Блог


Вы здесь: Авторские колонки FantLab.ru > Авторская колонка «witkowsky» облако тэгов
Поиск статьи:
   расширенный поиск »


Страницы:  1  2  3  4  5  6  7  8  9 ... 27  28  29  30 [31] 32  33  34  35  36  37  38

Статья написана 30 декабря 2013 г. 18:27

Сегодня, 30 декабря 2013 года, исполняется 85 лет со дня смерти в риме большого русского писателя Михаила Первухина (1870, Харьков – 1928, Рим; умер от туберкулеза), основателя жанра «альтернативной истории» в русской литературе: его замечательный роман «Вторая жизнь Наполеона» дал в России толчок развитию этого пулярнейшего в наше время жанра.

Издательство «Престиж Бук» подготовило к печати первые три тома Собрания Сочинений Михаила Первухина в серии «рамка».

В них войдут:

Том 1. Вторая жизнь Наполеона. Роман. Колыбель человечества. Повесть. Зеленая смерть. Повесть.

Том 2. Изобретатели. Роман. Рассказы о морских приключениях.

...................................................... ..........................................

Том 5. Пугачев-победитель. Роман.

В процессе подготовки находятся еще два тома, состав которых будет определен в ближайшее время.

В память о большом писателе размещаю здесь небольшой отрывок из его ныне совершенно неизвестного читателю романа «Изобретатели», некогда изданного в Румынии. Действие романа явно происходит в США около 1920 года. Об "итальянском характере" Первухин писал с натуры: последние 20 лет жизни писатели провел в Италии (кстати, ему мы обязаны классическими переводами произведений Эмилио Сальгари).

МИХАИЛ ПЕРВУХИН. Из романа «Изобретатели», Бухарест, 1924

……………………………………………………………………………………………….

Вечером, когда мы собрались в столовой о визите четы Дальман почти никто уже не вспоминал. Только Кречетов вскользь бросил Бартелю:

– Дальман дал мне схематический чертеж только что изобретенного каким-то простым итальянским слесарем механического сверла. Итальянцы называют это сверло „круглою пилою“, хотя термин не очень-то точен. Но изобретение удивительно остроумно: сверло сравнительно легко берет самую твердую сталь.

– Знаю! – отозвался немец. – И поступил чисто по-итальянски: принялся за тайную фабрикацию – чтобы продавать этот инструмент специалистам по взламыванию несгораемых касс.

Ужинали молча. Бартель проглядывал привезенные с собою из города свежие газеты.

Внезапно его лицо налилось кровью, верхняя губа поднялась кверху, обнажая крепкие желтые зубы, глаза засверкали, и ударив кулаком по столу, он яростно крикнул по-немецки:

– Да будет ли этому конец, о, дьявол?!

– Конец когда-нибудь будет всему! насмешливо отозвался Лафарж. Но ты это о чем?

– Поляки, безмозглые поляки грабят и душат Германию, и... и Германия должна покорно подставлять выю. Ведь, она – побеждена. Она разгромлена. Горе побежденным!

– Закон природы! сухо отозвался Кречетов. – Горе побежденным. Так было, так будет.

– Поляки! Поляки! гремел Бартель. О, Господи!

Потом он накинулся на Кречетова:

– Закон природы, говоришь ты? Ну, ладно! А если мы, немцы, когда-нибудь размотаем тот узел, который вы нам накинули на шею, и приобретем какое-нибудь новое могучее оружие для истребления наших врагов, и на месте Польши оставим только мокрое пятно, что вы тогда скажете?

Я лично скажу то же самое: горе побежденным. Закон природы.

– И... и будешь оплакивать несчастную участь польского народа?

– Не очень! – холодно ответил Кречетов. – Не вижу причин питать особые симпатии к полякам.

– Так отчего же вы, черт бы вас всех побрал, не хотите поделиться со мною...

– Бартель! – предостерегающе кинул ему Кречетов.

– О-о! – застонал немец. Казалось, еще мгновенье, и он заплачет от ярости. Но ему удалось справиться со своим волнением, и через минуту он проворчал угрожающе:

– Но мы добьемся своего. Если не добьюсь я, потому что вы – эгоисты, – то добьются другие. Сотни и тысячи людей лихорадочно работают над разрешением этой задачи. Миллионы людей только и живут мечтою о мести. И рано или поздно, но час расплаты настанет, настанет.

– И даже, вероятно, очень скоро! – пробормотал, хрустя пальцами, Лафарж. – Так называемая «мировая война» была только первою из целого цикла великих войн. Ничего не поделаешь... А Кречетов прав: горе побежденным.

В свои слова он вложил какую-то особую горечь, и у меня мелькнула мысль, что он и себя относит к этим побежденным.

……………………………………………………………………………………………….


Статья написана 26 декабря 2013 г. 16:15

Издание "Миры Филипа Фармера" в рижском "Поларисе", как известно, оборвалось на 23-м. томе. Кто собирает, тот знает, во что влетает нынче покупка одиного 23-го тома, который вышел в 1998 году. Прибавьте к этому вышедшую в серии ЗБФ книгу Фармера "Боги Мира Реки" (2002) — вот и весь существенный Фармер, который даже у Фанатов стоит на полке.

Прочее вроде бы нужно покупать на официальной основе. Кроме одного случая: если перед Вами микротиражная книга, изданная на правах рукописи, о чем и возвещает лиловый штампик на третьей странице переплета. К слову, такое издание некогда принесли всеевропейскую славу Кириллу Еськову, когда он выпустил свое "Евангелие от Афрания" аж без ISBN.

Переводчик своей работе тоже хозяин. Иной раз проще тиснуть полсотни экземпляров "На правах рукописи", чем гонять по инстанциям легко воруемые файлы.

Хотя на томе — Филип Фармер. Темное солнце. Перевод В. Иванова. Москва, 2013 , 388 с. — и не стоит знак приказавшего долго жить "Полариса", но книга повторяет оформление серии почти один в один и радует, что воспроизведен не только стиль, но и оранжевый цвет. И стоит книга меньше, заметно меньше, чем пресловутый 23-й том.

Полностью обложку скопировать не могу, а вот картинку с нее попробую прицепить.

И очень надеюсь, что переводчикам удасться и оставшиеся 4-5 томов Фармера тем же способом издать.

Ибо этот способ, в отличие от почти всех других, по крайней мере и законен, и не разорителен.


Файлы: farmer_cover-6.png (680 Кб) farmer_cover_newsky_v3-1.png (1027 Кб)
Статья написана 14 декабря 2013 г. 07:49

Антология называлась "ЛЮЦИФЕР". Это — предисловие к ней.

"ЖЗЧ", или Жизнь Замечательных Чертей Дж. Б. Рассела

Ну, да я, – заключил Мефистофель, – живу

Только лишь тем, что злой сон видит мир наяву.

Константин Случевский. В вертепе

Новые времена – новые черти. Эпоха Реформации и барокко, а следом эпохи Просвещения, романтизма и более поздние времена подарили нам нового дьявола: такого, в которого можно не верить, но с которым можно обращаться как с литературным героем. Человечество свело феномен всемирного Зла до собственного уровня, и наплодило о новом черте огромную литературу. В нового Дьявола можно было не верить, но даже атеистам и материалистам приходилось считаться с ним как с литературным героем. Условно такого черта мы привыкли именовать Мефистофелем – с легкой руки Гете, Ленау и всех их последователей и подражателей.

А что же "главный дьявол"? Тот, кто был прежде Сатаной и Люцифером, кто лишь в ХХ веке предъявил миру свои высокотехнологичные рога и копыта? Этот великий дух до недавнего времени пребывал достоянием даже не литературоведения, а семантики. Вот что пишет о нем М. Л. Гаспаров: "Мы говорим сим-вол – это предмет, обозначающий другой предмет или понятие, единые с ним. <...> А какую взять противоположную приставку, чтобы получить значение "разъ-единение"? Приставку диа– – получится сам диа-вол, который губит людей, заводя рознь между ними".

Джеффри Бертон Рассел, автор серии книг о враге рода человеческого, историк из американского городка с романтическим названием Нотр Дам, штат Индиана, определенно решил объять необъятное.

Попытка обозреть все, написанное и даже подуманное о Дьяволе за всю историю человечества – во многом сродни то ли бунту мильтоновского Сатаны, то ли Сизифову труду. Однако, подобно доктору Риэ (атеисту!) из романа Камю "Чума", автор "просто знает, что надо делать все, что в человеческих силах", сколько может охватить взглядом автор, посвятивший этой теме жизнь –столько и оглядывает. Причем круг изучаемых источников очень велик; за малыми исключениями все важное, написанное на английском, французском, немецком, итальянском, так же, как на греческом и на латыни, автор успевает рассмотреть.

И вот – перед нами уже четвертая книга. В предлагаемом теперь читателю "Мефистофеле" тема рассматривается в строго определенный период: не столько от исторического "доктора Фаустуса", сколько от времен позднего Ренессанса, Реформации Лютера и Кальвина – и до наших дней, иначе говоря, лишь немногим менее пяти столетий, наиболее близкое нам время, наиболее понятное, наиболее противоречивое, наиболее занятое конкретно данной темой и наименее способное отнестись к ней с подобающей серьезностью. В том, что автор ее проявил, достоинство труда Рассела.

Тут же и его слабость. Достаточно извлечь из примечаний Рассела к собственной книге формулу, которой он ограничивает круг своего обзора: "Я не читаю по-русски, но обойти Достоевского невозможно, и это заставляет меня изменить принятому правилу – не обсуждать писателей, которых я не могу читать в оригинале". Такой принцип не может не вызывать уважения, но он же вызывает и сожаление, ибо автор, легко именующий цитату из Теренция цитатой из Горация столь же легко способен утратить у читателя кредит доверия. Такая ошибка у Рассела не одна, но подобные детали редактор не счел возможным исправлять, засылая книгу в печать, – впрочем, кое-где текст пришлось снабдить дополнительными комментариями. Именно потому, что мелкие ошибки и вынужденные крупные пробелы не умаляют значения многотомного труда, впервые столь доступно и при этом обстоятельно вводящего русских читателей в серьезную науку, еще недавно находившуюся под практически гласным запретом: цензура в России впервые была отменена уже после выхода оригинала книги в Америке, в 1986 году.

К счастью, автор стремится к широте обзора, а не к обобщениям на основе немногих берущихся за основу фактов, что выгодно выделяет среди прочих исследователей темы персонифицированного Зла. Чем Рассел меньше всего гордится, так это тем, что он мало знает; напротив, не имея возможности обойти тот или иной источник, в примечаниях он оговаривает, что вынужден это делать. Кажется, лишь к финалу и всего в нескольких строках мелькает у него прогностическая нота – какой будет грядущая вера в Дьявола. Да и то ничего революционного не прогнозирует там, где ничто не может быть известно достоверно.

Некогда Освальд Шпенглер в предисловии к первому тому "Заката Европы" называл имена Гете и Ницше, и считал, что обязан им "почти всем". Автор "Жизни замечательных чертей", к счастью, обязан не кому-то одному или двоим, а очень много кому. Периодически все же приходит на ум его сходство со Шпенглером: тот решил обойтись ограниченным кругом источников, ибо на большее жизни не хватит. Что ж теперь удивляться, что прогнозы Шпенглера, как и Маркса, в целом не сбываются? Это не укор Шпенглеру. Русскому читателю в книгах Рассела будет недоставать как раз ссылок на хорошо известный в России, свой собственный материал, – русская дьяволиада очень богата, – но как раз незнание восточноевропейской "дьявологии" Расселу поставить в вину никак нельзя, Гоголя или Булгакова мы вполне можем осилить в оригинале. Весьма убедительно обосновав хотя и трансцендентное, но вполне поддающееся осознанию человеческим рассудком бытие Дьявола, автор уже не может взять на себя ответственность за каждую упоминаемую им реалию или цитату, хотя в общих чертах он точен на удивление.

Хотя – остается американцем. Протестант Рассел не хочет упоминать, что Тереза Авильская и Хуан де ла Крус даже в светской литературе упоминаются как Св. Тереза де Авила (Авильская) и Св. Хуан де ла Крус (в русской традиции иногда даже Св. Иоанн-от-Креста): эти мистики, визионеры, а для современного читателя вообще-то в первую очередь поэты – канонизированы католической церковью.

Рассел много пишет о различных аспектах торжествующего невежества как об основе для потенциального атеизма, более всего любящего вырождаться в дьяволопоклонство: "Джон Бейл, протестантский епископ Оссорский (1495-1563), рассказывал, как Сатана в обличии отшельника похвалялся: "мы, монахи, никогда не читаем Библию" и превозносил папу как своего доброго друга и помощника в борьбе с истинным христианством". Тут уместно припомнить любимые поговорки русских хлыстов, приводившуюся в ответ на упоминание Библии: "Ты эту книгу сложь да под себя положь", "Кто Библию прочтет, тот с ума сойдет" и т.д. Между тем связей между восточными христианами и протестантами не столь уж много, не считая прямых миссионерств штундо-баптизма и бредовых сект наподобие "панияшковцев", считавших максимально интенсивное испускание кишечных газов – истинным изгнанием Сатаны. Впрочем, тут скорей совпадают общие места физиологии.

Автор пишет о Дьяволе: "...он являлся Лютеру в облике змея и виде звезды; он хрюкал, как боров; он спорил с Лютером, как схоласт; он испускал зловоние; он внедрялся в кишечник Лютера, и реформатор прочно ассоциировал его с фекалиями и кишечными газами".

"... Лютер пускал в ход и прямые средства. Он лично изгнал беса из своего ученика Иоганна Шлагинхауфена Ему служили оружием шутки, раскаты хохота, насмешки, оскорбления, скабрезности, испускание ветров – все, что исполнено бодрости и задора, все приземленное и грубо-добродушное, все, что отгоняет уныние, которым кормится нечистый. Защищаясь от Дьявола, он ложился в постель с Кати – и это превосходно помогало".

Тут уже полная панияшковщина, хотя и на Западе "фекальный" дьявол был вообще-то хорошо известен задолго до Лютера (гностикам, в частности, Валентину, было важно упомянуть, что в земном Своем воплощении Христос "ел, не отдавая"). Между тем Лютер очень бы удивился, если б узнал, что подобное толкование Дьявола – весьма древнее и носит почти исключительно карнавальный характер. Автор разумно предпочитает исследовать в основном "серьезные" книги, посвященные Дьяволу, и неизбежно сразу после Шекспира обращается к грандиозным эпосам XVII века, к драмам Йоста ван ден Вондела и поэмам Джона Мильтона.

Рассел, по всей видимости, не смог ознакомиться с пьесой Вондела "Люцифер" ни в оригинале, ни в одном из переводов на французский или немецкий язык, ограничившись сведениями из третьих источников, – хотя, коль скоро он не ввел оговорки о том, что ознакомился с пьесой Вондела по переводу (таковая оговорка есть в разговоре о Достоевском), следует считать, что читать на голландском языке XVII века он умеет. Автор пишет, что "Люцифер спускается с небес для искушения Адама и Евы еще до того, как изгнан оттуда сам" – между тем Люцифер в одноименной пьесе на Землю вообще не спускается, он направляет туда Аполлиона (с этого начинается пьеса). Он пишет, что "вонделовский Люцифер не раз помышляет о покаянии, но отвергает эту мысль" – между тем нечто подобное имеет место лишь в одной реплике Люцифера в конце четвертого действия, когда архангел Рафаил ведет с ним последние "мирные переговоры", пытаясь предотвратить небесную битву. Пересказывая пьесу "Адам в изгнании", Рассел пишет, что "Люцифер искушает прародителей человечества после своего падения с небес", – между тем в этой пьесе Люцифер на сцене вообще не появляется.

Рассел не только не читал пьес Вондела, но и весьма давно разрешенный вопрос о том – что было раньше, "Люцифер" Вондела или "Потерянный Рай" Мильтона – явно для него предмет второстепенный, поэтому и возникает у него сомнение "откуда что взялось" у Мильтона. Поскольку у русского читателя есть возможность прочесть обоих авторов под одним переплетом (М., серия "Рождество Христово 2000") – "загадки Мильтона" таковыми быть перестают, ибо космогония Мильтона полна дословных цитат из космогонии Вондела, меннонита, перешедшего в католицизм за полтора десятилетия до написания и постановки "Люцифера".

Говоря о "Люцифере" Вондела, Рассел допускает чисто протестантскую ошибку: "Намерение воплотиться не может хронологически предшествовать падению Люцифера – ведь предвечное знание Бога обо всем, что должно произойти в мире, не означает, что Его действия внутри пространственно-временного континуума лишены причинно-следственной связи". Но католик Вондел был точно уверен, что намерение воплотиться в Человека присуще Богу изначально – для того человек и сотворен, и ангелам предложено склониться перед ним, как вторым после Бога "лицом" во всей Вселенной; Люцифер ущемлен в правах, он до сих пор полагал таковым вторым "лицом" себя, и к бунту его побуждает гордыня. Люцифер, как и все иные ангелы, лишен знания о будущем воплощении Христа; между тем пьеса шла в театре (хотя и была запрещена после второй постановки), и зритель, о таковом воплощении знающий, понимал происходящее на сцене лучше, чем персонажи. Мотивы поступков Сатаны (у Вондела – Люцифера) кажутся Расселу в этом ракурсе и странными и неисследованными. Подобные истолкования В. В. Набоков в "Даре" назвал "святой ненаблюдательностью", ибо концепция поведения будущего Князя Тьмы у голландского классика на редкость стройна и практически полностью (с поправкой на конфессиональную принадлежность авторов) продолжена Мильтоном в "Потерянном рае".

К слову сказать, и здесь Рассел использует свой же материал не полностью: "Если вселенная свисает с неба, если то и другое отделено Хаосом от Ада – где же Ад?" У Мильтона расположение Ада точно указано: по пути к Земле Сатана встречает владыку Хаоса, Анарха, который недоволен тем, что именно от его владений отторгнута часть, дабы сотворить в ней Ад; иначе говоря, Ад лежит ниже Хаоса, а тот, в свою очередь, ниже Земли и ниже небесных сфер: словом, по Мильтону и Хаос, и Ад лежат вне Вселенной, что далеко не одно и то же, если сравнить с предложением Рассела рассматривать Мильтонов Ад как место, расположенное нигде. Кстати, сцену с Анархом Рассел отчего-то игнорирует.

Рассел называет пьесу Гуго Гроция "Изгнание Адама" (1601) "популярной": между тем великий юрист написал ее в свои неполных 18 лет для показа французскому дофину, и никогда не переиздавал – а что главное, пьеса была написана по-латыни. Рассел довольно точно пересказывает ее содержание, но о том, как повлияла его пьеса – прямо ли, косвенно ли через драмы Вондела, сами по себе явно несущие на себе след знакомства с ней – на великие эпосы Мильтона, мы не находим ни слова.

Не лучше и в следующем веке.

Рассел вносит явную терминологическую путаницу, утверждая, что "Дени Дидро (1713– 1784), Клод Адриен Гельвеций (1715– 1771) и Поль Анри Тьерри, барон Гольбах (1723– 1789) были полными атеистами и презирали деизм, который для них мало отличался от суеверия". Однако история философии ясно показала, что за возможным исключением Фридриха Ницше (мнение о. Александра Меня) ни единого последовательного атеиста среди философов Европы никогда не было, всегда где-то и что-то приходилось оставлять на усмотрение "пока еще неизвестных законов природы", робеспьеровского "Верховного Существа", UFO, – наконец, спорный вопрос откладывался, к примеру, до окончательной победы пролетариата в мировой революции. Перечисленные Расселом авторы (как и более поздние) скорее веровали в собственный атеизм, чем последовательно, как Ницше, отрицали Бога. О том же, что в старости Вольтер в Фернее выстроил на собственные средства церковь, снабженную посвятительной надписью "Вольтер – Богу" Рассел не упоминает, хотя рассказывает историю о том, как Вольтер сознался в том, что верит в Бога, но не верит ни в Христа. ни в Богородицу. Впрочем, Рассел справедливо оговаривается, что перечисленные им атеисты были близки к впаданию в пантеизм – тот самый, за который, по бытующему мнению, церковь сожгла Джордано Бруно. Куда ближе стоял к атеизму неупоминаемый Расселом Джулио Чезаре Ванини (1585-1619), герой стихотворения Леконта де Лиля «Всесожжение» : Ванини был обвинен тулузским парламентом в «атеизме, кощунстве, нечестии и других преступлениях» и сожжен заживо, а пепел его развеян по ветру. Газеты сообщали: «Чтобы показать свое твердое убеждение перед смертью и неверие в душу, он произнес такие слова в присутствии тысячи людей, когда ему сказали, чтобы он просил прощения у Бога: „Нет ни бога, ни дьявола, так как, если бы был Бог, я попросил бы его поразить молнией парламент, как совершенно несправедливый и неправедный; если бы был дьявол, я попросил бы его также, чтобы он поглотил этот парламент, отправив его в подземное царство; но так как нет ни того, ни другого, я ничего этого не делаю“». Но, кажется, и Леконт де Лиль прошел мимо внимания Рассела, о чем остается сожалеть: именно образ Дьявола главе французских парнасцев был интересен в высшей степени.

Несмотря на то, что к концу ХХ века вульгарный позитивизм Огюста Конта окончательно остался дотлевать последними угольками в головах провинциальных профессоров, Рассел по крайней мере в историческом плане уделяет ему внимание. Пожалуй, избыточное: ни один позитивист не вступит с ним в полемику, – если он, конечно, рациональный позитивист, а не стыдливый агностик. Кстати, именно агностицизму как псевдорелигии, в которой часто остается вера "в нечто эдакое" (то ли в Бога, то ли в Дьявола) автор книги внимания почти вовсе не уделяет. А ведь именно слово "агностик" вписывают в графу "вероисповедание" десятки, если не миллионов людей, говорящих на большинстве живых наречий. Многие из них, не видя в мире ничего хорошего и потому не веря в Бога, готовы скорее поверить в Дьявола. "Я Богом оскорблен навек, / За это я в него не верю..." – как в 1901 году писала Зинаида Гиппиус. Ее лирический герой – готовый кандидат в сатанисты.

Ужас Рассела перед релятивизмом маркиза де Сада, как естественным результатом философии просветителей и энциклопедистов, способен вызвать у читателя скорее не улыбку, а удивление; после всего новейшего сатанизма, отношение по меньшей мере в литературной среде к де Саду сложилось дружелюбное и несколько ироническое; трудно именовать де Сада "сатанистом" после Алистера Кроули с его "Книгой закона", для которого "Сатана – не враг человечества, а Жизнь, Свет и Любовь" после Антона Шандора ЛаВея с его "Сатанинской Библией" и после Майкла Акино с его "Свитком Сета". Как признает сам Рассел, ныне дьявол из литературы снова вернулся в жизнь на роль маргинального, хотя чрезвычайно агрессивного бога – пусть лишь для немногих, притом и среди них преобладают все-таки жулики и душевнобольные, но этим контингентом круг дьяволопоклонников, конечно, не исчерпывается. Впрочем, для истории культуры творения вышеперечисленных писателей значения не имеют, в отличие хотя бы от "Жюстины" де Сада; робкие попытки защитить "Сатанинскую Библию" как литературное произведение базируются на том, что в ней стилизован язык "Библии короля Иакова", но это защита с негодными аргументами. Впрочем, круг прямых почитателей ЛаВея после его смерти в 1997 году сузился настолько, что перед нами скорее разворачивается борьба за авторские права на "Сатанинскую библию", чем борьба между злом и добром: в самом прямом и анекдотическом смысле "люди гибнут за металл".

Де Сад благодаря литературному дарованию хотя бы сохранил за собой определенный круг читателей. Всех истинно верующих почитателей провозглашенного ЛаВеем Бога Сатаны после смерти автора "Сатанинской библии" можно разместить в одном не очень большом кинозале; притом число поклонников продолжает падать: Сатана не спасает, он даже не губит. А духовидцы, затерянные среди шарлатанов, стараются молчать, ибо любое предсказание в наше время многократно увеличивает вероятность сбываемости самого себя, и таков эффект работы мировых СМИ. Однако в XIX – XX веках лишь очень немногим провидцам могло придти в голову, что двадцать первое столетие на земле станет эпохой именно религиозных войн на грани глобального конфликта. Здесь вера в Дьявола (религиозная или литературная – со времен романтиков уже не играет роли) снова срастается с сиюминутной политикой, и всякого нового правителя, от Нерона до Горбачева и позже, кто-нибудь непременно норовит наречь Антихристом, действиями которого, это уж точно известно, движет лично Сатана.

Характерно, что собственно Мефистофелю Рассел уделяет заметно меньше места, хотя именно это имя, впервые именно в такой огласовке произнесенное у Гете, он сделал заглавием книги. Отсутствие канонического, бесспорного перевода "Фауста" Гете на английский язык заметно затруднило и цитирование, и пересказ трагедии; впрочем, у русского читателя возникают те же трудности; старый перевод Николая Холодковского, выбранный нами для передачи цитат, довольно тяжел и не всегда сохраняет форму подлинника; напротив, перевод Бориса Пастернака, чрезвычайно точно воспроизводящий форму, не столь уж близок к оригиналу – это скорее собственный "Фауст" Пастернака. «Чудо XXI века», публикация в России первоклассного перевода «Фауста, выполненного Конст. Ивановым за сорок лет (окончен в 1918, издан в 2006) – на то и чудо, чтобы не рассчитывать на его повторение; с этим переводом мы ознкомились слишком поздно, – хотя, когда всегда, это «лучше, чем никогда». Расселу принадлежит важное наблюдение: Мефистофель – бес из числа самых безобидных, Господь еще допускает беседу с ним. Это Дьявол, но не из великих князей тьмы (хотя и не "мелкий бес", конечно). Это черт без копыта, – хотя в неизвестном, по всей видимости, американскому ученому романе Булгакова, по крайней мере в его черновиках, "консультант с копытом" появлялся. Впрочем, знакомство с русской литературой Рассел, кажется, начал и закончил на Достоевском, о чем уже говорилось.

На исходе ХХ века весь европейский мир заболел "центифолиями" – отбором чего-либо, принадлежного этому веку, непременно в ста образцах (сто великих стихотворений, картин, научных достижений, – и, конечно же, романов). В первую пятерку написанных по-английски "великих романов" обычно попадали одна, две, даже три книги Джеймса Джойса, но конкуренцию им неизбежно составляли романы Фр. С. Фицджеральда, иначе говоря, тоже ирландца, хотя и выросшего на американской почве; прежде всего его роман "Великий Гэтсби" (1925). В обычной "центифолии" (как теперь принято говорить, место в рейтинге) находилось место решительно всем романам Фицджеральда, в том числе и единственному, созданному раньше, чем "Гэтсби" – "По эту сторону рая" (1920). В романе этом есть глава с недвусмысленным названием "Дьявол", для принципиального, казалось бы, реалиста невозможная, пусть и нетрезвому, но герою является самый настоящий дьявол. Причем главный атрибут этого дьявола, заставляющий героя испугаться – ноги. "А потом Эмори вдруг заметил его ноги, и что-то словно ударило – он понял, что ему страшно. Ноги были противоестественные...<...> Обут он был не в ботинки, а в нечто вроде мокасин, только с острыми, загнутыми кверху носами, вроде той обуви, что носили в XIV веке. Темно-коричневые, и носы не пустые, а как будто до конца заполненные ступней... Неописуемо страшные..." (перевод М. Лорие). Как ни странно, этого дьявола Рассел не упоминает.

Важно обратить внимание, что дьяволу романтизма, дьяволу Гете, копыта уже не требовались, – это скорее атрибут оперного Мефистофеля из оперы Гуно. Даже придуманная исключительно ради развлечения читателей хромота "Хромого Беса" Лесажа (1707), которого Рассел упоминает лишь в примечаниях, входила в число не самых необходимых опознавательных знаков адского гостя, именуемого совершенно прямо. Дьяволу двадцатых годов ХХ века, дьяволу Булгакова и Фицджеральда копыто требовалось как непременный атрибут, по нему его опознавали, как льва по когтям и осла по ушам.

Дьявол романтизма (как литературного течения), Мефистофель, должен был как будто умереть вместе с литературным течением, окончательным концом которого Рассел произвольно называет 1914 год, хотя последнее придется оставить на совести автора, ибо рецидивы романтизма и теперь и в будущем столь же неизбежны, как лунные затмения. Между тем материала исследователю именно этот "литературный дьявол", детище Гете, Казота и Гофмана, дает больше любого прежнего, он продолжает свое существование, но уже скорее как антитеза: не Фауста, так Дон-Кихота. Это дьявол символизма, дьявол декаданса.

Но если Мефистофель – дьявол мелкий, то воображаемый дьявол декадента Гюисманса – измельчавший, недаром сам Гюисманс, переболев сатанизмом, ударился в самое крайнее католичество; поэтому оказался столь удачен и столь пародиен религиозный орден гюисманитов, жрецов одной из главнейших религиозных конфессий человеческого будущего, нарисованный Гербертом Уэллсом в романе "Грядущие дни", сюжетно примыкающем к его же знаменитой книге "Когда спящий проснется". Рассел просто не может охватить весь материал, даже иной раз и требующий внимания. В частности, теософская концепция дьявола занимает у него чрезвычайно мало места, тогда как в истории культуры и религии она сыграла большую и тяжкую роль.

К примеру, вот что писал видный английский оккультист конца XIX века Ч. Дж. Гаррисон (1855– ?) в своей книге "Сокровенная Вселенная" (шесть лекций по проблемам оккультной науки, теософии и христианства) в 1893 году: "Считается, что Сатана – враг духовности в человеке, что он ратует за его деградацию и с дьявольским (?!) удовлетворением взирает на низшие проявления человеческой натуры. Широко, почти повсеместно бытующее средневековое суеверие диктует настоятельную необходимость бороться с таковым нелепым заблуждением. С таким же успехом мы могли бы сказать, что Наполеон видел свою задачу в том, чтобы погубить как можно больше французских солдат. Но именно Наполеон, обходя позиции накануне битвы под Аустерлицем, горько рыдал, предвидя созерцание убитых и умирающих, – и будет куда ближе к истине сказать, что упадок и страдания человечества, за которые в ответе Противник Бога, отнюдь не приносят ему удовлетворения, но усугубляют его отчаяние от ощущения окончательной победы". (Лекция шестая, перевод О. Кольцовой). Здесь Гаррисон – как и чуть ли не все теософы –вплотную подходит к требованию полной реабилитации Сатаны и признания за ним роли истинного и благого наставника человеков. Между тем даже пример с Наполеоном – уже лукав: современная наука вполне допускает и такое истолкование роли корсиканца Наполеона в истории Франции. Я привел один пример, мог бы и сотню; к чести Рассела, он не теософ, не сектант и никого в свою веру не вербует. Он – серьезный ученый, изучающий свой предмет на образцах, достойных изучения. Впрочем, жизнь коротка и человек успевает сделать на земле столь мало, что в процессе "объятия необъятного" срабатывет инстинкт самоограничения.

Среди писателей, предостерегавших человечество от несерьезного, полностью иронического, присущего, скажем, Анатолю Франсу, отношения к Дьяволу в любой из его ролей, автор справедливо указывает на Жоржа Бернаноса, автора, в XXI веке, увы, быстро уходящего в забвение. Тут мы подходим к самому ключевому моменту темы, затронутой Расселом: он занят изучением не Дьявола собственно и даже не роли дьявольского начала в истории культуре, но исследованием истории веры в Дьявола, коллективного феномена, не покидающего человеческие умы на протяжении всей истории. Архетипические черты отступают на задний план после того, как автор достаточно убедительно доказал, что существует сам архетип.

Как уже говорилось, Рассел не рассматривает в своей книге изрядное количество литературной, кинематографической и прочей дьявольщины, даже и очень известной. Он не ищет дьявола в творчестве уже упомянутого Герберта Уэллса (коему, впрочем, истинный дьявол мерещился разве что в католицизме), ни даже подлинного Дьявола, появляющегося у сэра Артура Конан Дойла во второй части романа "Маракотова бездна"; кстати, не надо искать ее в советских изданиях – именно из-за образа Дьявола, появляющегося среди народа выжившей на дне Атлантического океана Атлантиды, цензура мешала ее публикации. Впрочем, еще и потому, что Дьявол там терпел жалкое поражение, а научной фантастике у нас предписывалось служить лишь воспитательным целям. Дьявол же в тридцатые годы ХХ века в советской стране воспринимался как наставник атеистов, воинствующий безбожник, следовательно, вымышленный, но все же союзник. Ругать его было не положено.

Однако же о роли Дьявола в "научной фантастике" (скорее антинаучной, именуемой ныне "фэнтези") Рассел кое-что пишет, но больше в библиографии. В частности, не упомянут у него обаятельный образ из рассказа Артура Порджеса (р.1915) "Саймон Флэгг и Дьявол" (1954, экранизирован в СССР), в котором математик предлагает Дьяволу свою душу в обмен на решение великой Последней теоремы Ферма. Рассказ написан сравнительно давно, и незадачливый дьявол, не просто не сумевший теорему решить, но в итоге превратившийся в заядлого математика и пробующий добиться ее решения уже вдвоем с призвавшим его героем – как нельзя более похож именно на Мефистофеля, который невнимательно слушал слова Бога в прологе к "Фаусту". Ибо худо ли, хорошо ли, но теорема Ферма была формально доказана в 1995 году, и причитавшуюся за ее решение (почти съеденную инфляцией) премию Вольфскеля премию увез за океан наш современник.

Так много всего упустил или опустил как несущественное в своем обзоре Рассел, что – уже дочитывая его книгу – я был почти уверен, что и о романе Марка Твена "Таинственный незнакомец" он тоже не упомянет, ибо произведение это, при всей его глубине, для великого американского писателя все-таки второстепенно. К счастью, я ошибся, Рассел эту книгу в свой обзор все же включил. Поэтому поразительный монолог Сатаны, написанный атеистом, но звучащий по-настоящему грозной средневековой эсхатологией, читатель здесь найдет ("Это правда, то, что я тебе открыл: нет Бога, нет мира, нет людей, нет земной жизни, нет небес, нет ада. Все это – сон, глупый, нелепый сон! ") – однако никакого вывода отсюда не воспоследует. Книга Рассела – в значительной мере обзор, и лишь отчасти осмысление человеческой веры в Дьявола. Рассел, по счастью, не позитивист и не марксист, и не сводит человеческую веру к двум измерениям, к плоскости, – как стремится это сделать еще один неизвестный ему дьявол, планетарный демон Земли Гагтунгр, упоминаемый Даниилом Андреевым в "Розе мира", – однако все же Рассел и не Мильтон: для серьезного осмысления столь огромной темы нужен, кроме серьезного исторического подхода, еще и огромный литературный дар, а он среди людей слишком редок.


Статья написана 11 декабря 2013 г. 14:04

БЕССМЕРТНЫЙ ПРОШЛОГОДНИЙ СНЕГ

...а у французов Вильон воспевал в площадных куплетах кабаки и виселицу и почитается первым народным певцом.

А. С. Пушкин

Достоверных сведений о Вийоне очень мало: родился он не раньше апреля 1431 года и не позже апреля 1432 года. Последнее более или менее точно датируемое его произведение – "Баллада-восхваление Парижского суда" – можно датировать 8 января 1463 года, ибо тремя днями раньше оный суд отменил для Вийона смертную казнь и приговорил к изгнанию. Три дня ему дали на сборы. Это – последняя известная дата жизни Вийона, хотя лишь с очень большой натяжкой можно было бы предположить, что поэта прямо возле парижской околицы и прикончили. Сколько-то он, надо полагать, еще прожил, но сколько, где, написал ли еще хоть что-нибудь?

Если есть на свете почтенные легенды, то одна из них касается как раз Вийона: в "Четвертой книге героических деяний и речений доблестного Пантагрюэля", единственный раз без купюр вышедшей на русском языке в Библиотеке Всемирной Литературы в переводе Н. Любимова (М., 1973) (ох, и нагорело же тогда редакции... за раблезианство!), в главе XIII Виллон появляется в качестве литературного героя: "Мэтр Франсуа Виллон на склоне лет удалился в пуатевинскую обитель Сен-Максен, под крылышко к ее настоятелю, человеку добропорядочному". И комментаторы без всяких вопросительных знаков обозначили в примечаниях совершенно иной год смерти Вийона – "1484". Впрочем, и год рождения комментаторы (С. Артамонов и С. Маркиш) для Вийона выбрали тоже более ранний – "1430". Почти нет сомнений, что вся история с представлением на пуатевинском наречии "мистерии Страстей Господних" – полный вымысел Рабле. Но даже такая мелочь, как попасть в качестве героя в одну-единственную главу Рабле, – уже гарантированное бессмертие. К счастью, поэт Франсуа Вийон о своем бессмертии позаботился сам – как великому поэту и подобает.

Мы не знаем даже настоящего имени Вийона. То ли его фамилия была Делож, то ли (что вероятнее) – Монкорбье. Приходится сразу указать, что почти все факты биографии Вийона извлечены либо из его же поэтических произведений, либо, что можно считать великой для нас удачей, из судебных документов, касающихся его буйной персоны. Судебным инстанциям если было и не вовсе наплевать, то почти наплевать на все стихи на свете, особенно же на стихи недоучки-уголовника; но гражданское и уголовное право во времена Карла VII (1422-1461), весьма озабоченное в 1440-е годы реабилитацией возведшей его на престол Жанны д'Арк, почти полным изгнанием англичан из Франции (1453), было на вполне достойном бюрократическом уровне, а при Людовике XI (1461-1483), вообще любившем не войну, а крючкотворство и все, что ему сопутствует, дел у мастеров, производивших пергамент и (уже!) бумагу, у писарей и поставщиков гусиных перьев, даже у первых типографов становилось все больше и больше.

Но родился Франсуа Монкорбье (то ли Делож) определенно в Париже, в возрасте восьми лет потерял отца и был усыновлен священником по имени Гийом де Вийон, в то время отправлявшим обязанности настоятеля церкви Святого Бенедикта. В 1443 году юноша был принят на "факультет искусств" Парижского университета – нечто вроде подготовительного факультета, хотя современные аналогии тут возможны лишь с пребольшой натяжкой. Франция в те годы вовсе не была современной Францией, Париж очень мало напоминал тот город, который так зовется ныне, а образование, которое в самом лучшем случае получал человек XV века, вообще несопоставимо с современным. Латынь юноша, конечно, вызубрил (вся средневековая, не говоря об античной, похабщина была на латыни!), однако это едва ли была латынь Горация: иначе то, что оставил нам Вийон, на латыни написано бы и было: свою "Книгу о поцелуях" на три четверти столетия позже Вийона именно на латыни создал Ян Эверартс (1511-1536), более известный под именем "Иоанн Секунд"; да что далеко ходить – даже Артюр Рембо в конце XIX века свои первые стихотворения сочинял на латыни.

"– Знакомо ли вам имя поэта Франсуа Вийона?

– Да, знаю, – не без удивления сказал Ленуар, – но он ведь только сочинял какую-то чепуху, на французском сочинял, а не на латыни".

В знаменитом рассказе Урсулы Ле Гуин "Апрель в Париже" (процитированном выше) ровно столько может рассказать монах-чернокнижник в 1482 году американскому профессору, ненароком (вместо дьявола) вызванному из 1961 года, о Вийоне, которым профессор занимается всю жизнь. Хорошо образованная сочинительница "Апреля в Париже" не очень лукавит: первое типографское издание стихотворений Вийона появилось в 1489 году, когда автора, даже по выкладкам комментаторов "Гаргантюа и Пантагрюэля", явно не было в живых. Это далеко не полное, изобилующее неточностями и прочими огрехами издание, предпринятое Пьером Леве, за сорок лет было повторено (значит, раскуплено!) около двадцати раз! Латынь латынью, а французы все-таки хотели читать стихи на родном языке.

Подобный успех однодневкам не достается, никакая Плеяда, никем не оспариваемая гениальность Ронсара и дю Белле любви к Вийону отменить не могла, да и зрелость французского Ренессанса была далеко впереди. Замечательный поэт Клеман Маро (1497-1544), к слову сказать, противник Плеяды, предпринял новое издание Вийона, благо на руках у него были оригинальные рукописи поэта, – к тому же к поэтическим занятиям Маро благоволила Маргарита Наваррская; поздней сам король Франции Франциск I некоторое время числил его своим придворным поэтом. С 1532 по 1542 год издание Маро повторялось двенадцать раз – в среднем чаще, чем ежегодно. Позже поток изданий оборвался, но едва ли из-за отсутствия спроса: в 1543 году Клеман Маро подвергся нападкам Сорбонны за свое переложение библейских псалмов, бежал в Женеву, где кальвинистам тоже пришелся не ко двору, потом в Турин, где и умер, не сумев вернуть благоволения Франциска I, почившего в 1547 году, – ну, а у новых королей были новые придворные поэты. Невероятной популярности Вийона, впрочем, лишь повредили битвы реформации и контрреформации, но никак ее не отменили: тридцать с лишним изданий – сперва Леве, позже Маро – можно было отыскать у букинистов. Впрочем, новое время принесло новые песни и поэты Плеяды, а позже блистательное французское барокко на время уменьшили интерес к Вийону.

Однако в крайне фривольную эпоху Филиппа Орлеанского, регента малолетнего Людовика XV, Вийона как-то извлекли на свет Божий: в 1723 году появилось так называемое издание Кустелье, разве что напомнившее французским читателям о самом существовании Вийона и, возможно, попавшее на некоторые русские книжные полки. "Извлекла его к истинному признанию книга, напечатанная аббатом Пронсо в 1832 году", – писал в своем почти полном издании переводов из Вийона Юрий Кожевников. Есть основания думать, что именно по изданиюКустелье – а не по двум строкам у Буало – был знаком с Вийоном Пушкин. Но настоящая, с любым масштабом сопоставимая слава пришла к Вийону уже после смерти Пушкина: в 1844 году в книге "Гротески" Теофиль Готье написал: "Вийон был самым большим поэтом своего времени. Интересно, что Пушкин вслед за Вийоном называет в черновиках статьи "О ничтожестве литературы русской" (1834) как его прямого наследника – Клемана Маро (Пушкин пишет "Марот") который "способствовал расцвету баллады".

С той поры Вийона уже не покидала всемирная слава, хотя первый по сей день выявленный перевод из него в России датируется 1900 годом – он был подписан кем-то, кто скрылся под буквами "Пр. Б." – время было подцензурнное. "Баллада о повешенных", хоть и с отсеченной "Посылкой", ничего хорошего переводчику не сулила. В книге "Французские поэты", изданной "под редакцией Н. Новича" в Санкт-Петербурге в 1900 году, находим мы его и находим. Под псевдонимом «Пр. Б.» скрывался человек очень известный: Николай Николаевич Бахтин (1866–1940), – т.е. "Провинциальный Библиограф" (и одновременно — "Преподаватель Бахтин", а также «Н. Нович») – перевод был издан за 13 лет до публикаций В. Брюсова и Н. Гумилева, положивших начало широкой известности Вийона в России.Так или иначе, в канун ХХ века Вийон до русского читателя кое-как дошел, – затем, в канун XXI века он наконец-то дошел до русского читателя полностью, но об этом ниже.

Французские символисты Вийона, понятно, числили среди отцов-основателей, но из символистов русских лишь Валерий Брюсов опубликовал в 1913 году свою версию "Баллады о женщинах былых времен"; в том же году "приложились" к Вийону и акмеисты: в No 4 "Аполлона" появилась большая статья Осипа Мандельштама, – биография «Виллона» излагалась в ней весьма романтизированно; предполагается, что написана статья была еще тремя годами ранее. Опубликована статья была с прибавлением отдельных строф из "Большого завещания" и той же самой баллады "О дамах прошлых времен" (в исполнении Н. С. Гумилева, провозгласившего Рабле, Шекспира, Готье и Виллона образцами для акмеистов в мировой литературе). В 1914 году выпустил свою книгу "Французские поэты. Характеристики и переводы" (СПб) совершенно незаслуженно забытый ныне поэт Сергей Пинус (псевдоним; подлинное имя – Сергей Серапин), (1875-1927), где было помещено полтора десятка переложений Пинуса из Вийона. После переворота 1917 года Пинус эмигрировал в Болгарию, где редактировал казачью газету отнюдь не просоветского направления; архив его между тем в к конце второй мировой войны попал в СССР и лишь недавно был "открыт" для посетителей РГАЛИ; абсолютное большинство его – черновики, среди которых могут скрываться и неизвестные переводы из Вийона; по крайней мере, перевод "Молитвы" Св. Терезы Авильской (1515-1582) с испанского среди этих черновиков я почти случайно отыскал и напечатал, а что еще лежит в этом архиве – узнает только тот, кто этот архив разберет целиком. Во всяком случае, пренебрежительная характеристика С. Пинуса как "поэта-дилетанта" (данная советским исследователем Г. Косиковым в приложении к советскому же изданию произведений Вийона на французском языке (М., 1984, с. 319) ничего хорошего не говорит о самом исследователе – и только. Впрочем, советским исследователям эмигрантов называть дилетантами просто было приказано (с исключением для Бунина; для прочих же полагалась оговорка «об угасании таланта на чужбине» – даже Куприна такая ужасная участь поразила, даже Цветаеву и т.д.).

Наконец, в 1916 году молодой Илья Эренбург издал первую русскую книгу переводов из Вийона: Франсуа Вийон. Отрывки из "Большого завещания", баллады и разные стихотворения. (Москва). Сенсацию книга произвела, но умеренную (сенсации тогда создавал скорей Северянин, чем Вийон в переводе Эренбурга, выражаясь предельно мягко). О качестве переводов можно спорить, но... лучше не спорить: с одной стороны, в пятидесятые годы изрядную часть переложений Эренбург переделал, с другой – если взять все, что написано Эренбургом в стихах и прозе, все-таки лучшей частью этого литературного наследия, видимо, окажутся переводы из Вийона. Если через восемьдесят с лишним лет мы получили у других переводчиков нечто более совершенное – так ли велика заслуга? Русские казаки прошли от Урала до Тихого океана всего за полвека, а мы за три четверти столетия с трудом освоили наследие человека, от которого потомкам, включая решительно все, даже баллады, написанные на воровском жаргоне, осталось неполных три с половиной тысячи строк...ей-Богу, гордиться особо нечем.

Но и стыдиться нечего. Всю жизнь понемногу уделял внимание Вийону Владимир (Зеев) Жаботинский (1880-1940): "Куда, скажи мне, унеслись..." (собственно – "Баллада о дамах былых времен", но без заголовка) была им впервые опубликована в газете "Русские ведомости" 8 ноября 1914 года, "Баллада поэтического состязания в Блуа" (также без заголовка) – почти через двадцать лет, в Париже, в газете "Последние новости" (13 октября 1932 года); наконец, "Молитва, написанная по просьбе матери" увидела свет лишь в томе "Библиотеки поэта" – "Мастера поэтического перевода", СПб, 1997; возможно, что существуют еще и неизданные переводы.

Собственно говоря, до 1960-х годов из Вийона переводили кое-кто и кое-что, мелькали одиночные перепечатки переводов прежних лет: особенно замечательна публикация переводов Гумилева в антологии 1938 года "Поэты французского возрождения за подписью... «Осип Мандельштам»: видимо, книгу сдали в производство раньше, чем Мандельштама арестовали. В эмиграции пытался переводить Вийона харбинский поэт Арсений Несмелов (1889-1945), но его почти все его переложения так и оставались неизданными до 1998 года. Так или иначе, все эти примеры – что в СССР, что в эмиграции – ни в какую систему не складывались. Скажем, в книге Леонида Мартынова «Эрцинский лес» (Омск, 1945) есть «Баллада про дам былых времен» все того же Франсуа Виллона. Об этой публикации до недавнего времени ни один специалист не знал, а я нашел ее чисто случайно.

В 1963 году (М., ХЛ) вышла книга: Франсуа Вийон. Стихи. Переводы с французского Ф. Мендельсона и И. Эренбурга, содержавшая в переложении названных переводчиков почти все наследие Вийона: кроме, понятно, одиннадцати баллад на "воровском жаргоне", отсутствовала также и очень крамольная для советской цензуры – ибо религиозная – вещь, поименованная в примечаниях как "Слово и баллада по случаю рождения Марии Орлеанской", вещь якобы слабая, искусственная и для творчества Вийона не характерная. Теперь баллада издана по-русски по меньшей мере трижды (Арк, Застырец, Ю. Кожевников и Ю. Корнеев) читатель может оценить, были эти слова правдой или способом отбиться от цензуры, именовавшейся затым нынче словом «Главлит». По мере сил с купюрами старались печатать и "Балладу о толстой Марго" – даже Эренбургу такое неприличие без отточий не полагалось. А в книге 1963 года лишь пять стихотворений (четыре баллады и четверостишие "Я Франсуа! ..", которое, по слухам, высоко ценил Маяковский) были опубликованы в переводе Эренбурга, так что это была, по сути дела, авторская книга Феликса Мендельсона (1926-2003), позднее переводившего и других французских поэтов, но в основном тратившего свое время на переводы второразрядной англоязычной прозы; позднее он уехал в Израиль, где и умер, отойдя от литературы. Хотя заслуга первого русского практически полного Вийона принадлежит Аркадию Застырцу (Екатеринбурог), но именно Феликсу Мендельсону принес благодарность за первопроходческий труд Юрий Кожевников – автор еще одного «первого» полного русского Вийона (за исключением баллад на воровском жаргоне – тут первенство принадлежит Елене Кассировой).

Годы шли, до начала 1990-х годов число переводов из Вийона – помимо вышеперечисленных – было ничтожно мало. Две баллады перевел для романтической книги Франсиса Карко "Горестная жизнь Франсуа Вийона", вышедшей в Ленинграде в 1927 году, Всеволод Рождествеский (1895-1977). Далеко в Бразилии, в Рио-де-Жанейро, в начале 1970-х годов несколько баллад перевел (и не смог опубликовать) русский поэт Валерий Перелешин (1913-1992). Одну – выдающийся поэт Сергей Петров (1911-1988). Три баллады перевел Алексей Парин для своей книги "Французская средневековая лирика". Можно назвать еще с десяток переводов, но не более. Однако некоторые поэты работали над "полным Вийоном" – "в стол", веря, что придут другие времена. Архивы постепенно возвращают эти работы (скажем, неоконченное «Большое завещание» А. Арго, появляются новые работы (полное «Большое завещание» в переложении Г. Зельдовича, опубликованное уже как минимум трижды), – словом, за сто лет русский Вийон «собрался».

Видимо, другие времена пришли. Первый полный русский Вийон (впрочем, без "воровских баллад") вышел у Аркадия Застырца (р.1955) в Екатеринбурге в 1994 году; следующий – в Москве (1995) в переложении Юрия Кожевникова (1922-1993), – увы, для переводчика – посмертно. Третий – в Санкт-Петербурге, годом позже (с приложением семи из одиннадцати "воровских", иначе "цветных", баллад) в переводе Юрия Корнеева (1921-1995), в миниатюрном издании – и тоже посмертно для переводчика. Наконец, первый совсем полным перевод вышел в 1998 году в издательстве "Рипол-Классик": основной корпус книги составили переводы Юрия Кожевникова, "Баллады кокийяров" были помещены в переводах Елены Кассировой, в приложении дан максимум вариантов (до одиннадцати версий некоторых стихотворений) Вийона, накопленных русской переводческой школой за ХХ век. Русским переводчикам есть что принести к памятнику Вийону, который, напоминаю, неизвестно где жил, неизвестно, где похоронен, но кого история литературы и читатели заслуженно числят одним из величайших поэтом минувшего тысячелетия.

В раннем эссе о Вийоне (1910) Эзра Паунд пишет: "Столетие, отделяющее Вийона от Данте, не внесло в европейскую поэзию ни одного ни одного существенного нового элемента. Древо ренессансной культуры – начавшееся, по утверждению иных, с Данте – продолжало свой рост; на мой взгляд, если Данте и предвосхитил Возрождение, то лишь в той мере, в которой осенний урожай предвещает приход грядущей весны". В этом отрывке перед нами – один из самых восхитительных в новейшей европейской литературе сплавов правды с ложью. Между смертью Данте в 1321 году (согласно правдоподобной легенде, сразу после окончания "Комедии", которую потомки – в лице Джованни Бокаччо – назвали "Божественной") и летом 1452 года, когда в Парижском университете Вийон получил невысокую степень лиценциата и магистра искусств, прошло отнюдь не "столетие" – прошла эпоха. Не говоря уже о "черной смерти" 1348 года, после которой лишь ко времени открытия Америки численность населения Европы восстановилась, трудно как-то скинуть со счетов Генриха Мореплавателя и Жиля Эанеша, Петрарку и Гутенберга, де Машо и Чосера. Да и вообще, похоже, "фигура речи" понадобилась Паунду исключительно для того, чтобы как-то сблизить величайшего итальянца с величайшим, по его мнению, французом. Паунду принадлежит стихотворение, озаглавленное "Вийонада на святки" (1908) –достойно внимания, что это обычная баллада по французскому канону, которых в Европы написаны тысячи, но Паунд, видимо, считал, отойдя от только-только найденных им форм "имажизма", – что если не прозвучит имя Вийона, никакая баллада ему и вовсе не нужна (написал он их, сколько помнится, всего две или три, и по меньшей мере еще одна посвящена теме Вийона – "Баллада о повешенных").

"Вийонаду на святки", впрочем, лучше процитировать целиком – в единственном известном мне переводе, впервые опубликованном в первой русской книге поэтического творчества Эзры Паунда (М., 1992):

Когда приходит Рождество

(Христу дар нищего угодней)

И волки жрут в снегах стерво

Под пиво вьюги новогодней,

Печалям сердца моего

На святках дышится свободней.

Пусть пью средь сброда – что с того

За призрак счастья прошлогодний!

Спроси, зову ли я кого.

(Чей зов волхвов в дорогу поднял?

Зову любовь, но все мертво

В пустой душе, и все бесплодней

Надежда кличет своего

Гонца из вьюжной преисподней.

Так выпьем за мое вдовство,

За призрак счастья прошлогодний!

Где сердца боль и торжество?

(Пути планет сошлись сегодня!)

Где губ расставшихся родство?

(А чьих мои теперь безродней!)

Где глаз озерных волшебство?

(Что тех озер глубоководней?)

Кто в них глядит? – пьем за него!

За призрак счастья прошлогодний!

Что мог я сделать? – Ничего.

Мой жребий был в руке Господней.

Так выпьем, принц, за суд Его,

За призрак счастья прошлогодний!

Перевод М. Фрейдкина

Если Паунд очевидным образом и проврался насчет Данте и Вийона, да и вообще насчет Ренессанса, то одна общая черта у "Комедии" (она же "Божественная") и обоих "Завещаний" Вийона есть: оба автора превратили свои поэмы в некий ад (рай, чистилище – кому что выпало) для современников, друзей и особенно для врагов, о которых без этих поэтических произведений в наши дни ничего не знал бы даже самый дотошный историк.

Что за злобный порыв, бедняга Равид,

Мчит тебя на мои кидаться ямбы?

Иль внушает тебе, не в пору призван,

Некий бог между нас затеять ссору?

Иль у всех на устах ты быть желаешь?

Но зачем? Иль любой ты жаждешь славы?

Что ж, надолго останешься ославлен,

Если вздумал любить моих любовниц!

Перевод С. В. Шервинского

А кто такой Равид – вопрошаем мы и смотрим в примечания. И в примечаниях обретаем многозначительный факт: "Равид – лицо неизвестное". Две тысячи лет, как истлел римлянин Равид (или вообще не римлянин?), а бессмертие ему гарантировано на все века человеческой цивилизации.

Ну, и при чем тут Вийон? Очень даже при чем. Кем был Робер Вале – кроме как однокашником Вийона по университету? Кто такой Мутон – в комментариях многозначительно стоит (в примечаниях к московскому изданию 1995 года), что "ничего достоверного о нем не известно". А Жан ле Лу – парижский водовоз и вор домашней птицы" – что помнили бы о мы о нем без Вийона? От служанки в таверне "Шлем" не осталось даже имени – но остались "Жалобы прекрасной Шлемницы" в "Большом Завещании"? Наконец, кем был Ноэль Жоли?.. Все они – родичи Катуллову Равиду, и едва ли отыщется от них иной след земной, кроме как в бессмертных стихах Катулла и Вийона.

Впрочем, стилистику, близость творчества Данте и Вийона не стоит преувеличивать. Брунетто Латини, встреченный Данте в седьмом круге Ада среди содомитов, сам по себе занимает важное место в истории литературы XIII века; не назначь себе в провожатые по Раю Данте Бернара Клервосского, тот и без Данте обеспечил себе по меньшей мере еще три "бессмертия" – как покровитель ордена Тамплиеров, как гонитель Пьера Абеляра, наконец, его имя содержится в названии породы собак "сенбернар", и по сей день разыскивающих на заснеженных альпийских перевалах заплутавших путников. Даже не принимай Вийон участия в знаменитом поэтическом состязании в Блуа – потомкам в наследство осталось бы еще десять баллад, "одетых" ключевой строкой "От жажды умираю над ручьем", ибо строку эта сочинил другой великий французский поэт XV века, Карл, герцог Орлеанский. Наконец, уж вовсе ничем не обязаны Вийону Абеляр и Буридан, хотя их упоминает он в самой знаменитой из своих баллад.

Даже сама форма французской баллады, "вийонада", не требовалась бы потомкам для того, чтобы сохранить память о Вийоне: не он ее изобрел. Изобрели ее (как и сотни других форм, большинство которых вскоре отмерло) провансальские трубадуры в те времена, когда в Европе царило "зрелое" средневековье – не поздней начала XIV века; живший на полвека раньше Вийона Эсташ Дешан, поэт огромного дарования, оставил нам ни много, ни мало – 1165 баллад, не считая сотни-другой произведений в других жанрах. Есть среди этих "других" и вполне пародийное "Завещание", с которым Вийон наверняка был знаком. Есть у Вийона и просто пародии и парафразы, чьим прототипом послужили произведения Дешана. От этого Вийон не становится хуже, но надо бы вернуть в пантеон великих поэтов позднего средневековья Франции Дешана, ибо нынче за пределами этой страны знают лишь Вийона, да самую малость – Карла Орлеанского и Гильома де Машо. А ведь Карл Орлеанский, проведя в английском плену более 25 лет, писал еще и по-английски – его "английское" наследие составляет более шести тысяч поэтических строк, одних лишь баллад (созданных по-английски, но с использованием французского канона) он оставил потомкам 74 – словом, кого ни помяни, счет одним лишь сохранившимся поэтическим произведениям идет на сотни, если не на тысячи.

В 1998 году, издавая на русском языке первого "полного" Вийона, автору этих строк пришлось принять на себя больше обязательств, чем сделать открытий: заслуга (и вина) Колумба не в том, что он первым доплыл до Америки, а в том, что он из Америки привез (томаты, картофель, кукурузу... ну, и еще кое-какие "подарки"). Поэтому решительно все переводы на русский язык из Вийона составитель все-таки под один переплет собрать не стремился.

Но Вийон все-таки был, и необходимо рассказать о нем то немногое, что известно. Обучение его (кстати, неизвестно чему! – исследователи не выяснили по сей день, в какой из наук пытался специализироваться Вийон) как-то шло, и в 1449 году ему была присвоена степень бакалавра, тремя годами позже – степень лиценциата: по меркам XV века Вийон завершил нечто вроде "среднего специального" образования, мог учиться дальше на юридическом факультете, мог служить в городской управе, в суде, мог, наконец, заниматься преподаванием. Но чем занимался Вийон в последующей жизни – мы толком не знаем, зато пятидесятые годы XV века открывают нам новый источник фактов биографии Вийона – судебные документы.

Возле дома некоей набожной старой дамы по имени Катерина Брюйер лежал с незапамятных пор здоровенный круглый булыжник, прозванный школярами за внешнее сходство с грибом-дождевиком "чертов бздех", – видимо, изначально булыжник служил межевым камнем. В 1451 году молодые студенты Парижского университета, – и в их числе Вийон, – то ли осерчав на Катерину Брюйер, то ли просто от непомерной юной энергии, погрузили этот булыжник на телегу и увезли к себе в Латинский квартал. Дама пожаловалась городским властям, камень вернули. Но распоясавшиеся студенты решили "поставить на своем" – и опять увезли булыжник к себе. Дело запахло скандалом, нашедшим кое-какое отражение в стихах Вийона, но на фоне событий, сотрясавших Францию (в 1452 году была "реабилитирована" Жанна д'Арк!), студенческие шалости оставались шалостями и даже получению степени лиценциата не помешали. Тяжба вокруг булыжника заглохла, впрочем, лишь в 1455 году, когда у Вийона начались куда более крупные неприятности.

Чем зарабатывал на жизнь Вийон в эти годы – можно лишь догадываться, но едва ли он и вправду был "котом" при некоей толстой Марго, еще меньше похожа на правду теория, что юный Франсуа провел эти годы на иждивении у добродетельной матушки. Судя по мастерскому пародированию "канцелярита" времен Карла VII, он мог прирабатывать кем угодно, даже писцом; но есть множество подтверждений и тому, что в своей среде Вийон к этому времени уже был известным поэтом; в "Большом Завещании" есть написанная, видимо, еще в 1447 или 1448 году "Баллада для Робера д'Эстутвиля", в акростихе которой запечатлено имя некоей Амбруазы де Лорэ, жены парижского прево д'Эстутвиля, который "завоевал" ее в Самюре на турнире, организованном герцогом Рене Анжуйским в 1446 году; для XV века должность прево была уже лишь судейской, но кушать молодому человеку хотелось – вот и возникла "эпиталама" хлебосольному покровителю. Вийону было всего лишь около семнадцати лет, но в куда более позднем возрасте поэт включил эту балладу в "Большое завещание" – едва ли потому, что (как считают иные исследователи) не знал о том, что в 1461 Людовик XI прево д'Эстутвиля "уволил": баллада, что ни говори, не из числа самых знаменитых, но уже вполне зрелая.

5 июня 1455 года случилась в городе Париже, да еще на церковной паперти, поножовщина: клирик Филипп Сермуаз напал на Франсуа Вийона и ножом рассек ему губу; причиной драки, по косвенным данным, была некая дама по имени Катрин де Воссель, – скажем деликатно, что едва ли она принадлежала к высшему обществу. Поднаторевший в искусстве уличной драки Вийон запустил камнем в голову Сермуаза, на чем жизненный путь любвеобильного клирика завершился, а у Вийона начались неприятности с правосудием. Вийон просто бежал, и едва ли сам знал куда, потому как явно хотелось ему быть подальше от парижского суда.

Полгода он где-то бродяжничал, и есть основания думать, что именно в этих скитаниях выучил он жаргон "кокийяров", проще говоря – воровской язык середины XV века. В наследии Вийона на нем написано одиннадцать баллад, шесть из них впервые появились еще в первоиздании Пьера Леве (1489), пять остальных, сохраненных в рукописи, принадлежавшей шведской королеве Кристине, впервые увидели свет лишь в 1881 году; окончательно это баллады не расшифрованы и по сей день. Впрочем, едва ли они могут быть однозначно расшифрованы вообще: даже современникам было разобраться в них непросто, не для того воры и бандиты, известные теперь под названием "кокийяров" (не называть же их "блатными"!) свой собственный язык сочиняли, чтобы его понимала всякая придворная сволочь. Словом, язык забылся. Сколько таких языков забылось...

Сделаем небольшое отступление в Россию XIX века. Попробуйте понять нижеследующие строки:

"Мисовской курехой стремыжный бендюх прохандырили трущи: лохи биряли колыги и гомза, кубы биряли бряеть и в устреку кундяков и ягренят; аламонные карюки курещали курески, ласые мещата грошались". Три всего строки, грамматика явно русская, а больше нормальный читатель не поймет ни слова. Между тем эта фраза на офенском языке приведена в первом же издании словаря В. И. Даля (стр. LXXVII, т. I), где она же на нормальный русский язык и переведена: "В нашей деревне третьего дня проходили солдаты, мужики угощали их брагой и вином, бабы подавали есть, а в дорогу надавали пирогов, яиц и блинов; красные девки пели песни, малые ж ребята смеялись".

Слава Богу, В. И. Далю было у кого спросить значение тайных слов разносчиков-офеней, мелких торговцев той поры, бродивших из села в село с коробами городского товара. К французским кокийярам никакой В. И. Даль с расспросами не приставал, зато оказался в их среде Франсуа Вийон, взял да и сочинил на их языке больше десятка баллад (нет уверенности, что все уцелели), теперь, спустя пятьсот лет с лишним ученым и поэтам-переводчикам остается по большей части гадать – что же все это значит.

На самом деле все это не так уж сложно: многие слова в подобных искусственных языках просто заимствуются из других (в офенский, скажем, попало немало греческих). Много архаизмов, провинциализмов, ломаных слов. Короче, общий смысл этих баллад худо-бедно понятен, – ничуть не менее понятен, чем какая-нибудь шумерская клинопись или даже архаический древнегреческий. Трудней с поэтическим переводом: на русский язык их пытались переложить неоднократно – и каждый раз отступались. Переводы Елены Кассировой в виде эксперимента были сперва опубликованы в очень малотиражном журнале "Ной"; позднее – в виде последней части поэтического наследия Вийона в "полном" Вийоне (Рипол-классик, М, 1998). Не надо подходить к этим балладам со строгими моральными требованиями: для воров годятся лишь воровские сюжеты, а много ли их? Виселица, палач, застенок, кабак, бардак – вот почти и все. И меньше всего годятся эти баллады для подражания в жизни: уголовный кодекс во Франции времен Карла VII и Людовика XI, понятно, был иным, чем в наши дни в России, но лучше не ставить экспериментов. Как писал в свое время М. Гаспаров (цитирую по памяти): "Одно дело подражать Овидию, другое – героям Овидия..."

Надо отметить, что лишь Елена Кассирова взяла на себя смелость перевести все одиннадцать баллад; притом использовав некий "синтетический" блатной жаргон, вызывающий лишь ощущение "фени", но на самом деле включающий слова из разных ее слоев; Юрий Корнеев перевел полностью только баллады из издания Пьера Леве (и одну – из не известного ученым до середины XIX кодекса Кристины Шведской), им, однако, был использован просто немного устаревший блатной язык ХХ века. Существует также перевод первой из баллад, опубликованный в 1999 году в Ростове-на-Дону ("Феникс") за подписью "Фима Жиганец"; судя по копирайту – подлинное имя "Жиганца" – А. Сидоров, сделан этот перевод без знания французского языка и даже без подстрочника: вместо таковых использованы переводы Кассировой и Корнеева; как пишет "Фима Жиганец" "Эти баллады перевели Е. Кассирова и Ю. Корнеев, однако, к сожалению, они практически не знают русского уголовного арго и их переводы отличаются искусственностью и фальшью". Как говорится, не похвалишь сам себя – кто ж тебя похвалит, чем и занимается "Фима Жиганец", человек глубоко положительный в жизни, да еще и юрист к тому же. Позже появились три воровских баллады в переводе Даниэля Клугера, сделавшего любопытнейшее наблюдение о коренном отличии воровского кодекса времен Вийона от нынешнего (тогда полагалось тому, кто «попался на горячем», немедленно «сдавать» всех сообщников – чего нынешние «романтики большой дороги» никак не одобряют). Использовать "русское уголовное арго" через пятьсот с большим гаком лет для перевода баллад, созданных на жаргоне "кокийяров" – мягко говоря, означает идти по пути наименьшего сопротивления. Е. Кассирова, используя известный эксперимент Л. Гумилева и С. Снегова (по переложению научно-исторического текста на синтетически-блатной), пока что создала единственный полный и достаточно убедительный для русского читателя вариант переложения вийоновских "баллад кокийяров".

Сам Вийон, впрочем, в уголовной области изучением воровского языка не ограничился. Вернувшись в Париж с пустыми карманами в начале 1456 года, он с друзьями "пошел на скок": ограбил Наваррский коллеж; поскольку он всего лишь стоял "на стреме" (на атасе, на вассере, на шухере и т.д. – по выбору читателя), заплатили ему лишь четверть взятой "кассы" – сто двадцать пять золотых экю. По тем временам это было немало, но и кража была достаточно громкой, так что в очередной раз Вийон "сваливает" из Парижа.

Преступление открылось не скоро, в марте 1457 года, в мае того же года выплыло и участие в нем Вийона. Проступок в глазах властей был отягчен еще и тем, что в 1455 году, перед смертью, убитый Вийоном клирик Сармуаз простил Вийона; преступник, на всякий случай подав два прошения о помиловании, скрылся; по возвращении в 1456 году получил от самого короля помилование, – после чего, как принято считать, и написал свое "Лэ", или же "Малое завещание" в современной традиции. "Малое Завещание" – поэма в 320 строк, написанная восьмистишиями с определенной системой рифмовки (ававвсвс), –собственно, ту же форму поэт использует и в "Большом Завещании", но в него будет вставлено множество баллад, рондо и прочих "украшений". Сорок восьмистиший "Малого завещания" (или "Предуказанья", как перевел Ю. А. Кожевников) были сочинены явно не среди благочестивых деяний – содержание говорит само за себя.

Где скитался, чем занимался Вийон, сбежавший из Парижа во второй раз – лучше не импровизировать. Вроде бы он бежал в Анжер, вроде бы был приговорен к казни через повешение и поэтому сочинил знаменитую балладу о повешенных. В 1460 году он сидел в тюрьме в Орлеане – Бог весть, за что, но смертную казнь обещали ему нешуточно. Выручила на этот раз Вийона вечно ожидаемая, всегда сомнительная надежда заключенных – амнистия: очень юная Мария Орлеанская изволила прибыть в свои владения, и немногих сидевших в городской тюрьме одним махом помиловали. Но за стихи, да еще на простонародном языке, никогда не платили много (Джон Мильтон, к примеру, через два столетия через Вийона получил за "Потерянный рай" гонорар... в пять фунтов стерлингов), быть писарем поэт-гуляка отвык, он вернулся к привычному образу жизни. Итог обычный: в октябре 1461 года тридцатилетний поэт оказывается узником Тибо д'Оссиньи, епископа в небольшом городе Мэн-сюр-Луар. И снова что-то не дает злой судьбе расправиться с поэтом: Людовик XI, проезжая через городок, согласно традиции, милует и освобождает всех преступников, – надо полагать, в чем бы Вийон ни был виновен, епископ должен был его выпустить. Скрипи зубами, не скрипи, а король во Франции – это король.

В 1461-1462 г.г. Вийон, наконец, приводит в порядок свое "Большое завещание", включает в него ранние баллады, причем придерживается каких-то нам уже непонятных принципов нумерологии (бандиты всегда суеверны): лишь написав те же сорок строф, из которых строилось "Лэ" ("Малое завещание", оно же "Предуказание"), лишь прибавив к ним еще одну строфу, он начинает включать в корпус поэмы баллады. И первой вставляет самую по сей день прославленную – "Балладу о дамах минувших времен". Ученик Николая Гумилева – одного из первых русских переводчиков этой баллады – Георгий Иванов напишет в конце 1940-х годов стихотворение, которое надо привести целиком:

Где прошлогодний снег, скажите мне?...

Нетаявший, почти альпийский снег,

Невинной жертвой отданный весне,

Апрелем обращенный в плеск и бег,

В дыханье одуванчиков и роз

Взволнованного мира светлый вал,

В поэзию,

в бессмысленный вопрос,

Что ей Виллон когда-то задавал?

Думается, знаменитый вопрос о прошлогоднем снеге задавался в поэзии и до Вийона, но именно Вийон его обессмертил. В частности, у Рабле на вопрос, заданный Панургу: куда же тот девал все свое достояние, – Панург отвечает вопросом на вопрос, интересуется, где же прошлогодний снег, то есть впрямую цитирует Вийона, что и дало, возможно, кое-кому создать легенду о том, что образ Панурга непосредственно с Вийона Рабле и списал. Кто знает – может быть, это и правда.

А вопрос между тем остался, остался во всей мировой поэзии, в том числе и в русской, чему доказательство было приведено выше. Едва ли вопрос этот "бессмысленный", каковым посчитал его Георгий Иванов. Вопрос этот косвенно восходит к книге Екклесиаста – и неожиданно ей противоречит. Ибо никуда не делись из человеческой памяти перечисленные Вийоном красавицы – Таис Афинская, сопровождавшая Александра Македонского в походах и спалившая столицу Персии; Элоиза, возлюбленная оскопленного Пьера Абеляра; Бланка Кастильская и прекрасные дамы человеческого рода, даже Флора (богиня) и Эхо (нимфа), попавшие в балладу из мифологии, – отнюдь не христианской, – к Вийону в перечень "дам былых времен": исчезают только те, кто не оставляет векам ни памяти о себе, ни имени. Даже жалкий Катуллов Равид, о котором ничего не известно, кроме того, что он, если употребить мягкий термин, "поделил" какую-то красавицу с Катуллом – даже он бессмертен.

Так что бессмертие прошлогоднему снегу гарантируют историк и поэт, и лишь события, подобные пожару Александрийской библиотеки, в силах уменьшить шанс убогого Равида (он же прошлогодний снег) на бессмертие. Когда халиф Умар ибн Хаттаб в первой половине VI века н. э. приказал сжечь всю Александрийскую библиотеку, потому как она лишняя, одного Корана достаточно, он ничего не ведал о скрипториях далекой Ирландии, о грядущем через полтора столетия Каролингском возрождении, когда Карл Великий усадил половину грамотных людей переписывать античную премудрость… да и Византию халиф недостаточно принимал во внимание. И не учел он умения прятать рукописи: археология в ХХ веке откопала столько всего, что впору заново переписывать историю. Одна находка рукописей гностиков в Наг-Хаммади в 1945 году перевернула целую отрасль истории религии, не говоря о философии. Подсчет простой: из 92 пьес Еврипида (ну, 75 или 80 – по другой версии) сохранились достоверные тексты 17 или 18. Видимо, плохо работали истопники халифа Умара: как всегда, дурные законы компенсировались дурным исполнением оных. И не столь важно, правдива история о приказе халифа или легендарна: результат во всех случаях один и тот же.

Традиционно считается, что где-то под Парижем, зимой 1461-1462 годов, Вийон свое "Большое завещание" дописал, отредактировал и перебелил, – по тем временам, едва-едва узнавшим о книгопечатании, такое событие было равносильно публикации. Но поэзия поэзией, а воровство и теперь казалось поэту занятием тоже очень привлекательным. Осенью 1462 года он уже сидел в парижской тюрьме Шатле, обвиненный в какой-то краже, в которой, может быть, даже и не был виновен. 7 ноября того же года его из тюрьмы выпустили, но припомнили старые грехи: обязали вернуть сто двадцать пять экю, полученных им некогда после удачной кражи в Наваррском коллеже.

Уже через месяц Вийон влип в какую-то уличную драку и опять очутился за решеткой. Неизвестно, какие прегрешения прежних лет всплыли в этот раз, но Вийон был подвергнут пытке и приговорен к повешению. Вийон привычно подал прошение о помиловании и чуть ли не столь же привычно его получил 5 января 1463 года, – однако на десять лет буян был изгнан из Парижа. Три дня было дано ему на сборы, из Парижа он определенно отбыл – и больше ничего достоверного мы о нем не знаем. В XV веке пустяковой царапины хватило бы, чтобы схватить "антонов огонь" (заражение крови), а неспокойному поэту было известно много иных способов отправиться на тот свет. Во всяком случае, история Рабле о Виллоне, остепенившемся в стенах обители Сен-Максен, не тянет даже на апокриф. "Король баллад и вор" (так назвал Вийона Эзра Паунд) сгинул неведомо где и едва ли долго прожил: изобилие судебных дел до начала 1463 года, в которых был замешан Вийон, и полное их отсутствие в последующий период дают основание предположить, что прожил поэт-гуляка после ухода из Парижа 8 января 1463 года недолго.

Великие его современники – испанец Хорхе Манрике (1440-1478), автор "Стансов на смерть отца", или фламандец Антонис де Ровере (1430-1482), итальянец Лоренцо Медичи (1449-1492) или англичанин Роберт Хенрисон (ок.1430-1506) долго и весело смеялись бы, узнай они, что живут в эпоху Франсуа Вийона, – особенно веселился бы, надо думать, почти полновластный владыка Флоренции, богатейший банкир Лоренцо Медичи, Лоренцо Великолепный. Но история рассудила именно так. Даже король Франции Людовик XI прославил свое правление тем, что даровал жизнь Вийону: без этого не было бы приведено в порядок и закончено "Большое завещание". И сейчас, больше чем через пятьсот лет, мы должны быть благодарны французскому монарху – хотя бы за одно это.

Рассуждение о том – к средневековью отнести Данте и Вийона или к Возрождению – оставим защитникам ученых диссертаций; интересно в личности Вийона то, что он безусловно существовал. На роль Шекспира претендует (пусть без серьезных оснований) десятка три исторических личностей, даже про Наполеона сочинена книга – не было, мол, никакого Наполеона, некий умник написал трактат о том, что и Льюиса Кэрролла не было – сказки про Алису, оказывается, принадлежат перу королевы Виктории. А вот Вийон был. Свидетельством тому не только его сохранившиеся рукописи (если и не автографы, то прижизненные списки), но и судебные протоколы: был оный Вийон пытаем, бросаем в яму, сажаем на хлеб и воду, закован в цепи – все было.

Был автор "Предуказанья", "Большого завещания", "Разных стихотворений" (их восемнадцать), "Баллад, написанных на воровском жаргоне" (их одиннадцать). Многое, видимо, пропало. Многое под сомнением – то ли Вийон, то ли кто-то из подражателей. Можно бы составить большую книгу из стихотворений, посвященных Вийону. Можно бы издать целую библиотеку биографий Вийона (преимущественно – совершенно фантастических). Многое "можно бы". Пока и то слава Богу, что полное собрание поэтических произведений Вийона издано на русском языке полностью, не раз – и в различных версиях.

Еще одно свидетельство того, что Вийона неплохо знали и ценили еще при его жизни – это то, что меценаты тех лет к нему явно благоволили. Выше уже было рассказано о парижском прево Робере д'Эстутвиле; пробовал Вийон пробиться и ко двору поэта-любителя Рене Анжуйского, однако главный след попыток Вийона стать "придворным поэтом" – знаменитая "Баллада поэтического состязания в Блуа". Первую строку этой баллады – "От жажды умираю над ручьем" придумал другой великий французский поэт XV века – Карл (Шарль) Орлеанский (1394-1465), чье поэтической наследие огромно и, как уже было сказано, почти неизвестно русскому читателю. Четверть века проведя в английском плену, герцог выкуплен был лишь в 1441 году; затем удалился в замок Блуа на Луаре, который стал центром культурной жизни, поэтических турниров и многого другого, что грело сердце вассального монарха. Впрочем, история внесла поправки: поздний сын Карла Орлеанского под именем Людовика XII Валуа в 1498 году стал королем Франции. Однако этот факт никак не перевешивает на весах истории и культуры обширного поэтического наследия, оставленного его отцом.

Карл Орлеанский понимал, что поэзия – не рыцарский турнир, и строку насчет "умирания жажды возле колодца" предложил всем желающим известным поэтам в конце 1457 года; есть сведения, что в этом году в замке в самом деле пересох колодец. С 1457 по 1460 год включительно на эту строку было написано более десятка баллад, самыми прославленными из коих оказались, понятно, произведения лучших поэтов – Вийона и самого Карла Орлеанского. Но при дворе великого поэта другой великий поэт прижиться не мог, и объяснять причину нет нужды.

Одна из поздних баллад Вийона обращена к герцогу Бурбонскому (т.е. к Жану II де Бурбону, 1426-1488). Из герцогства Бурбонэ происходили предки Вийона, – есть теория о том, что именно туда хотел удалиться Вийон, перешагнув тридцатилетний рубеж. Едва ли ему это удалось. Никаких следов пребывания Вийона при дворе герцога не обнаружилось. Мы вообще ничего не знаем о Вийоне после 8 января 1463 года.

Но мы знаем, что он бессмертен.


Статья написана 7 декабря 2013 г. 14:17

НАСЛЕДИЕ БОДЛЕРА

Шарль Бодлер, видимо, не может быть причислен ни к одной литературной школе. Он – та часть, которая больше целого по законам синэргетики. Очень легко составить тянущийся на десятки имен список поэтов, которых можно назвать «бодлерианцами» (или «проклятыми» по слову Верлена – списки совпадут); его самого можно считать разве что добровольным учеником американца Эдгара По, переводам из которого Бодлер добровольно отдал почти семнадцать лет жизни и который, в свою очередь, стал значительно более известен за пределами родины благодаря Бодлеру. Можно называть Бодлера поздним последователем романтизма, предшественником символизма, участником антологий парнасской школы, – всегда это будет правдой, но не отразит всех граней того более значительного явления, имя которому – Шарль Пьер Бодлер. Переболеть им обречен каждый, кто хоть немного соприкоснется с поэзией нового времени.

Удивительней всего то, что Бодлер как поэт и в целом как художник слова полностью реализовался: если считать началом его серьезного творчества сонет «Креолке», написанный в 1841 году, – о нем ниже, – а концом ― пребывание в Бельгии, эпизод, когда 3 апреля 1867 году он упал на ступени храма в Намюре – выйдет, что на творчество у него было около четверти века. Виктору Гюго для того же понадобилось почти семьдесят лет, но в итоге история и литература поставила их рядом. Кстати, этим счастливым качеством вплоть до смерти Ростана и Аполлинера в 1918 году счастливо обладали многие французские поэты, и не только поэты.

Шарль Бодлер родился в Париже в 1821 году.

Его отец, Франсуа Бодлер, начальник канцелярии в наполеоновском сенате, сам был художником (писал гуашью); он был старше матери Шарля на тридцать четыре года, имел жизненный опыт – он и священником побывал, и сложил с себя сан, и женился, и обрел старшего сына, будущего адвоката Клода-Альфонса, и овдовел, и вновь женился на бесприданнице, на двадцатипятилетней Каролине Аршанбо Дюфаи. Жаль, но умер отец, когда будущему автору «Цветов зла» было только неполных шесть лет; мать годом позже опять вышла замуж, не выждав положенного срока траура, однако майор (точнее – комендант) Опик, человек лишь на несколько лет старше матери Бодлера, быстро делал карьеру: он рос в чинах, стал благодаря военным действиям в Алжире подполковником, позже генералом, послом в Константинополе, в Испании, затем сенатором, – он удерживался при любой власти, только Наполеон у него был другой – не Великий, а, по крылатому слову Виктора Гюго, «Малый». Конфликт с этим человеком, а следовательно – и с матерью на долгие годы сказался на судьбе и на творчестве Бодлера: в юности Бодлер писал стихи, но от них быстро и решительно отказался – самое раннее из вошедших в его «главную» книгу написано лишь на двадцать первом году жизни. На создание же книги даже в первом ее варианте ушло еще около пятнадцати лет. Первое относительно зрелое стихотворение Бодлера («Несовместимость») датировано 1837 годом, – но и оно попало у Бодлера в «ювенилию»; опубликовано оно посмертно, в 1872 году, когда жизнь поэта окончилась, когда вокруг него стала нарастать легенда за легендой.

В 1837 году учащийся второго класса королевского коллежа Людовика Святого в Лионе получил вторую премию на общешкольном конкурсе латинской поэзии. Одно латинское стихотворение почти через тридцать лет войдет в книгу Бодлера «Осколки “Цветов зла”»: эта трогательная рифмованная, чуть ли не средневековая латынь едва ли интересовала Бодлера последних лет жизни. Видимо, это было эхо обучения в Лионском коллеже: интересно то, что поэт от него не отказался.

…Юный пасынок бригадного генерала (на 1839 год) Опика решительно не желал учиться, – хотя с трудом экзамены на звание бакалавра все же сдал. Но на том его карьера и кончилась: ни юристом, как старший брат, ни тем более военным, как отчим, он быть не хотел, только в долги влезал, только жаждал жить сам по себе. Он влезал в долги, путался с девицами самого дурного толка, в итоге – подхватил сифилис, бледную немочь на языке позапрошлого столетия, что относительно успешно скрывал, покуда болезнь не сказала свое слово. Никакой серьезной поэзии у него еще не было за душой, – пропади он где-то в те времена, мы бы нынче имени его не знали. Но судьба поступила с ним по классическому рецепту вольтеровского Панглоса – «все к лучшему». Трудно сказать – сколько поэтов в таком положении на самом деле сгинуло. Бодлер – не сгинул.

Мать, отчим и старший брат решили выбить из строптивого юноши поэзию и прочую романтическую дурь, они, не ведая, что творят, отправили его в самое романтическое из возможных путешествий – в Индию. Юноша поплыл на тихоходном судне «Пакетбот Южных Морей» вокруг Мыса Доброй Надежды, за Мадагаскар, на Маврикий – и на Реюньон, на остров, где происходит действие романа Жорж Санд «Индиана»  (1832): интересно отметить, что несомненно знакомый с этой книгой Бодлер впоследствии саму Жорж Санд терпеть не мог, хотя и писал ей письма. У юноши были свои представления о том, что такое Восток. Если говорить кратко, это было такое место, куда он не хотел (правда, то самое, что попадало с Востока в Париж, гашиш, точнее, ныне вышедший из употребления алжирский давимеск он в сороковые годы основательно распробовал). На судне он достиг острова. Там Шарль провел некоторое время, но именно оттуда капитан «Пакетбота» Сализ, горюя о теряемых деньгах, отправил его матери и отчиму письмо, где извещал, что юноша дальше плыть отказался и через Бордо возвращается в Париж на судне «Альсид». С 9 июня 1841 по 15 февраля 1842 года совершил Бодлер свое единственное в жизни дальнее путешествие «Бордо – Реюньон – Бордо». Для потомков важно то, что было в промежутке, надо помнить, что земля февраля Реюньона, вулканического острова, одного за другим дарила Франции и миру больших поэтов: Эвариста Парни (без него немыслим Пушкин!), Леконта де Лиля, Огюста Лакоссада, Леона Дьеркса. Без столь экзотического путешествия, надо полагать, гений Бодлера творил бы совершенно иначе, и скорей всего – он был бы беднее.

Да, все началось именно в Индийском океане: Бодлер отплыл из Бордо «в Индию»;  в сентябре 1841 года двадцатилетний Шарль Бодлер отправил с Бурбона (тогда еще так именовался остров Реюньон) на незадолго до того посещенный Маврикий сонет «Креолка». Сонет был адресован госпоже де Брагар, в гостях у которой и у ее мужа побывал Бодлер незадолго до того. В Калькутту поэт не доплыл; принято считать, что у него «деньги кончились»: эта версия восходит к словам Бодлера в его же письмах к матери, а доверять ли им? Вероятно, не стоит. Вероятнее версия, что возвращение было собственной идеей Бодлера: в Индии ему делать было решительно нечего: экзотических впечатлений ему и Маскаренские острова предоставили достаточно. Он решил вернуться, видимо, подсчитав, что будет во Франции примерно к своему совершеннолетию, вступит в права наследования и сможет более не слушать приказов отчима. Так на какое-то время и случилось, однако тропические острова оставили в душе и творчестве Бодлера важный отпечаток. Очевидно при этом, что позднее они сблизили его с лучшим из выходцев с Реюньона, главой парнасцев – Леконтом де Лилем.

Проведя девять месяцев «в Индии», феврале и марте следующего года автор вернулся в Париж; 3 марта, благодаря счастливой жеребьевке, не был призван в армию (отчим явно ожидал другого результата); 9 апреля Шарль Бодлер достиг совершеннолетия и смог ступить во владение своей долей наследства, доставшегося от отца; он получил 75 000  франков, некоторое количество земель и акций, до лета 1844 года он считал себя богатым человеком.  И как всегда в таких случаях бывает – ошибался. Этот год стал для него кризисным: Бодлер растратил почти половину отцовского наследства. К тому же молодой человек стал распродавать свою земельную собственность, – в июле 1844 мадам Опик, родичи – его матушка, отчим-бригадир и старший брат добились судебного постановления: Бодлер был лишен права тратить свой капитал, его наследством с сентября могла распоряжаться лишь мать и нотариус Ансель; самому Бодлеру пожизненно причитались только проценты, 2200 франков в год. Надо отметить, что грабежа тут не было, сразу после получения наследства его чистый доход был на 400 франков меньше этой суммы.

Около 40 франков в неделю. Квартира на набережной Бетюн, на острове Сен-Луи, где поэт поселился в 1842 году, хотя и на первом этаже, и однокомнатная, стоила  225 франков. Это было дорого. Бодлер недолго жил в первой своей независимой квартире. Ее он скоро покинул. Воспользовавшись тем, что располагавшийся на том же острове Сен-Луи «дворец» Лозена перешел в руки барона Пишона, разбившего его на квартиры и предложившего их для сдачи внаем, Бодлер переехал туда: именно там он и старший товарищ по искусству и бедности Теофиль Готье основали «Клуб любителей гашиша», подаривший им какие-то минуты наркотического счастья. В том же клубе, кстати, возник и был скоро написан «Граф Монте-Кристо», – Дюма-отец, как и многие другие прославленные писатели, нередко бывал здесь. Но после ареста отцовского наследства денег у Бодлера осталось всего ничего, он съехал и оттуда: он писал своему квартировладельцу: «Милостивый государь, я колю дрова в моем салоне и таскаю за волосы свою любовницу. Подобное случается у всех, и я не вижу причин, почему вас это должно беспокоить». Видимо, барон согласен был примириться с гашишем, но не с колкой дров в гостиной. Бодлер не мог платить ему вообще.

В 1843 году он впервые напечатался, позже, в 1845, но уже за подписью «Бодлер-Дюфаи» он опубликовал в журнале «Артист» сонет «Креолке», написанный именно во время недобровольного путешествия «в Индию» в 1841 году– сонет был послан с Бурбона на Маврикий госпоже Брагар, – таким образом, начался поэт задолго до 1857 года, до издания главной его книги. И девять месяцев в море бесследно для его мрачного творчества не прошли.

Безденежье Бодлера, никогда, кроме двух лет после получения наследства, его не покидавшее, отражено в творчестве, хотя и очень опосредованно. Париж, город Бодлера, известен также и тем, что Бодлер жил в нем более чем по сорока адресам: поскорее сбегал, когда очередная, по его же выражению, «падаль-домовладелица»  требовал а денег за жилье. Периодически случалось и так, что переночевать Бодлер мог только в публичном доме. Если вспомнить, какая болезнь не покидала его, заново оценишь мрачную иронию некоторых его стихотворений, – и даже названий. Однако главные адреса Бодлера – на острове Сен-Луи, первый, на первом этаже, другой, под самой крышей дворца Лозен. Здесь он прожил около двух лет, здесь написал изрядную часть «Цветов зла», здесь встречался со своей главной любовью – квартеронкой с Гаити Жанной Дюваль, актрисой и алкоголичкой. В письмах к друзьям он иной раз даже называл ее своей женой… но Бог избавил: это лишь мерещилось: ему снился некий фантазм, потом уже наяву раздавался резкий шум – поэт просыпался в холодном поту – это Жанна зачем-то двигала мебель. Конечно, жил он на набережной Вольтера, – правда, кто только на ней не жил, от самого Вольтера до Оскара Уайльда, и все случайные жилища, в которых пришлось ночевать Бодлеру едва ли можно найти нынче в Париже, чтоб украсить их мемориальными досками с сомнительной в смысле точности и еще больше сомнительной в смысле престижа информацией. Но таков был Париж, таков был поэт Парижа, декларативно не любивший природу, ислам, Америку и вообще все, чего нет в Париже, чему там, с его точки зрения, не было места. Без ощущения Парижа – ничего не понять в поэзии Бодлера.

Бедность обрекала Бодлера на поиски дополнительных средств, он начал писать статьи о живописи, о литературе, прежде всего о любимом Эдгаре По, которого параллельно остальным занятиям деятельно переводил. Переводил не по заказу, а по зову души: «Я хочу, чтобы Эдгар По, которого ни во что не ставят в Америке, стал великим человеком во Франции» – писал Бодлер Сент Беву после выхода первого тома переводов). И поэзию, а еще более того – прозу Эдгара По французские издатели приняли: даже платили больше. Но Бодлер того и хотел, для него Эдгар По был настоящей иконой.

С апреля 1845 года, когда  в публикации Бодлер впервые поставил под опубликованным стихотворением фамилию «Бодлер-Дюфаи», начинается формальная литературная карьера будущего автора «Цветов зла», его известность; заметим, что фамилию «Дюфаи» он добавил к собственной, видимо, в расчете на то, что мать этот жест оценит. Едва ли она его поняла: псевдоним не прижился. Читала ли матушка стихи вообще? О талантливости сына она позже спросила Максима Дюкана, которому посвящено «Плаванье». Спросила на приеме в Константинополе: Дюкан лишь кивнул, боясь рассердить посла, генерала Опика. Трудно сказать, что подумала в этот миг мать великого поэта. В силу того, что сделал ее мужа послом другой поэт, министр иностранных дел Франции Ламартин, совсем без внимания этот факт едва ли остался.

Поэт впадал в отчаяние. – оно, возникнув на почве бедности, многих поэтов довело до самоубийства. В свои двадцать четыре года счел подобный выход наилучшим и Бодлер. 30 июня 1845 года он написал письмо нотариусу Анселю, ведшему его дела, где отдавал инструкции о том, что делать, когда он будет уже мертв. Всё оставшееся после уплаты долгов поэт завещал Жанне Дюваль, своей темнокожей подруге. Но незадачливый самоубийца всего лишь нанес себе неглубокую рану в грудь. Дело было в кабаре, подоспел врач, не сильно пострадавшего поэта отнесли на квартиру к Жанне. Очень быстро его забрала оттуда матушка и перевезла к себе: через двадцать с небольшим лет точно так же она привезла его, уже находившегося на пороге смерти, в Париж из Бельгии. Но поскольку рана была мелкая, через несколько дней неудачливый самоубийца от матери сбежал, прихватив с собой «сундучок с обувью, бельем и двумя черными галстуками», – и книгами, само собой. С этого времени начинается его странствие с квартиры на квартиру, подарок исследователям его творчества с точки зрения путешествия «по бодлеровским местам Парижа».

Весной 1848 года отчим Бодлера получил генеральское звание, – после того, как быстро перешел на сторону республики.  Несмотря на это, в июне в легком подпитии Шарль бродил с двустволкой вокруг баррикад и чуть ли не кричал повстанцам, чтобы они непременно «расстреляли генерала Опика». Но в июле баррикадный огонь угас, оставив в душе молодого поэта не столько настроение бунтаря, сколько еще более жаркую, чем прежде, любовь к живописи Эжена Делакруа. А генерала вошедший в правительство Ламартин отправил послом Франции в Оттоманскую империю, в Константинополь.

Денег Бодлеру, несмотря на подработку публикациями, всегда не хватало. В заметно более позднем письме актеру Ипполиту Тиссерану от 28 января 1854 года поэт писал: «У меня ни единого су, в буквальном смысле; 20, 25 франков означают для меня, когда  я заперт, как сейчас, неделю жизни». Если вспомнить, что накануне отправки в Индию несостоявшийся студент Сорбонны за два месяца наделал долгов на две тысячи франков, что равнялось годовой ренте его матери после смерти отца,– станет ясно, что с деньгами у Бодлера отношения были не лучшие. И не случайно его первым серьезным эссе была зарисовка с натуры: эссе «Как вы платите долги, если вы гений» (1845): лирический герой зарисовки морщил лоб, как шагреневую кожу, – иначе говоря, Бальзак в данном случае был безусловным источником вдохновения для Бодлера. Важно, что за подписью «Бодлер-Дюфаи» зарисовка была опубликована в августе 1846 года, но годом раньше – вовсе без подписи в другом месте. Надо думать, гонорар он получил дважды, и только это имело значение для Бодлера. Сейчас эта миниатюра переведена более чем на десяток языков, она продолжает жизнь. Написать о долгах с целью отдачи долгов так, чтобы это стало фактом большого искусства – может лишь гений.

Он писал о живописи, о выставках в Салоне: иной раз интересно прочесть, как раздражал его баталист Орас Верне (есть основания думать, что раздражал он поэта не столько живописью, сколько придворным успехом) – и тем, что баталист вызывал о него мысли о ненавистном отчиме. Истинным ценителем живописи Бодлер был, но насколько он действительно понимал ее – трудно сказать. То, что он во времена «растраты наследства» иной раз покупал то ли копии картин, то ли подделки – факт доказанный.

Не так уж была велика инфляция в те времена в относительно благополучной Франции, по крайней мере – при жизни Бодлера, и мы можем сравнить финансовую сторону жизни этих людей. Первый муж оставил вдове ренты примерно столько же, сколько сыновьям – каждому около двух тысяч франков в год. Когда умер сенатор Опик – его вдова получила от государства пожизненное содержание в одиннадцать тысяч франков, а квартира в Онфлере ей и так принадлежала. Между тем Бодлер писал в письмах третьим лицам, что сенатор умер, оставив вдову «без средств». Он и посмертно сводил счеты с отчимом. Увы, это называется классическим эдиповым комплексом.

Кое-кто из современников все же воспринимал Бодлера серьезно, во времена республики и тем более – во времена второй империи, хотя цензура и водворилась в Париже на место, которое считала своим. Парнасцы с удовольствием печатали то, что он им отдавал; менее придирчивые издания рады были напечатать его даже тогда, когда редактор мог подозревать, что стихотворение или эссе уже печаталось ранее под другой фамилией: автор благоразумно предполагал, что читатель у всех разный. Но нигде за литературу много не платили, а жизнь в Париже всегда была дорогой.

Когда суд приговорил поэта за оскорбление нравственности шестью стихотворениями к штрафу в 300 франков, он просто не мог их заплатить, и ходатайствовал перед императрицей об уменьшении суммы штрафа. Штраф уменьшили до 50 франков, чуть ли не одновременно выплатив ему «из другого кармана» 100 франков за переводы из Эдгара По. Но и 50 франков, «деньги на жизнь за две недели» поэту было весьма трудно заплатить. Он даже драматургией хотел заняться, писанием романов (сохранились их названия), что видно по письмам, – поэтическая книга, разобранная на страницы к тому же и частично уничтоженная, доходов дать не могла. К счастью для литературы, безуспешно: никакого дарования в сценической области Муза Бодлеру, видимо, не отпустила.

Важно помнить, что молодой и не очень молодой Шарль Бодлер молился, по собственному признанию, не одному Богу, а просил молиться за него своеобразную Троицу: отца, первую свою нянюшку Мариетту и Эдгара По. Если отца он и считал «жалким художником», то даже матери признавался, что память о живописи отца имеет для него «моральную ценность». Лукавил ли поэт в письме к матери, которую подозревал в распродаже немногочисленных картин отца? Думается, что лукавил: во всемирном величии Эдгара По он не сомневался. Его перевод «Ворона» был выполнен прозой. Через два десятилетия после смерти Бодлера Морис Роллина, «малый Бодлер», перевел на французский того же «Ворона» в привычной нам традиции, стихами. Всего переводов того же шедевра на французский едва ли меньше, чем на русский, а это значит – больше трех десятков. Переводчик должен быть великим читателем, Бодлер это понимал – и заставил соотечественников читать великого Эдгара. Кстати, отчасти не удивительно, что переводы из него и статьи о нем приносили Бодлеру заметно больший гонорар, чем собственные писания. Отчего? В них пульсировала новая кровь, возник «новый трепет» (по выражению Гюго в отзыве именно о Бодлере), столь необходимый французским читателям, окончательно уставшим от Ламартина и тех, кто был старше, как бы ни были они талантливы.

С 1846 Бодлер начал объявлять в печати о том, что готовит к печати книгу стихотворений; сперва она носит убийственно эпатирующее название «Лесбиянки», в том же году название меняется, будущий сборник начал именоваться «Лимбы». Однако весной 1852 года поэт Теодор Верон, оставшийся в памяти потомков только благодаря данному поступку, издал свой сборник под таким же названием. Бодлер был вынужден искать новое заглавие – и ничего сочинить не смог до тех пор, пока в 1855 прозаик Ипполит Бабу не подсказал окончательное – «Цветы зла». Однако бесконечно требовательный к себе Бодлер проработал над книгой еще два года, стихи от читателей, впрочем, не скрывая: даже те стихотворения, которые были позднее осуждены официальным приговором, ему удалось напечатать в периодике и в антологиях. Однако внешне жизнь поэта до самого отъезда в Бельгию весной 1864 года выглядит одинаково: он скитается с квартиры на квартиру, пишет и печатает стихи, статьи и переводы, выпрашивает деньги (в основном у матери), меняет любовниц – и любовницы эти вовсе не принадлежат к «свету», уж скорей к «полусвету»: преимущественно это актрисы. Лишь отчаяние могло спровоцировать его на создание таких произведений, как «Падаль»: в «Цветах зла» это стихотворение отнесено к сложившемуся уже во втором издании циклу Жанны Дюваль, напоминаю, темнокожей возлюбленной Бодлера. Там, где кончается в книге цикл Жанны Дюваль, сразу же начинается цикл Аполлонии (на самом деле – Аглаи) Сабатье, дамы, известной нам до мельчайших деталей благодаря скульптуре Клезенже, где она изображена обнаженной в виде Венеры. Что характерно для тех времен, она была не просто «изображена», – скульптор, по настоянию официального любовника Аполлонии, богача Альфреда Моссельмана, снял с нее, с обнаженной, гипсовый слепок – и лишь по нему создавал свой шедевр, ныне пребывающий в Лувре. Шедевр этот настолько возбудил Бодлера, что подвиг его на создание целого ряда стихотворений, в том числе и запрещенного после выхода книги постановлением суда – «Слишком веселой». Интересно и то, что для последнего стихотворения цикла Сабатье («Флакон») первой публикацией была та, что имела места в России более чем за год до выхода в свет «Цветов зла» – но об этом ниже. Третий цикл стихотворений, посвященных возлюбленным, адресован Мари Добрен  (Мари Брюно), зеленоглазой актрисе чуть моложе предыдущих подруг Бодлера. Таким образом, начиная со стихотворения за номером двадцать два (в реконструкции последнего, третьего издания книги) и до номера пятьдесят восемь в «Цветах зла» размещена лирика, непосредственно адресованная женщинам: для поэта, написавшего столь мало, это огромная часть наследия. Но не более того: конечно, женщины занимали в жизни Бодлера одно из главных мест, но и в стихах, обращенных к ним, можно отследить общение с литературными друзьями: если в Россию отправился для первой публикации «Флакон», то в последнем стихотворении цикла, обращенного Мари Добрен, упомянута «моя черная Сибирь»: видимо, отголосок общения с Николаем Сазоновым, с которого списал Герцен образ своего «лишнего человека».

25 июня 1857 добрый друг Бодлера Пуле-Маласси выпустил книгу Бодлера «Цветы Зла». Не хочется писать «сборник»: столь целостную книгу, состоящую из пригнанных друг к другу стихотворений, не во всякой литературе найдешь. Разумеется были тут и все милые сердцу поэта лесбиянки и вампиры. Гром, разумеется, грянул; по решению суда весь нераспроданный тираж был арестован. 21 августа 1857 – «за оскорбление общественной морали» Бодлер приговорен трибуналом департамента Сена к штрафу в 300 франков и к запрету шести наиболее «безнравственных» поэм. Виктор Гюго почти сразу поздравил Бодлера: находясь в эмиграции на острове Гернси он считал, что Бодлеру присуждена редкая награда, по сути дела – терновый венец. Отчасти так это и было, но автора мало утешало. Именно Виктор Гюго написал предисловие к брошюре Бодлера о Теофиле Готье, использовав уже упомянутую и ставшую знаменитой формулу – «новый трепет». Слово Гюго стоило дорого, но… он находился в эмиграции, а Бодлер – в Париже.

В книге по первоначальному замыслу ровно сто стихотворений – в 1857 году. Но в 1861 году появилось второе издание той же книги: из нее были изъяты шесть стихотворений запрещенные постановлением императорского суда (и находившиеся под формальным запретом во Франции до 1949 года!), – зато в книгу было добавлено тридцать пять новых. Здесь, надо отметить, суд сыграл над книгой то ли злую, то ли в чем-то счастливую шутку: он разрушил нумерологическую магию Бодлера. Если нужно переиздавать книгу без шести осужденных стихотворений, то зачем дальнейшее втискивание в определенное количество, которого все равно никто не заметит? В 1859 году Бодлер пишет свое прославленное «Плаванье», посвященное Максиму Дюкану, и превращает его в «замковый камень» книги – оно традиционно стоит в ней последним. Нам в России повезло вдвойне: у нас есть феноменальный перевод Марины Цветаевой. Кстати, в Париже это стихотворение вряд ли возникло бы: поэт создал его в Онфлёре, Кальвадос, гостя у овдовевшей матери. Онфлёр же – старинный, хоть и утративший значение из-за ила морской порт в устье Сены, близ моря. Море – тот единственный пейзаж, который радостен поэту. Разумеется, помимо пейзажа городского. Об этом Бодлер неоднократно писал прямым текстом.

В годы, посвященные трате наследства и знакомству с наркотиками, поэт создал наиболее мрачные стихотворения: «Падаль» (1843), «Нерадивый инок» (1843), «Дон Жуан в Аду» (1843) и др. Надо отметить, что известные нам «Цветы зла» сильно отличаются от первого издания книги: в 1857 году в ней были шесть стихотворений, осужденных судом – но в ней еще не было главных, наиболее хрестоматийных стихотворений, ныне составляющих всемирную славу Бодлера: «Парижский сон», «Лебедь», «Плаванье», «Альбатрос». Книга была куда более мрачной. Однако ко второму изданию прокуроры претензий не имели; коль скоро развалилось главное обвинение, в богохульстве, и не удалось изъять из книги даже «Отречение святого Петра», даже «Литанию Сатане» – они предпочли не делать строптивому автору рекламу поискать другую жертву. Отзывы на эту книгу были кислыми и неубедительными, притом принадлежали чаще всего перу грошовых журналистов. Правда, два отзыва были не просто комплиментарными, это были произведения искусства, что не удивительно – авторами их значились Леконт де Лиль и Чарльз Элджернон Суинберн. В статье последнего, кстати, говорится о серьезном влиянии Бодлера на современную английскую поэзию. Однако переводов из Бодлера на английский до конца жизни поэта, кажется, не было.

Однако и издание 1861 года едва ли можно считать каноническим; Бодлер готовил третье. Наиболее приближенный к авторскому составу вариант можно найти впервые разве что в русском переводе, в издании «Литературных памятников» (1970); на порядок, предложенный Н. Балашовым и И. Поступальским в этой публикации опираются все многочисленные русские книги Бодлера, в том числе и наша: реконструкция Н. Балашова вполне убедительна.

При жизни Бодлера во Франции книга более не выходила, в посмертном издании 1868 года в нее было, по сравнению со вторым изданием, произвольно добавлено только три стихотворения (одно из них – весьма точный даже в российском понимании поэтический перевод фрагмента поэмы Лонгфелло, возникший из-за неудавшейся работы над либретто американской оперы). Кроме этого – существуют двадцать три стихотворения (среди них шесть – «запрещенных»), вошедших в изданный в Бельгии сборник «Осколки “Цветов зла”» (1866). Существует также публикация «Новые “Цветы зла”» – в двух выпусках альманаха/антологии «Современный Парнас» в 1866 году Бодлер напечатал под таким заглавием 16 стихотворений (6 из них повторены в «Осколках»); все они были ранее опубликованы (в 1861-1864 годы); это хорошие, но отнюдь не «хрестоматийные», не лучшие у Бодлера стихи. Иначе говоря, собственно «Цветы зла» – это круг, охватывающий 162 стихотворения; за пределами этого наследия существует совсем немного того, что имеет ценность и достоверно может быть отнесено к поэтическому именно Бодлера, – ранние стихи, книга о Бельгии, разрозненные черновики и наброски. Однако этого наследства в неполные двести стихотворений совершенно достаточно, чтобы говорить о Бодлере как об одном из самых величайших поэтов XIX века не только во Франции, но и в мире.

Следует указать, что бытующее мнение, будто книги, выпущенные Бодлером после и помимо «Цветов зла» неизмеримо более сильны, чем «Цветы» – это то ли  заблуждение, передаваемое от одного не вникшего в предмет знатока к другому, то ли, возможно, намеренная ложь переводчика или издателя, стремящегося выпустить неизвестную книгу великого писателя, «другую». Книги переводов из Эдгара По – все же не книги Бодлера, а его дневники, искусствоведческие работы, даже стихи в прозе и прочее никогда бы не привлекли внимания читателей без того огромного заряда творческой энергии, который отдал главной книге своей жизни Бодлер в 1840-е -1850-е годы. Оставшиеся годы были для него куда менее творческими. В апреле 1864 года поэт уехал в богатую и быстро развивающуюся Бельгию: там он мог читать лекции, там платили куда щедрей, чем в Париже. Но для его пошатнувшегося здоровья это было слишком поздно, да и к самой новой стране он быстро стал испытывать отвращение, что нашло отражение в его стихах этого периода. Здесь застала его предсмертная болезнь: поэт знал о ней и, судя по записям, ждал ее со дня на день уже несколько лет, даже восторженная статья о нем, исходившая от провозвестника новой эпохи, Поля Верлена (1865) едва ли могла что-то всколыхнуть в его душе: он записал, что «просто боится таких юнцов». Когда он упал на ступени бельгийского храма, когда утратил речь – все кончилось.

Поэт умер в Париже, сорока семи лет, когда не очень любимая мать привезла смертельно больного сына из Намюра в Париж. В таком же возрасте покинули грешную землю Тарас Шевченко и Фернандо Пессоа.

Бодлера трудно переводить: ученые разобрали его поэзию на молекулы и мы слишком много о ней знаем. К примеру, о том, что слово «символизм» придумано уже после смерти Бодлера офранцузившим себя греком Жаном Мореасом, притом само слово «символы» пришло из сонета Бодлера «Соответствия». Как Шекспир или Эллиот в английском языке, как Грибоедов и Пушкин в русском, Бодлер стал сплошной цитатой, в которой нельзя менять ни слова, менее же всего – порядок слов. Но, к счастью, именно над Бодлером в России трудились очень многие.

Для нас важно отметить, что о Бодлере русский читатель смог узнать еще до издания «Цветов зла»: как пишет современный нам исследователь Сергей Фокин, «В феврале 1856 года во второй книжке русского "учено-литературного" журнала "Отечественные записки" была опубликована статья с довольно громким названием "Новейшая поэзия во Франции, в Италии и в Англии". Она обещала быть началом целой серии подобных опытов, поскольку подзаголовок гласил: "Письма к редактору "Отечественных записок". Письмо первое". Статья была датирована: "Париж, 30 декабря 1855 г." и имела подпись: "Карл Штахель". Это был псевдоним, под которым скрывался небезызвестный русский вольнодумец Н. И. Сазонов».

Доказательств общения Бодлера с жившим во Франции постоянно Сазоновым даже искать не надо: в письмах к Асселино от 1857 года и к Пуле-Маласси от 1860 году он прямо упоминается, Бодлер и привет ему передать не забывает. Кроме привета, как мы увидим, были еще и стихи – Бодлер делился ими с Сазоновым, и в итоге печатался «за границей»: интересно проследить, что произошло это сразу после того, как весной 1855 году ушел из жизни осудивший Сазонова Николай I, – его преемник, Александр II, в 1858 году разрешил Сазонову вернуться в Россию; воспользоваться разрешением, увы, «рязанский барин» не смог – и в конце 1862 года умер в близ Женевы.

«Утро», – в привычном нам переводе М. Зенкевича «Утренние сумерки», – таково его название, когда оно публикуется среди писем Бодлера от 1853 года, – этот перевод стихотворения в переводе рязанского помещика Николая Сазонова (1815-1862) был первым переводом из Бодлера на европейские языки. Этот перевод не очень традиционен по нашим меркам, это перевод стихов прозой, – к тому же сокращенный, ибо Сазонов вынужден был приглушить бодлеровский скрытый эротизм текста, – но это был еще и перевод произведения, вовсе не изданного по-французски: перед нами полноценное доказательство русских связей самого Бодлера и того, что его известность для России можно отсчитывать с года, предшествующего году издания осужденной во Франции книги (т. е. с 1856 года), до суда над книгой оставалось еще много месяцев. Стоит отметить, что опубликованный в той же статье оригинал стихотворения «Флакон» был для него первоизданием: русские читатели в итоги прочли стихотворение существенно раньше французских (что, при популярности французского языка в России, значило много).  Хотя так ли нетрадиционны для нас переводы стихов прозой? Именно таков был первый русский перевод из Бернса в 1800 году, и таков был первый русский перевод из Рембо в 1900 году. Бодлеру, как мы видим, повезло больше: он напечатался в России еще при жизни, и безусловно знал об этом.

Максимально приближенные к проекту третьего издания «Цветы зла» вышли, что интересно, тоже по-русски: в «Литературных памятниках» в СССР, в 1970 году. Это символично, если учесть, что именно в России публикация книг Бодлера в XIX веке была запрещена цензурой: «Цветы зла» были у нас запрещены в 1859 году, «Дополнения к Цвета зла» и Осколки» – соответственно в 1881 и 1883 годах. Лишь после отмена цензуры в 1905 году в России эти запреты перестали действовать, сразу три более или менее удачных, но все же довольно полных издания Бодлера увидели свет, переводы А. Панова, А. Альвинга и Эллиса. Отметим: запрещенные французской цензурой стихотворения отсутствовали и тут. Четвертый, наконец-то действительно полный перевод (Адриана Ламбле) вышел в свет что символично, во Франции, в 1929 году, за двадцать лет до формальной реабилитации «запрещенных цензурой» шести стихотворений. Пятый полный перевод (1940), выполненный Вадимом Шершеневичем, две трети века пролежал в архиве и вышел в свет лишь в XXI веке. Других полных авторских попыток не выявлено, хотя в первом приближении работу дальше середины общего объема П. Я. Якубович-Мельшин и В. Левик все же довели. Иначе говоря, попытка довести объем до авторского, полного была одна – перевод Адриана Ламбле. Даже в советском издании 1971 года из шести стихотворений было приведено только два, и причины изъятия остальных были, по признанию составителей, чисто цензурные: «Лесбос» не больше нравился советскому Главлиту, чем ханжам Второй Империи.

Однако традиция сложилась не из полных переводов книги. Переложения отдельных стихотворений мы находим сперва у тех поэтах, творчеством которых XIX век подвел в России черту (Д. Мережковский, П. Бутурлин, Инн. Анненский), затем у всех главных символистов (В. Брюсов, К. Бальмонт, Вяч. Иванов), у акмеистов и членов «Цеха поэтов» (Н. Гумилев, М. Зенкевич, Г. Иванов, Г. Адамович, Вс. Рождественский, М. Лозинский) у лучших переводчиков советского времени (Б. Лившиц, П. Антокольский, С. Петров, Л. Остроумов), даже у тех из поэтов, для которых перевод не был важной вехой деятельности (Игорь Северянин). Из всего разнообразия сохранившихся переводов без большого труда выбирается вполне единая и достойная книга. Надо сказать, что добрая половина этих переводов была давно сделана к моменту издания книги в «Литературных памятниках», но до печатного станка их довели лишь последние десятилетия ХХ века, первое же двухтомное собрание сочинений Бодлера вышло лишь в Харькове в 2001 году.

Если некогда Суинберн писал о серьезном влиянии Бодлера на английскую поэзию, то влияние на поэзию русскую, хотя пришло позже, но оказалось колоссальным. Ни символизм, ни акмеизм не обошли его стороной. Давно уже наличие же множества полноценных русских версий каждого стихотворения делает возможным и включение «Цветов зла» в число постоянно читаемых русских книг. При основательно утраченном у нас знании французского языка, не говоря уже о поэзии, это весьма важно.

В русском переводе пропадает разве что второе французское значение заголовка – «Болезненные цветы». Но важнее другое: из множества тех его поэтов, чье творчество пришлось на середину XIX века, во всем Западном Полушарии Бодлер создал наиболее живую по сей день книгу. Пусть эта книга только одна, но тем безусловней ее ценность, убереженная до наших дней.

Евгений Витковский


Страницы:  1  2  3  4  5  6  7  8  9 ... 27  28  29  30 [31] 32  33  34  35  36  37  38




  Подписка

RSS-подписка на авторскую колонку

Количество подписчиков: 199

⇑ Наверх