сунул его под рубашку.

Грабеж тем временем продолжался. Позументы с покрывала растащили немедленно, исчезла целиком левая кисть, наконец, Ступин совсем обнаглел выхватил из гроба ботинок на высоком каблуке.

– Завырши ручак, – довольно громко сказал серб. Всем стало ясно, что пахнет жареным, а уроженец юга Илья Шарлевич догадался: почтенной публике было сказано нечто вроде «Каюк банкету». И впрямь: ребро классика жгло шкуру, что твой пепел Клааса.

Крышку с помощью серба плотно задвинули на место. Открывать гроб еще раз у обладателей федор не нашлось желания, а Степан Щур, опытным взглядом оценив группу присутствующих, решил, что состричь тут нечего и не с кого, да и опасно, погрузил домовину на подъехавший грузовик и выбросил всю историю из головы. В конторе он побеспокоился: не опасно ли оставлять посторонних наедине с открытым гробом, но ему сказали, что там за всем проследит «наш человек», а ты давай подписывай и не тяни резину. Резину ему и впрямь тянуть не хотелось. Три червонца за сверхурочные он получил из рук коменданта, отслюнившего еще по одному на рыло рабочим, – вот так и закончился их рабочий день.

Народ, как и следовало ожидать, стал расходиться. Погода заметно испортилась. Лишь один человек из писательской братии намеренно отстал от собратий. Лев Куницкий вообще весьма сильно отличался от прочих тружеников пера. Он учился в Сорбонне, в «незабываемом восемнадцатом» издал сборник стихотворений почему-то под женским псевдонимом, дружил с Вертинским, побывал советским консулом в Кабуле. Как анекдот, ходила по Москве подлинная история: находясь с каким-то загадочным поручением в Париже, он томился бездельем, и смеху ради попросил визу для поездки в Испанию. Не иначе как от удивления ему ее дали, «дон Леон Куниски» отбыл в Барселону и далее, куда денег хватило доехать.

Итогом этого едва ли добровольного путешествия стала книга заметок «Убой быков». Над книгой ржали, она даже как путеводитель была ни к чему, и вообще не без основания предполагалось, что написал ее Куницкий, ни в какую Испанию не ездя: в Париже человеку с деньгами всегда есть чем заняться, особенно, если деньги казенные.

А казенные деньги у Льва Давидовича бывали, ох, бывали. Он уже десять лет сидел у власти на коротком поводе, скорее на двух поводках: его отец, актер Давид Куницкий, играл в Голливуде, старший брат, Залман, играл на Бродвее, и отправить бедного Льва к моржам на пляж можно было в любую минуту. Таких, как он, не надо было и уговаривать: они шли туда, куда надо, слушали то, что надо, сообщали, что надо, делали что велят, далее по кругу. Они уцелевали там, где семью семь раз превратился бы в лагерный прах самый вдохновенный обладатель золотого сердца и отмытых щелоком рук. Но, конечно, много приходилось работать. И над собой, и над прочими. Ни дня, словом, без строчки с подписью.

Ему эта поездка на чудо эксгумации была не нужна вовсе. Но теперь он не жалел: он увидел такое, что позволяло всех собравшихся посадить на цепь и покрепче, и покороче той, на которой сидел он сам. Разумеется, он повел себя правильно, тоже взял ключицу, когда уж почти ничего в гробу и не осталось. Хотел второй ботинок взять, но буквально из-под рук кто-то увел, Куницкого это огорчило. Когда еще такой случай подвернется?

Двое в федорах сделали вид, что знать не знают, кто он такой. Гробы Хомякова и Языкова увезли куда раньше. Куницкий погулял по загаженному парку. Радулевич глядел на него издалека, и сожалел, ибо знал, что тот принадлежат к весьма редкой породе людей, снов не видящих никогда. Иначе, надо думать, ему тоже снилось бы мясо. Но какое? Серб догадался и усмехнулся. Нет, хоть крещеный ты, и сын крещеного, а все равно Лев Давидович от Льва Давидовича далеко не падает. Хотя кто его знает, может, уцелеет. И Куницкий, и его мясо ловцу снов были неинтересны. Впрочем, это наверняка было своеобразное мясо… Ну, так ему и надо, обжоре проклятому

Деволану было лучше всех: третий трамвай довозил его прямиком домой, на Большую Якиманку. Он жил здесь в довольно старом доме бывших бесплатных квартир чаеторговца Попова. Жил, надо сказать, неплохо для человека без московских корней, в не очень перенаселенной коммуналке на шесть семей у него была своя, даже не проходная комната в тринадцать аршин: танцевать негде, зато не уплотнят.

Проводить остаток воскресенья в четырех стенах ему было тоскливо, идти куда-то не на что, торчать на бульваре для одессита было позорно: они в Москве думают, что у них – бульвары? Илья Шарлевич топтался на остановке, размышляя: закурить предпоследний «Бокс», или оставить до дома. Еще на пачку деньги у него оставались, но две пачки опустошили бы карман полностью. Занять даже трешку до среды было негде, а в день писателю едва хватало десятка. В пачке было двадцать пять, значит, если считать сегодняшний день, то хватит на завтра и на пол-вторника, но в среду…

Чуткий нюх одессита уловил пижонский запах. Пахло сравнительно дорогими, по крайней мере для Деволана, «Сальве», который он покупал с гонорара. Оказалось, что смолит эту драгоценность тоже побывавший на разграблении Гоголя поэт Эдуард Гробацкий, тяжелый, одышливый мужчина, выглядевший старше своих лет из-за эмфиземы, при которой что кури ты что дешевые, что дорогие, а дорога любому одна, – но этот сорт хотя бы одесский. Они были хорошо знакомы, странно бы двум одесситам не общаться в Москве. Впрочем, они были знакомы еще в Одессе, где оба печатались и оба входили в «Коллектив поэтов», собиравшийся в кафе на Дворянской задолго до того, как она превратилась в улицу Коминтерна. Вместе они составляли забавную пару: высокий женатый Гробацкий и «ниже среднего» сердцеед Деволан. И оба уехали в Москву, правда, Деволан на три года раньше Гробацкого.

Оба помнили погибшего поэта Фиолетова, оба безошибочно опознали в Остапе Бендере его младшего брата, Осипа Шора, учившегося в гимназии Илиади, поработавшего и в угрозыске, и посидевшего там же. Деволан знал об истории, когда Шор-младший взял облезлую курицу, объявил образцом новой породы, выведенной одесскими селекционерами, основал фирму «Идеальная курица», собираясь выращивать таких несушек, которые даже в супе еще яйца нести будут; деньги он, понятно, собрал, Кострома не Одесса, всему поверит, – ну, а дальше только его и видели. О Шоре Деволан мог и сам кое-что рассказать: в двадцать пятом тот почти неделю спал у брата-одессита на полу, приносил хлеб, самогон и курево, потом отвалил на Урал, слухи о нем становились то громче, то тише, но в столицу прототип носа не показывал. Никто не сомневался, что он, где бы ни находился, хорошо устроится, потом скоро сядет, потом скоро выйдет, и все пойдет по новой. Героическое прошлое одесского угро вывозило не только его, но и авторов «Золотого теленка».

Эдуард Гробацкий курил, глядя в серое небо. Деволан знал, что ехать ему на край света, в Кунцево, и займет это три-четыре часа, если попасть к поезду. Хворый, рано поседевший, не очень денежный поэт маялся не только кашлем. Со смерти Маяковского года не прошло, поэтому всякий старался узнать – а не сказал ли о нем самом что-то хорошее Маяковский? Гробацкому, истомленному борьбой за право на существование для выдуманного им жанра «социалистической романтизм», перепало немного, зато достоверно. Играя на бильярде, живой тогда еще классик пробормотал, что, мол, «интересничает, может себе позволить писать про бандитов, – у него друзья чекисты, словом, гимназисткам он, конечно, не нравится, а вот вам пусть нравится!»

Кому «вам» – понять было трудно, доказывали, что именно ему это сказал Маяковский, человек пять, но так или иначе, они восходили к какому-то явно подлинному разговору, и Гробацкий мог быть спокоен: Маяковский, в гроб сходя, благословил молодежь завещанием любить Гробацкого. Не так, конечно, как Маяковского, но… все-таки.

Это льстило самолюбию, но не помогало от эмфиземы. Деволан не заметил, что именно взял из гроба Гоголя романтик, и удивленно подумал, что тот ведь мог и ничего не взять. Трамвай все не шел, и страдающий без курева Илья Шарлевич решился воззвать к собрату-одесситу. Тем более, что с двадцатого года они были на ты.

– Угости куревом, Эдя, мои все вышли.

Эдуард полез в карман и протянул портсигар. Не жестянку, а вполне нэпманское, полированное изделие. Оба затянулись. Трамвай все не шел.

– Возьми в запас. Чай, не махра.

Деволан взял. Одну. Положил за ухо.

На исходе папиросы третий трамвай наконец-то приполз. По воскресному дню на подножках никто не висел, но день для трудящихся оставался все той же серединой пятидневной непрерывки, именовался «красным», и пришлось втискиваться.

– Железнодорожник мой наверняка уже драться полез. Раньше шести не уснет.

Железнодорожником был рабочий Щуко, в избе которого в Кунцеве Гробацкий снимал комнатушку и кухню. С тех пор, как в двадцать пятом поэт переселился в Москву, Деволан бывал у него раза три, всегда летом, но тащиться по дурной погоде в такую даль без гроша в кармане даже мысль в голову не приходила. Поэт всем видом тоже выражал грусть – в тон погоде.

– Осенью в Камергерский переселяюсь, – приободрился он, устыдившись перед Деволаном, которому водворение в писательский кооператив не светило никак. Новые квартиры были просторные, четырехкомнатные, МОССОПИС давал их щедро: в каждую вселяли всего-то по две семьи. Больше того – там был лифт! Деволану на пятом этаже бывшего Попова оставалось завидовать. Ясно было, что единственным аквариумом с любимыми макроподами поэт в новом жилье не ограничится, не зря в графе «профессия» он однажды написал: «ихтиолог». Рыбки – дело хорошее, но молока от коровы, которую держали Щуко, в городе не будет.

– Я тут гонорар получил, за Рембо. Вдвоем с Штромбергом сочиняли, дико орали друг на друга с эдаким одесским э-э-э… Корова за окном испугалась. Но литературка тиснула. Про парижскую коммуну. Не хуже, чем «Корабль» у Гаолянского…

Гробацкий прямо намекал, что к жене и сыну в Кунцево до вечера не спешит, а лучше бы и до утра погодить, железная дорога никуда не денется, а Щуко-папа утром уйдет на службу.

– Щуко крепкий мужик, взаймы дает, если отдаешь вовремя, но по выходным…

Деволан, как и Гробацкий, висевший на трамвайной петле, чувствовал неловкость, что-то надо было отвечать, но ребро классика под рубашкой мешало соображать. Наконец, он решился.

– Эдуард, ты без проблем уедешь в свое Кунцево утром. Поедем ко мне, я в данный момент холостой.

Гробацкий благодарно пожал ему предплечье.

С тех пор, как в январе опять ввели карточную систему, купить многое стало непросто, цены в коммерческих магазинах ушли под небеса, однако писателям требовалось совсем немного. Одиннадцать рублей у Эдуарда нашлись, даже очередь прошла меньше, чем за час, селедку тоже раздобыли, а картошка прошлогодняя у Деволана и так была, хоть и ветвилась.

В темном коридоре не встретилось никого. Гробацкий задел локтем висевшее на стене корыто, не рухнуло, и то хорошо. Одесситы уединились. На столе образовался натюрморт: точь-в-точь знаменитая «Селедка» Петрова-Водкина. Но с бутылкой.

После первой под холодную картошку немного расслабились, снова закурили. Деволан не выдержал, достал из-под рубашки ребро.

– А ты что взял?

Поэт вытаращил глаза.

– Как что? Ничего. При Куницком-то? Он только что опись не делал, кто что ухватил. Потом сам схватил что-то, чтоб не подозревали, что он не как все. Будто кто не знает, в какую контору он отчет пошлет. А мне и ни к чему, с моим здоровьем-то.

Насчет здоровья Эдуард точно не преувеличивал. Его огромная грудь выдыхала воздух, как кузнечные мехи, из нее рвался кашель. Но вторая стопка немного помогла.

– Я думал – все взяли, под конец там вроде бы только череп оставался.

– Да что ты, – усмехнулся поэт, – там и позвоночник, и тазовые кости – наверное, что-то еще не успели взять. Ребра, конечно, сразу расхватали, ты вижу, тоже поучаствовал. Левую руку вообще покрошили: ульна – хрясь! Лучевая – хрясь!

Деволан устыдился и налил по следующей. Селедка тоже оказалась удачной.

– Знаешь, а ведь Кунцево по птице названо. По старинному «кунца» – синица, – сказал поэт, откладывая на обертку шкурку селедки.

О птицелюбии Эдуарда знали все. В Кунцеве птицы в клетках у него заливались так, что говорить было трудно.

– Ну да, а у Гоголя синица – екатерининская бумажка в пять рублей.

Оба глянули на так и не убранное со стола ребро.

– Дай бумагу, – сказал Горбацкий, доставая огрызок карандаша.

Он пристально разглядел ребро с разных сторон, ощупал, примерился и стал рисовать. В левом верхнем углу листа возник остроносый профиль Гоголя. Немного ниже Гоголь мрачно, опустив нос, смотрел анфас. Ниже – еще раз анфас, но с более длинными волосами. Потом поэт помедлил, снова осмотрел ребро, и одним движением нарисовал профиль Гоголя с таким портретным сходством, что Деволана прохватил озноб.

Гробацкий поставил подпись – «Э. Г.» – и перебросил листок Деволану. На обороте обнаружилось письмо.

– Это от кого? – с интересом спросил поэт.

– Поэт такой есть, Иван Безродный. Попал года два назад в известную чертовщину, хворает теперь, хочет в религиях разобраться. Только, боюсь, не по адресу он обратился.

Гробацкий потерял интерес. Налил еще раз. Беленькая особо не забирала, но одесситы надираться и не стремились. Оба тупо смотрели на ребро.

– Накропает Лев, можно представить, – сказал Деволан.

– Пусть кропает, Илюша! Про него все знают, еще про Чекагского, Рюриковича нашего дорогого. Их беречь надо! Пропадут они – догадывайся потом, кто на их месте!

Деволан согласился.

– Двадцать четыре ребра в человеке, – констатировал поэт, глядя в пустую стопку, – где еще двадцать три?

Он подумал – и отодвинул стопку. Вытащил часы на цепочке.

– Знаешь, я поеду. До Брянского трамваем час, к пяти тридцати, к поезду, успею. Доберусь – хозяин уже без задних ног будет. Да и кормить всех надо.

Под «всех» он имел в виду никак не жену и сына, а птиц и рыбок.

Бутылка опустела, они попрощались, и Деволан остался в компании холодной картошки, недоеденной селедки и ребра Гоголя. Впрочем, не только: на столе лежал еще и рисунок с четырьмя Гоголями. На полке нашлась подаренная одной из недавних подруг цветная монография «Советский агитационный фарфор». Передаривать ее Деволан не спешил, не без основания предполагая, что подруга может и еще раз-другой заглянуть. Книга идеально подходила по формату: в нее Деволан рисунок Гробацкого и вложил, между овальным блюдом с надписью «1917 – автографы деятелей Великой Русской Октябрьской Революции» и круглой тарелкой с изображением идиотичного сельского подростка в кудрях, вокруг которого вилась надпись «Да здравствует С’езд Советов». Именно так, без восклицательного знака – явно не поместился, зато с апострофом.

При воспоминании о подруге на душе у Деволана потеплело. С завтрашнего дня на Большой Никитской, в консерватории, превращенной в кинотеатр «Колосс», должен был пойти первый советский звуковой фильм «Путевка в жизнь». С налету не пробиться, конечно, но через какое-то время – самое время пригласить подругу, пусть не думает, что у него в мыслях одна койка. Да, и как деньги будут – цветы купить, ландыши еще не сошли. И на концерт гавайской гитары в Нескучный можно сходить будет, выступает Джон Данкер, виртуоз, и плевать всем, что никакой он не Данкер, а Ваня Соколов из села Шишиги Костромской губернии.

В коридоре зашаркал возвратившийся с работы пролетариат. Для Деволана было воскресенье, но для совтрудящихся – «красный» день пятидневной непрерывки четырех рабочих дней пролетарий имел право на пястый свободный; но у кого нынче какой в его пролетарской квартире, писатель запомнить даже не пытался. Пролетариат не любил Деволана, Деволан отвечал ему взаимностью. Однако он печатался в газетах, которые соседи вынуждены были выписывать, и это рождало в них стойкое убеждение: писать на него донос не надо, он сам на них давно все написал. Лучше сидеть тихо. Он и тут отвечал соседям взаимностью.

Алкоголь выветрился. Ребро писатель упаковал в коробку от давно выкуренных сигар брянской фабрики, – он уже не помнил, чьего подарка. А и правда – где еще двадцать три? Он предполагал, что разобрать могли не все, но помнил, что, глянув последний раз в гроб, ребер там уже не обнаружил.

«Хорошо, кость старая», – подумал он, – «Придут искать – скажу, что память о любимой собаке. Кто там разберет, сенбернарья кость, человечья».

Он прилег и не заметил, как задремал. Проснулся, – то ли ему приснилось, что проснулся, – почти в полночь. И сразу понял, что он не один.

В окно светила почти еще полная луна, озаряя контур темной фигуры, устроившейся на венском стуле, где днем сидел Гробацкий. На человеке был плащ с островерхим капюшоном, руки он сцепил на столе. Деволан коммунистом не был, воинствующим безбожником тоже, и позволил себе перекреститься.

– Пугаться не надо, Илья Шарлевич. У вас есть кое-что, вам не принадлежащее, я хотел бы вернуть его владельцу. Без всякого насилия, заметим.

Акцента у гостя почти не было, но мягкое южное произношение указывало, что гость не москвич. Отчего-то было ясно, что человек это довольно пожилой.

Деволан много чего читал. Он догадался, что призраку ничего не стоило придушить его во сне, если бы он всего лишь хотел отнять ребро. Помнил он и то, что видеть страшный сон при убывающей луне – к добру, и то, что в нем видишь, из твоей жизни уйдет. Луна как раз пошла на убыль, стало быть, и призрак тоже уйдет.

– Так вот прямо и отдать? А откуда мне знать, куда вы ее денете? Вы же не Гоголь.

Лица под капюшоном не было видно, но Деволан поклялся бы, что гость ухмыльнулся.

– Не Гоголь?.. Да, пожалуй что и не Гоголь. Ладно, подойдем к делу практически. Бросим монету, к примеру. Или сыграем в кости.

Призрак звякнул монетой о монету.

– Орел или решка?

– Ну нет, какая решка? Тем более – орел? Орлов победивший пролетариат не только с монет убрал, их с кремлевских башен собираются снять. У меня костей нет, а вашими играть не буду, кривые от прямых не отличу. Так что иначе как-нибудь.

Призрак не смутился.

– Так уж прямо – никаких костей нет? Тогда – в карты? Выбирайте игру. Может, в «семь листов»», малороссийская игра, у Гоголя описана.

– Разве что в дурака. Я не мастер.

Призрак не смутился и тут, вынул откуда-то колоду.

– Убедитесь. Распечатайте.

Колода была затянута в шелк, опечатанный красной сургучной печатью. Деволан подумал и решил, что на кону не жизнь и не душа, все это сон и вполне можно сыграть. Но не так просто.

– Ладно, моя ставка – ребро. Ваша? Только не деньги, были тут жулики в позапрошлом, швырялись червонцами, а они потом пивными наклейками оказались.

Призрак помедлил. Выудил откуда-то сложенный вчетверо лист.

– Поверьте, это равноценный выигрыш. Лучше вам на него не смотреть: проиграете – расстроитесь, а выиграете – уверяю, не пожалеете. Итак, до трех раз?

Деволан отлично помнил «Пропавшую грамоту».

– Опять-таки нет. «Хотя бы один раз из трех» – глупо. Играем один раз, и точка. Дайте колоду.

Он с трудом сломал сургуч. Колода была очень старая, хотя и явно не бывавшая в игре. От обычной ее отличал немного увеличенный формат. Колода была немецкая, с желудями, сердцами, листьями и бубенцами. С тузов нагло глядели свиные рыла.

– Снимите.

Призрак снял. Деволан отделил мелочь и джокеров, оставил тридцать шесть, разбросал по шесть, открыл козыря, которым оказался валет бубенцов, эдакий беглый каторжник. Призрак засветил козырную шестерку, младше быть ничего не могло и первый ход достался гостю.

– Малинник, – почему-то сказал он, и бросил шестерку червей. Деволан отбил десяткой. Оба добрали по одной, Деволан бросил пришедшую семерку треф, призрак отбил валетом, опять добрали по карте.

Игра напоминала тупое двиганье шашек по доске, где оба игрока знают одно и то же и только ждут – кто из них зевнет. Периодически то один, то другой оставались с лишними, но быстро от них избавлялись. Призрак определенно запоминал карты, изредка поднося их к тому, что условно можно было считать его лицом. У Деволана память тоже была хорошая, а старшие козыри все еще не появлялись.

На мгновение призрак опустил обе руки под стол. Деволан сделал то же самое и, памятуя Гоголя, перекрестил карты. Глянул в них – и не увидел никаких перемен.

К концу игры призрак набрал лишнего. Козырный туз был давно сброшен и, когда писатель бросил на стол последнее – козырного короля – оказалось, что гостю не помогли ни нечистая сила, ни крестная: он проиграл.

Призрак встал.

– Значит, судьба. Повезет в другой раз. Ну, нынче ваше счастье. Так и не научился я играть в карты, зря соглашался вообще-то.

Он подвинул на середину стола сложенный вчетверо лист, придавил его гоголевским ребром. Оно с вечера было спрятано в коробку от брянских сигар, но сейчас лежало на столе. Деволан, помнивший, что все происходит во сне, решил в такие мелочи не вдаваться.

– Прощайте, Илья Шарлевич, мы больше не свидимся, но поверьте – знакомство с вами доставило мне удовольствие. Вижу, вы на самом деле читаете правильные книги.

Глаза писателя затянуло пеленой и он провалился в глубочайший сон без сновидений.

Проснулся он рано, однако за окном по летнему времени полностью рассвело. Он протер глаза. Сон запомнился ему пугающе детально, он хотел перекреститься, но сперва глянул на стол. Там, помимо так и не убранной пустой бутылки и стаканов, действительно лежало давешнее ребро, придавливая нечто совершенно неожиданное – номер «Литературной газеты», развернутый так, чтобы в глаза бросился некролог.

Правление МОССОПИСа, членом которого был Деволан, с глубоким прискорбием сообщало, что накануне, в возрасте семидесяти девяти лет, скончался известный писатель Владимир Дормендонтович Бурч-Бурчевич, автор воспоминаний о вожде революции, выражало глубокие соболезнования друзьям и родственникам покойного. Далее сообщалось о месте гражданской панихиды и всем подобающем.

Насколько знал Деволан, у старого хрена не было никаких друзей, тем более родственников. Но его это мало касалось. Он убрал газету, собрался вернуть на место ребро, но под газетой обнаружил сложенный вчетверо лист бумаги.

Правление МОССОПИСа извещало его, что просьба о предоставлении ему жилплощади в писательском кооперативе в Камергерском переулке рассмотрена и удовлетворена, ибо в связи с кончиной писателя Бурч-Бурчевича такая возможность появилась. Деволану предлагалось собрать все необходимые документы, сдать ныне занимаемую площадь и 8 октября сего 1931 года переехать по адресу…

Деволан против воли перекрестился. На всякий случай и по-православному, справа налево, и по-католически, справа налево. Никакого заявления он не подавал, ему ли, холостяку, было замахиваться на две комнаты?

Так что же, он самом деле играл в карты с призраком?

Выходило, что так. И придется жениться: не на одного же ему две комнаты выделили? А на ком?.. А хоть на этой, с революционным фарфором, как ее там…

Деволан убрал ребро в ящик из-под сигар.

И дал себе клятву никогда больше карт в руки не брать.


Статья написана 6 декабря 2018 г. 13:53

Полагаю, с теми, кому интересны книги издательства, можно говорить и здесь.

Если начнутся и здесь не вполне адекватные реплики, просто удалю.

Но наказывать читателей, тем более друзей издательства, ни к чему. Поэтому всех, кому интересно, прошу писать сюда. Если что важное — пишите в личку.

Чтобы навсегда закончить с темой — не так-то много тех, кто угодил ко мне в черный список пожизненно, они знают и едва ли здесь появятся.

Если с кем-то поругался по общей глупости и обоюдному невниманию в теме — пишите в личку, уйти из этого списка несложно.

Что куда важнее, так то, что ПБ нынче в теме не очень заинтересовано. Продадим и так.

О выходе и продажах книг будет сообщать oktarin, у которого — к тому же — книги еще и купить можно.

Чесать же языком друг об друга и об забор sherlok, Targa-M, mike66, "монтажник" и пр. могут где угодно, но не здесь. Мне весь этот лепет осточертел.

Выгнали так выгнали — ничего, переживу.

Словом, добро пожаловать.

Тут мне хотя бы останется время новый роман писать, который уже серьезно продвинулся.

Сотрудники издательства более тему читать не будут. Упомянутые персонажи могут изгиляться сколько угодно. Они получили то, чего хотели: полный игнор издательства.

Коль скоро вместо разговоров о литературе начались чириканья про косячки и опечаточки да кривоватости — это уже не тема ПБ.

Да и то, что заведомых троллей вроде *** только журят немного, а крайнем случае банят денька на три — тем более.

ТЕХ, КТО ХОЧЕТ НОРМАЛЬНО ОБЩАТЬСЯ ПО ВОПРОСАМ КНИГ "ПРЕСТИЖ БУК" ПРОШУ ПОДПИСАТЬСЯ НА ДАННУЮ ТЕМУ, ОТКРЫТЬ КОММЕНТАРИИ К НЕЙ — И ОБЩАТЬСЯ. ПОСЛЕДНЕЕ ДАЖЕ И НЕ ОБЯЗАТЕЛЬНО, ТУТ ГЛУПОСТЕЙ НЕ БУДЕТ.

АЛЬТЕРНАТИВНО ОДАРЕННЫХ ПРОШУ НЕ БЕСПОКОИТЬСЯ.


Статья написана 5 декабря 2018 г. 22:38

https://www.youtube.com/watch?v=yzVFh4jVs...

https://www.youtube.com/watch?v=Iq8fJmldZ...


Статья написана 3 декабря 2018 г. 18:17

http://www.vekperevoda.com/

http://www.vekperevoda.com/index1.htm

http://forum.vekperevoda.com/viewtopic.ph...

http://vekperevoda.com/forum/viewtopic.ph...

Дорогие друзья, коллеги и читатели!

Сайты, живущие столь долго, в сети почти не встречаются.

Сетевая статистика утверждает, что средняя продолжительность жизни сайта — 31 месяц.

Мы превысили этот срок почти в шесть раз.

За эти годы многие здесь стали профессионалами, причем некоторые — выдающимися мастерами.

Работа над сбором материалов для "синих страниц" шла еще дольше — свыше 30 лет. За эти год отыскан, переведен в электронную форму и вывешен уникальный, почти неизвестный материал — работы 1143 переводчиком (две страницы — двойные, поэтому общее число страниц — 1141)

Самые старые переводы выполнены в начале 1880-х годов, самые поздние — в 2017.

За эти годы нами подготовлены и изданы десятки книг, перечислять которые слишком долго.

Назову лишь главные: трехтомные "Семь веков английской поэзии", четырехтомное полное собрание стихотворений Леконта де Лиля, книги Киплинга, Сервиса, Бернса, Роллина; три тома антологии "Век перевода" и многое другое.

К нам пришли лучшие силы современной русской поэзии, у нас есть своя, узнаваемая школа поэтического перевода.

К сожалению, за эти годы мы потеряли некоторых наших мастеров: одни ушли от нас в лучший мир, другие отошли от занятий поэзией. Храни Господь их всех, и храни нас, вступающих в четвертое пятилетие жизни "Века перевода".

Основатель сайта

Евгений Витковский.


Статья написана 13 ноября 2018 г. 19:42

ПАВЕЛ МАКАРОВ. АДЬЮТАНТ. 1920

.

Непросто нанести портрет на холст.

Художнику нужны азарт и смелость.

Блестящий генерал был очень толст,

и тяпнуть коньячку ему хотелось.

.

Не надо видеть в том большой вины

и можно ль этим удивить потомка?

Любой поймет: в условиях войны

винодобытье очень трудоемко.

.

Не надо вшей искать в чужом тряпье, –

стереотипов тут не поломаю.

Тот офицер стал личным сомелье,

служившим только генералу Маю.

.

...Сперва Тифлис, а позже Бухарест,

а следом – путь на север, к Перекопу.

Он только отыскал себе насест, –

но тут судьба и выдала синкопу.

.

Что спросишь, если морда кирпичом?

Но коль спросили, – так само собою:

он ни при чем, он знает, что почем,

годится он хоть к бою, хоть к гобою.

.

Глаза у страха вечно велики,

однако же страшней всего при этом

смотреть, как в бой идут большевики

под лозунгом: «Вся выпивка – Советам!»

.

Кто пить не хочет – сразу выйди вон,

из фактов примитивный вывод сделай:

никто делить не хочет выпивон

на красный, на зеленый и на белый.

.

В глазах рябит, но что ни говори,

есть пониманье в этом адъютанте:

коль генерал желает пино-гри,

так хоть из-под земли его достаньте.

.

...Былое погружается в муар.

И вот для всяких сучек-белоручек

в который раз марает мемуар

не то подпольщик, а не то поручик.

.

Такой вот удивительный хоккей,

такой футбол на сцене ресторана:

его превосходительства лакей –

суперзвезда советского экрана.

.

2015





  Подписка

Количество подписчиков: 269

⇑ Наверх