Блог


Вы здесь: Авторские колонки FantLab.ru > Авторская колонка «witkowsky» облако тэгов
Поиск статьи:
   расширенный поиск »


Страницы:  1  2  3  4  5  6  7  8  9 ... 28  29  30  31 [32] 33  34  35  36 .. 39  40  41

Статья написана 1 ноября 2014 г. 20:28

Жюль Верн

СТАРЫЙ ДОБРЫЙ ФРАК

Друзья мои, какое огорченье,

Меня мой фрак безмерно тяготит!

Кто знатен, придает всему значенье,

Гляжу я на себя – нелепый вид!

Увы, ношу я экземпляр последний,

Таких нигде не встретишь, вот беда.

Портной еще пошьет? Нет, это бредни,

Секрет сукна утрачен навсегда.


Смотрите, как потерт, засален лацкан,

Я так хожу в салон на вечера!

До нитки фрак изношен и затаскан,

И здесь, и там всё на дыре дыра.

Взгляните на подкладку, на рванину,

Куда бы провалиться со стыда!

Мне грустную придется скорчить мину –

Секрет сукна утрачен навсегда.


К тому же старый фрак разорван сзади,

И спереди, и сбоку, вот те на:

Зовет сестренку фалда, но, к досаде,

Жестоко с ней навек разлучена!

Я слышал крик ее безмерной боли,

Я слышу и сейчас его, о, да,

Без умолку вопит, но мудрено ли?

Секрет сукна утрачен навсегда.


Конечно, перепутаю я что-то,

Пустившись в рассужденья или в спор;

Лишился я карманного блокнота,

Через карман открыт глазам простор!

Удобный был, в него я по порядку

Вносил благие мысли иногда.

Теперь портной мне не поставит латку,

Секрет сукна утрачен навсегда.


Скажите, не пускаясь в сантименты,

Как повязать мне на дырявый фрак

Все крестики мои, честные ленты,

Когда мой стыд он кроет кое-как?

Честь тяжка не для моего сознанья –

Для фрака, что подобье решета.

Не для меня в поклонах изгибанье –

Секрет сукна утрачен навсегда.


Мой старый фрак слезами весь забрызган

И пятен столько – сосчитать невмочь,

В помете и навозе он замызган,

Изношен так, что щеткой не помочь.

Стереть бы стыд сей и на том спасибо,

Пусть и ценой великого труда,

Зачищу я все недостатки, ибо

Секрет сукна утрачен навсегда.


Нередко из неправых побуждений

Его другим я тайно доверял,

Хоть был он прочен, мягок, тем не мене

Красу и лоск пиджак мой потерял.

И был бы я хозяином что надо,

Когда б не торговал им, господа,

И груз вины влачу я, вот досада –

Секрет сукна утрачен навсегда!


Отменит век все правила приличья,

Возвысит он ничтожных буржуа,

Не будет больше у дворян отличья

Помимо фрака, ткань чья не нова.

Нет, недостойна высшего сословья

Такая буржуазная среда!

Закон приличья – только пустословье;

Секрет сукна утрачен навсегда.


Узрев любимца голым и без маски,

Толпа смеяться будет надо мной,

Неистова, изменчива, в острастке

Воскликнет: «Знатный, а урод какой!

Неряха, Боже! А еще туда же!

Знать, натерпелся от собак вреда.

Чтоб не кичился золотом в кураже,

Секрет сукна утрачен навсегда!»


Рыдайте, графы, герцоги, маркизы,

Вы на своих увидите костях

Провинциальных подмастерьев ризы,

Что спину жгут как будто на углях.

Лишь фрак всегда пристал аристократу,

В толпе вы растворитесь без следа!

Портной не шьет ни за какую плату –

Секрет сукна утрачен навсегда!


Перевод Александра Триандафилиди


ДЕЛО ПРАСЛЕНА*


То преступление несет стране моей

От правды горестной, от скверны очищенье.

О Франция, театр чудовищных страстей,

На кровь, что он пролил, ты смотришь в возмущенье.


Пэр, герцог, дворянин! подлец, прелюбодей,

Сожительнице вняв без совести зазренья,

Убил супругу, мать девятерых детей;

И вечного за то достоин он мученья!


Ты стонешь, Франция, ты в гневе горяча,

О жертве слезы льешь, клянешь ты палача

И кару Божию пророчишь изуверу.


Но ты саму себя должна карать теперь,

Правительство твое — кощунствующий зверь:

Убил свою жену — убил святую веру!


*Герцог де Шуазель-Праслен (1804-1847) — политик, член палаты депутатов. Подговоренный любовницей, убил свою жену, от которой имел десять детей. Убийство вызвало огромный резонанс во французском обществе, подорвав и без того слабое доверие к правительству, что способствовало падению Июльской монархии и началу революции 1848 г. Представ перед судом, Праслен покончил жизнь самоубийством.

Перевод Александра Триандафилиди


Статья написана 2 октября 2014 г. 19:46

Списки, которые будут приведены ниже, каждый волен создавать по своему разумению — однако приблизительно укладываясь в стандарты серии "Ретро Библиотека Научной Фантастики и Приключений" издательства "Престиж Бук".

Цель — с одной стороны, не устраивать флешмоб в колонке обсуждения издательства, с другой — узнать все-таки мнение: что мы хотим видеть "в рамке", отдавая предпочтение тому, чего в рамке никогда не было.

Позже посмотрим, что из нашей затеи получилось.

Каждый волен выражать свое личное мнение, но просьба одна: играть по правилам издательства. Скажем, не надо писать десять книг одного автора, обойдитесь двумя-тремя. Не сочиняйте антологий, мы их не издаем.

И не бойтесь написать то, что написал кто-то другой.

Для затравки выкладываю собственное мнение.

Кстати, постепенно его правлю, так что не удивляйтесь "несовпадениям".


1 Милорад Павич. Хазарский словарь. (ОБЕ ВЕРСИИ НЕПРЕМЕННО)

2 Карел Чапек. Кракатит

3 Габриэль Гарсия Маркес. Осень патриарха

4 Хорхе Луис Борхес. Примерно 25 рассказов, не более («Алеф», «Круги огня» и др)

5 Густав Майринк. Голем

6 Урсула Ле Гуин. Левая рука тьмы.

7 Гарри Тертлдав. Флот вторжения (гепталогия)

8 Уолтер Миллер-младший. Гимн Лейбовичу

9 Сигизмунд Кржижановский. Повести («Воспоминание о будущем» и др.), примерно 15 рассказов («Квадратурин» и пр.)

10 Александр Грин. Фанданго. Крысолов. Серый автомобиль..


Статья написана 2 октября 2014 г. 10:42

НАД КНИГОЙ СТИХОТВОРЕНИЙ ЖЮЛЯ ВЕРНА МОИ УЧЕНИКИ НА "ВЕКЕ ПЕРЕВОДА" УСПЕШНО ПРОДОЛЖАЮТ РАБОТАТЬ.

ВОТ ОБРАЗЧИК....

«Когда придет зима…»


Когда придет зима, обрушив хлопья снега,

Что лягут шапкою на скаты старых крыш,

Порой от насморка не сыщешь оберега,

И тесно в очаге от хвороста, глядишь!


Как сладко праздно спать: полуденная нега!

И ты у очага мечтательно сидишь,

Ты счастлив! Твой камин – и альфа, и омега,

Пригревшись в кресле, ты над стужею трунишь.


Щипцами ворошишь золу в своем камине,

И пламя ширится, бросая отсвет синий;

За ярким взлетом искр ты наблюдать не прочь.


Покажется тебе, то звездный рой искрится,

Иллюзия растет, и в ней соединится

С погожим теплым днем пленительная ночь.


Перевод Александр Триандафилиди (Ростов-на-Дону)


Статья написана 20 сентября 2014 г. 21:30

Это даже и не первая глава,

Пролог висит в lj, в первой главе не понять ничего без антуража, так что это фактически третья.

Нумерация идет как у Мартина — по именам героев.

Авось не соскучитесь...


I. Антонин.

На монастырском и на княжеском дворах царила пятница двенадцатого мая, – надо полагать, она царила во всей Европе, да и более или менее везде, но Антонина Георгиевича это не касалось. Набожно и сытно отпраздновав с сестрами день своего святого, Антонина Пьероци, более известного как Антонин Флорентийский, в этот день и ни в какой другой собирался Антонин Георгиевич Щуко начать, округло говоря, путешественное внедрение в историческую родину, которую до сих пор видел разве что в интернете, презирая телевизоры и прочие видеоскопы. Однако на прощание со своей подлинной родиной – той, где довелось ему родиться и большей части провести свои годы, он все же отвел время до полудня, начав небольшую прогулку по двадцати двум квадратным километрам родимой земли с восхождения на ее высочайшую точку, на башню Святого Евфимия, более древнюю, нежели прилепившийся к ее подножию доминиканский монастырь. Был Антонин Георгиевич черноволос, остролиц, и порой казалось – за его ушами нечто шевелится. Шевелилось там нечто на самом деле: за ушами Антонина жили два крошечных существа, скрывавшихся от света солнца, как и сам Щуко, дети Иллирии, любившиые человека, который дал им приют, и который отвечал им взаимностью.

Отчего лишь сегодня наш остролицый трикстер обратил взор на Запад, а мысли – на Восток? Кому, как не ему, было знать, что куда ни стреми стопы, а все морские и сухопутные дороги на свете ведут в Тристеццу?

Секрет был таков: позавчера, десятого, исполнилось Антонину Георгиевичу сорок пять лет. Не круглая, конечно, дата, но кто его знает: подвернется ли еще случай посетить эту самую историческую родину, самый язык которой, кабы не семь без умолку болтающих на нем старших (и тоже, как он, секретных) сестер, он бы и не вздумал учить. Но ничего не поделаешь: стоя у смертного одра отца тринадцатилетний Антонин поклялся, что посетит Россию прежде, чем Россия окончательно забудет об его отце, великом архитекторе и сыне великого архитектора. Но рождаться не в России, при этом России служа, семья Щуко вот уже вот уже много поколений взяла за правило: дед родился в Берлине, отец – в Риме. Предполагалось, что оба умерли в Москве… но мало ли что предполагалось в советское время и вообще в ХХ веке. Отчего-то именно в области архитектуры вот уже триста лет российские владыки все норовили да норовили проявить собственные познания. Не говоря о вполне бесполезной постройке града Петербурга, вспомнишь лишь кошмарный портик, прилепленный к зданию Эрмитажа Государем Николаем I Павловичем Романовым-Бабкинским, как именуют его имперские историографы современной России. Новая власть, на которую в порядке контрибуции наложила судьба в ХХ веке, первое время ограничивалась переименованиями и сокрушениями, а году эдак в тридцатом взялась и за свои собственные стройки. По приказу Сталина выстроил дед в ударные сроки знаменитый Андреевский Мост… да только за три дня до открытия мост получил имя Великого Сталина… и какой уж тут Фрунзе и даже Горький, коих он объединял. Спасибо, хоть новый корпус Армянцовского университета дали выстроить, да только за три дня до открытия… ну ясно же: прискакал из мавзолея сам Ленин на белом коне, лошадка пробежала, хвостиком махнула, получила Библиотека имя Великого Ленина, и какой такой этот Армянцов и все его победы?.. Хорошо хоть из-за войны этот треклятый Дворец Советов не выстроили: Антонин вспоминал ехидную байку отца, что в голове Ильича предполагалось разместить библиотеку. Интересно, а в других частях тела – что? Мать выталкивала из комнаты многочисленных дочек и немногочисленных сыновей, большинство которых никогда России не видали и вообще были засекречены.

Ибо и деда, и отца Антонина были советская власть изрядно обидела, о чем ниже, – зато отец был воистину был благословен двадцатью одним ребенком от всего лишь трех жен. Соблюдя все формальности и полежав для виду три дня в гробу отец под покровами ночи и плащ-палатки, перевернулся, восстал, самолетом вылетел в Югославию, а оттуда, знаменитым «Еврейским шоссе» отбыл на Истрию, где давно и нелегально запасся хорошим поместьем, давно уже выстроил с позволения князя Фоскарини дом в любезном его вкусу стиле «ль-орроре аркитеттонико», – на виллу эту, несмотря на высокий забор из чугунного кружева, приезжали поглазеть со всего полуострова: из Югославии, когда она еще так называлась, из Хорватии и Словении, когда они появились на карте, и само собой, из Италии, а точнее – из Триеста: почти на востоке, – если смотреть на с моря на берег Триестинского залива стояли город и порт: хоть и не особо-то уверенная в своей принадлежности к Италии, а все же основа итальянского могущества на Адриатике. На входе же в залив располагалась немного сонная, одна из самых малых, но легитимных и всеми признанных стран в Европе: княжество Тристецца. Казалось бы, всего-то пять-шесть тысяч человек среди цветников и виноградников, всего-то долина, ведущая между гор Монте Кроато и Монте Словено к пляжу Конфортина, излюбленному мастерами виндсерфинга и нудистами обоего пола (из-за этого что ни день, то скандал и протесты со стороны монастыря), обдуваемому срезу тремя ветрами, и к парому возле деревни Савудрия, ходившему напрямую к Триесту.

На каждой из гор стояло довольно мощное сооружение: восточную, менее высокую, обрывающуюся прямо в реку Драгонья скале Монте Словено, венчал дворец князей Фоскарини, славившийся картинной галереей (князь за бесценок скупал по всему миру поддельные шедевры старых мастеров… предлагая после этого экспертам выпутываться самим из истории, чего ради тот или иной вполне подлинный Корреджо, Хальс или – бери выше – Рембрандт – были ранее единогласно на исследовании признаны подделками) и винными погребами. На западной же, более высокой скале, над развалинами расположенного уже в Хорватии форта Сипар, возносясь почти на триста метров над уровнем моря – притулились небольшой доминиканский монастырь и древняя, едва ли не античных времен пятиугольная в основании башней святого Евфимия, сто один раз перестроенная за два тысячелетия и когда-то служившая маяком, но вот уже много веков как отошедшая в собственность монастыря и под смотровую вышку, с которой в ясную погоду на северо-востоке был виден дымящийся Триест, а на западе иной раз на фоне заходящего солнца можно было разглядеть дальний и малый силуэт великой горы Монте Титано, – и нечему удивляться: хоть и далеко, но спасибо временам посленаполеоновским временам: тогда башня была надстроена еще раз, прозрачный воздух Адриатики и неизбежная рефракция в лучах заходящего солнца все-таки уже два столетия давали иной раз гражданам Тристеццы вспомнить, что не только их княжество на свете такое маленькое, – а вот поди ж ты, узкими террасами сходящее к морю, такое привлекательное для взора и души!

Еще и потому привлекательное, что к востоку от него стоял – уже на итальянской земле, близ Триеста – знаменитый замок Монте-Руино, куда приезжали в былые годы многие выдающиеся ученые (чтобы прямо там застрелиться), а также великие поэты – чтобы, глянув на море, сесть на пароме в Триесте – и отплыть в Тристеццу, где радушие князей Фоскарини кого угодно могло довести до припадка вдохновения, из-за чего привлекательность княжества многократно возрастала. Кто бы устоял перед соблазном?...

Привлекательна эта башня – для туристов, по крайней мере. Граждан Тристеццы на смотровую площадку пускали бесплатно, – только что они на той площадке забыли, кроме как помолиться? – туристов в Тристецце за год бывает добрых сто тысяч, а вход на Монте Кроато и на башню – два моцениго, сеньоре, всего лишь два бронзовых моцениго, это три доллара, неужели вам жаль такого пустяка, чтобы увидеть с одной точки всю Северную Адриатику?.. Ту территорию, которую не сумел оккупировать даже величайший из турецких султанов Сулейман, не занял по суеверию, из-за названия, Бенито Муссолини (боялся, что его начнут именовать «владыкой печали»), не смог аннексировать пресловутый маршал-президент Тито?.. Правда, Гитлер на две недели вроде бы аннексировал княжество, но прежний князь, Марко II, принял немецкую военную команду, сводил в свои погреба, где на полмили тянулись бочки со старинным хересом, – тем все и кончилось: больше полустолетия прошло с тех пор, и часто знатоки местной старины слышат вопрос: где же те немцы? А где же тот подземный коридор? А где же тот херес? И что за херес? Нет ответа: старики и краеведы отводят глаза.

Но нынешний князь, почтенный Марко III, в те времена даже не был еще зачат, как не был еще зачат и Антонин Георгиевич Щуко. Причем восемь отпрысков отца от последней жены, Козимы, урожденной Фоскарини, родились не в России – и все уже после формальной кончины отца, имевшей место якобы пятидесяти пяти лет от роду в Москве, уже после венчания Джорджо и Козимы в католической часовне княжеского замка, а позже – все они стали прихожанами кафедрального собора святого Виргилия. Народ в Тристецце любил своего князя не меньше, наверное, чем любит народ Марокко своего сардинного короля. Хотя к друзьям из Сан-Марино, старинного оплота гибеллинов, народ и расположен, и на втором этаже ресторана «Доминик», что на углу проспектов Марко Поло и Эме Эрганда в столице княжества, с намеком нареченной «Тóмбола» есть посольство оной республики (там же есть посольства Российской Империи и южноамериканской Республики Сальварсан), но к идее республиканского правления народ Тристеццы более чем равнодушен. Зачем?.. По размерам из малых государств Тристецца небольшая: втрое меньше, скажем, чем Сан-Марино, но и в пятнадцать раз больше, чем Монако, – а ведь там, да ведь и в Лихтенштейне – везде князья! Нет уж, как стала наша родная Tristitia в середине IV века княжеством, так пусть и будет…. Ну да, династии, конечно, менялись, но князья – не белые мыши и не кролики, насильно размножаться не заставишь.

До полудня и тем более до заката солнца было еще далеко, но Антонин отвернулся от морских просторов и вприщур стал смотреть на родной город. Где-то внизу, в конце проспекта Франсуа Пьера Ами Арганда, просматривался памятник великому изобретателю, еще в наполеоновские времена бежавшему в Тристеццу из Швейцарии, находившейся под угрозой оккупации. Здесь, именно здесь, при тихом правлении князя Умберто IX, увы, последнего в роду Марчеллини, Арганд окончательно усовершенствовал и подарил миру одно из величайших изобретений – керосиновую лампу, задолго до того, как не менее великий Николя Апер вручил Наполеону Бонапарту банку мясной тушенки и нож для вскрывания оной, за что был весьма взыскан императором. Князь Умберто в долгу тоже не остался: первые же изготовленные Франсуа Пьером Ами лампы украсили коридоры княжеского замка, и на целый год князь приставил ученого следить за фитилями. По истечении года-другого князь, узнав о падении Венецианской республики, отпустил ученого на все четыре стороны, позволив взять в казне столько бронзовых моцениго (переплавленных из старинных турецких пушек), сколько тот сможет унести. Ученый между тем купил на постоялом дворе клячу, нагрузил на нее помимо мешка, любимого кота и собственную задницу и отбыл в Англию, где скончался 14 октября 1803 года, оставив после себя в Тристецце добрую память, мастерскую по изготовлению керосиновых ламп и заблудившегося на пароме кота. Поскольку свои личные сбережения князь Умберто по древним законам не мог завещать ни на что, кроме как на установку себе же надгробия, – в 1850 году, по завещанию князя и во исполнение его последней воли (как и по случаю столетия со дня рождения ученого), на центральной площади Тóмболы ему был воздвигнут бронзовый памятник работы русского скульптора Роберта Залемана – отлитый из монет с портретом покойного князя, кстати, весьма раздражавшими нового князя – Лоренцо I Фоскарини. И кому, как не Антонину, было знать секрет этого памятника: именно его вилла в Тристецце, хоть и перестроенная отцом в нечто несусветное, принадлежала сейчас Антонину Щуко как старшему в роду мужчине, имеющему гражданство Тристеццы. На локте левой руки Франсуа Пьера Ами Арганда восседал бронзовый кот, в правой всадник держал керосиновую лампу – символизирующую Тристеццу как светоч просвещения, и мягко напоминая Венеции и Триесту, что без маяка Святого Евфимия их корабли, пожалуй, не всегда смогли бы найти дорогу домой. Вечный огонь, правда, из экономии зажигали только по праздникам и по выходным. Чего другого, а вот месторождений природного газа Тристецца не имела, а имела бы – так не портить же древний курорт, не унижать же княжество до уровня промышленной державы.

Возле памятника можно было разглядеть островерхую кровлю единственной в Тристецце синагоги, поименованной «Гаагуим». Завтра суббота, закроются меняльные лавки, праведные потомки Авраама потянутся на молитву, благо все они живут в том же маленьком квартале и никакой тысячи шагов, больше которых Царица-Суббота в свои часы не разрешает, делать никому не надо. В числе десяти еврейских семейств Тристеццы необходимо отметить многочисленных потомков Габриэля Шалона, – того самого, что делил некогда камеру с прославленным Казановой в венецианской тюрьме Пьюомби, освободившись же из нее, перебрался в Триест, а позже в Тристеццу, – хотя граф некогда и обозвал своего соузника глупым и невежественным, но потомки его гордились происхождением от столь знаменитого предка, прочее же никому не казалось имеющим значение.

К евреям в Тристецце отношение, чего скрывать, давно было особенное. В одна тысяча девятьсот сорок восьмом году, в одно из воскресений, решил маршал Тито, что какая-то она вообще лишняя, Тристецца, что вся Истрия должна объединиться под единым скипетром единого владыки: дорога со стороны полуострова вела в княжество по суше лишь одна, прежнее название ее ныне с большими основаниями забыто,¬ вот и двинул пеклеванный (ибо полусловенец, полухорват) президент приличного размера дивизию: чтобы и грабежа лишнего войско не учинило, и князь поскорее грузился на паром и улепетывал в Триест: паромщик Хирам традиционно ни с кого за переправу больше одного моцениго никогда не брал, и ни на каком языке, кроме родного истророманского, даже молчать не хотел.

Однако в самом узком месте дороги, точно на ходе в княжество, встретило титовскую дивизию неведомо что: единым преграждающим рядом стояли там десять престарелых евреев, воздевших руки к небесам. Это был полноценный миньян, губы евреев шевелились в молитве, и чем ближе пытались солдаты подойти к еврейскому заграждению, тем дальше от него почему-то оказывались они. А евреи все молились. Изредка один или два опускали руки, чтобы отдохнуть, но их тут же подменяли другие, из заднего ряда. Никакого военного сопротивления Тристецца не оказывала, но каждая из десяти еврейских семей княжества, – обычно занимавшихся меняльным делом и ссужением денег в рост, старьевщичеством и продажей с лотков жареной во фритюре дешевой мясной и овощной закуси, что так хороша под горькую лавандовую граппу, – выделила на этот раз своего старейшину для молитвы, заградившей дорогу полчищам жадного маршала. Евреи и югославские солдаты стояли друг против друга шесть дней, а потом маршалу надоело и войска были отозваны: все одно пройти по дороге, отныне получившей имя Еврейской, оказалось невозможно. Ну, а евреи размассировали руки и отправились праздновать Шабат. Им творить такие чудеса было не впервой, они помнили: как поселились они на территории княжества более тысячи лет назад, так и их в княжестве никто и никогда не тревожил. Лишь бы правила кашрута во время пряжения, скажем, говядины мраморной не нарушались… но это уже дело чисто еврейское, а гои все равно лопают и хвалят.

Чтобы закончить повесть о евреях Тристеццы, надо рассказать еще одну деталь. В пятьдесят третьем году основательно прославившемуся на весь мир художнику-примитивисту Ивану Генераличу Тито разрешил устроить выставку в Париже. Чтобы, значит, когда мир про Париж забудет, то хоть поживет память о том, что Генералич, )художник никак не хуже «таможенника Руссо»), хранилось имя Парижа в памяти у человечества: провел в том Париже два месяца, и весь период его «бельканто» – «Женщины делают сусло», «Уборка навоза», «Перевозка сена» и прочее – мир увидел и Хемингуэй, авось трезвый, заценил. Выставка длилась два месяца и Генералич торчал там все эти шестьдесят дней, аккуратно и ежедневно тратя две-три часа на роспись какого-то большого куска стекла: масло и стекло – вот и все, что требовалось хорватскому гению. Что именно хотел создать Генералич – долгое время оставалось неизвестным: Однажды, после визита к нему гостившего тогда в Париже Князя Марко II Фоскарини, в приступе ярости художник взял большую ступу и истолок свою работу. Так рассказывали. Ну, мало ли какие творческие неудачи с кем случаются…

Лишь десять лет спустя, выставляя в одном из Мюнхенских музеев наиболее интересные и ценные картины своего собрания, – в частности, лучшую в миру коллекцию картин Тициана-младшего – рискнул Марко II предъявить потрясенным зрителям «якобы погибшую» картину Ивана Генералича. В традиционном примитивистском духе были изображены на ней десять еврейских цадиков с поднятыми руками, в лапсердаках и широких шляпах, стоящих на фоне гор и маячащего на дальнем горизонте моря. Картина, конечно, называлась «Граждане Тристеццы». Если бы не хрущевская оттепель, не временное замирение Тито и Хрущева, не суета вокруг спутников, примитивистская реплика Родена могла бы Генераличу с рук не сойти. Но он как раз находился в Тристецце, с разрешения Тито писал полотно «Виноградники Тристеццы». К тому же картину князь купил у художника и тут же подарил Тито, – а тот факт, что очень скоро князь был приглашен в Израиль посадить дерево в аллее Герцля, лишь недавно открытой для увековечивания памяти тех, кто спас во время Шоа жизнь хоть одного еврея, как-то прошел незамеченным. Князь был католиком, но, как и собственно Италия, почел за благо остаться порядочным человеком и евреями не торговать.

…Антонин ощутил, что время, отведенное им самому себе для прощания с Тристеццей, на исходе. В кончиках пальцах послышался привычный зуд: все-таки только дома он бывал спокоен. Само собой, он никогда не был женат (хотя и порывался, но уж какой-нибудь из сестер всегда очередная невеста не нравилась). Однако приключений с несостоявшимися невестами к сорока пяти годам в его жизни накопилось до неприличия много, – и это не считая приключений с сестрами невест, мамашами невест, и… честно говоря, всеми остальными родственниками невест. Из-за этого Антонин отчасти и собирался нынче в странствие по таким катакомбам человеческой истории, что их ни на какой карте не отыщешь: ни на горизонтальной, ни на вертикальной: человечки на поверхности земли об этих глубинах, тянущихся под Адриатическим морем, под развалинами древнеримской Аквилеи – и до не столь древних руин Салоны и Сплита: вся эта освещаемая фосфорическими вспышками территория сливалась в город Исподсплит, разноуровневый, темный, но более или менее никогда не умиравший на протяжении более чем двадцати столетий. Вода сюда не проникала: до дна Адриатики была от свода темного города было добрых полмили. А про Верхнюю Иллирию Нижняя знать ничего не хотела, хотя было над ней Адриатическое море – но вниз, в Нижнюю, соленая влага не капала. Лишь бы дно никто не бурил.

Покидая отцовскую виллу, Антонин всегда знал: что-нибудь где-нибудь да приключится. Он никогда не был ни положительным героем, ни отрицательным, но буквально от рождения чувствовал обязанность ввязаться в жизни во все, во что только можно. И окружающим видно было это сразу: странно уложенные буквально в шлем и хохолок, закрывающие уши волосы напоминали часть одеяния кондотьера. Наступало время второго завтрака, который целиком съесть Антонин не мог и не хотел: знал он, чем кончатся «примо» – спагетти а-ла тристецца, по обычаю сваренные до жестковатости свежего стула монтазио, проложенные кровяными колбасками нового кровяного урожая и тончайшими ломтиками сырокопченой ветчины-прошутто, или же дивные национальные «строкколи тристи», творожные клецки в густом соусе, родственники словенских «штруклей», – потом будет сегундо в виде искусно приправленного ризотто, и все это под местное тристеццианское вино, если не драгоценное Шато-Кроато с добавкой сока лаванды, то белое каберне «Савудрио 2010», лучший для этого вина год, и все это с кусочками мелкой кукурузной поленты, обжаренной в оливковом масле «Корлеоне», без которого ни одна хозяйка в княжестве трапезы не мыслит, хоть масло это и привозят с далекой Сицилии.… Странная, конечно, трапеза, но семь старших сестер?... Но попробуй встать потом от стола?.. Да и кто захочет: вон, на том конце стола, вроде бы еще полное блюдо прошутто, вроде бы и бутылка непочатая все того же «Савудрио»… Впрочем – лучше будет взять ломтик-другой норвежской семги, а как дижестив использовать изумительное канадское бренди «Принц Иоанн» девяносто восьмого года, самую малость, но как переварить чисто итальянскую трапезу без этого завершающего штришка в пятьдесят градусов, по двести пятьдесят моцениго бутылка, напрямую принесенная посыльным из ресторана «Доминик», – где и не такое купить можно, однако сестры зорко следили, чтобы драгоценный брат в особо крепких напитках за трапезой был умерен, и ограничивался лишь одной канашкой канадского крепкого, много, если двумя?... Когда в «Доминик» изредка изволил приходить знаменитый не только на всю Тристеццу, но и на всю Сицилию (с которой уехал, ибо по его мнению «там теперь одни киношники») Дон Джеронимо из славной фамилии Боска, вино он пил родное, сицилийское – а бренди предпочитал местное. Дону Джеронимо принадлежала в Тристецце добрая половина земли, а в земле – многие и многие этажи винных подвалов. «О, Дон Джеронимо!» – иной раз произносили люди, заменяя этим именем божбу. Других Донов в Тристецце не было. А доброго и щедрого Дона Джеронимо знали и любили, и всякий считал для себя честью по сицилийскому обычаю поцеловать руку Дона. Не целовал ему руку разве что князь – да престарелый венецианец, живший на своей крошечной вилле по соседству. Но венецианец безостановочно писал новые и новые тома своих все более фривольных мемуаров, и времени на светскую жизнь у него не было.

Антонин решил, что с башни пора спускаться, и ступил на первую ступень традиционной для Тристеццы винтовой лестницы. Эта лестница, правда, не имела подобия нигде во всем Старом Свете – а то и в мире. Согласно завещанию отлученного от церкви дожа Леонардо Донато, ненавидевшего Рим и всё, что исходило от него, сюда тайком привозили по две ступени из каждой церкви, выстроенной Святейшим Престолом в Новом Свете. Ступеньки стирались подошвами бесчисленных экскурсантов, но на смену им отнюдь не бедная Венеция, а позже и князья независимой Тристеццы, привозили из Америки новые плиты – иной раз тратя безумные деньги на подъем церковных ступеней из храмов, по тем или иным причинам ушедших в морские глубины. Здесь были и ступени из церкви Сан Педро, что на острове Табога в Панаме, заложенной в 1524 году, и ступени из собора Девы Марии в Санто-Доминго на Гаити, бывшей еще островом Эспаньола в те времена, и даже ступени из прославленного собора Девы Марии в Мехико, построенного лет через сорок, – словом, из десятков американских католических церквей, объединенных лишь тем, что ни одна из них не была закончена постройкой позже года смерти дожа Донато, тысяча шестьсот двенадцатого. Набожные жители Тристеццы и прочие паломники помнили, что каждой ступени соответствует своя молитва, – за четыреста лет никому не заметного «ремонта» ступени и своды над ними буквально впитали в себя благодать этих молитв. Антонин не молился, ступени сами по себе были для него бусинами четок, благородная латынь переполняла сумрак; секретный же, двадцать первый отпрыск архитектора Щуко умел слышать эхо минувшего, и такая благодать была ему утешительней мессы.

Антонин спустился с башни, боковой тропкой зашел в свои комнаты на вилле и цокнул языком. Из тени портика выступил темнокожий человек ростом на голову выше Антонина, с наверченной на голову да самых глаз повязкой. Глаза его были узки, а национальность неопределима, звали его Ахаткуман, сам себя он считал последним в мире чистопородным половцем. Антонина это устраивало: великана он знал с детства, был Ахаткуман сыном воспитателя восьми младших отпрысков Георгия Щуко, и старшим их же товарищем и защитником. Этого единственного спутника пригласил Антонин в путешествие, убедив, что старшие сестры, хотя и не вышедшие замуж по общему сговору, уже вышли из того возраста, когда за ними нужен ежечасный присмотр. Ни в малой мере не считал Антонин половца слугой, не считал его даже бодигардом. Это был скорее его напарник: будь сейчас на дворе семнадцатый век и окажись Антонин капитаном венецианского судна из героического города Перасто, боцманом при таком капитане состоял бы точно Ахаткуман, при желании способный ощерить зубы так, что хоть мавританский раис, хоть османский паша, хоть сам Хайреддин Барбаросса – все наклали бы в штаны. Вероисповедования Ахаткуман не имел, заметного образования тоже, однако обладал способностью болтать на немыслимом количестве языков – на всех с ошибками и с акцентом – но всюду и всегда бывал понят и добывал нужную информацию. Единственной слабостью Ахаткумана была золотая текила, по его уверению – напиток чисто половецкий, ни в какую Мексику он не верил, разве что это половцы там агаву посеяли. Недельная бутылка текилы была единственным, что просил и получал кроме обычного довольствия от семейства Щуко половец, не любивший никоторые деньги брать в руки. Пить текилу половец по общему согласию уходил на княжеские конюшни – и возвращался совершенно свежим, разве что пахло от него конским пóтом и навозом. Что оригинально – алкогольным напитком текилу половец не считал, а иной раз, забывшись, мог сказать про нее, что это «кумыс». Звук «ы» он произносил по-русски.

– Всё сложил? – тихо, по-русски сказал Антонин. Ахаткуман не произнес ни слова, лишь кивнул и стукнул один кулаком другой почти у подбородка. И так было ясно, что два небольших саквояжа давно упакованы. При себе Антонин держал только документы, кредитные карточки и пакет с продолговатыми кусками выделанной тюленьей кожи. Ни в одной стране на поверхности земли эти кожаные деньги давно не имели хождения. Но в такие страны Антонин выбираться не слишком собирался. Такими деньгами в годы правления первого из династии Младших Романовых, Николая I Романова-Бабкинского бойко расплачивались в Русской Америке. Но с тех пор много воды утекло через клепсидру Берингова пролива, перестала Аляска быть и русской и американской, стала независимой, чеканила собственную монету и тискала собственные купюры, тюленей же и моржей весьма берегла, как своих, так и чужих, поэтому Тристецца, обладавшая малым кусочком берега, где иной раз появлялась пара-другая вымирающего адриатического тюленя-монаха, с Аляской в дипломатию на всякий случая не играла. Однако и ныне хождение кожаных денег кое-где имело место: кусочек кожи длиной в десять квадратов по два вершка и шириной в четыре именовался сóроком, в память о старинной единице счета соболиных шкурок (именно столько требовалось оных на приличную шубу), каждый квадратик был клеймен образом трехглавого орла, скопированным со скипетра первого из законных Романовых, царя Михаила Федоровича: одного из немногих царей России, в законности правления которого почти никто не сомневался. Деньги это изредка нарезали нужными кусками, когда сдачи не было, но не менее одной сороковой части. За перерезание сороковой части полагалось вырывание ноздрей и ссылка в страшные Подсочинские рудники, неизвестно где располагавшиеся, неизвестно что добывавшие. И во всей Вертикальной Руси, на разных уровнях вплоть до пятого, расположенного ниже самых глубоких впадин Мирового Океана и занимавшей добрую половину Евразии, никто не знал места страшней, чем эти Подсочинские рудники, подчиненные лишь загадочному Правителю Всего Российского Подземелия и Наземелия. У семьи Щуко имелись догадки о том, кто именно несет нынче эту верховную среди верховных российских должностей службу, но своего же благополучия ради семья ни с кем этими догадками не делилась. Астрология на уровнях, лежавших в Евразии ниже Наземного, была занятием опасным: хотя звезды на Нижних Небесах и сияли, но созвездия из них складывались иные; иными были и знаки Зодиаков. Можно было с трудом опознать контуры двух Небесных Ковшей, Орион, – а в точности повторялось на всех уровнях лишь одно Девятизвездие, незыблемо освещавшее Дорогу Процессий в столице Сеннахириба и Ашшурбанипала, в забытом людьми Наземелья великом городе Ниневии.

Антонин кивнул половцу и вышел к сестрам, уже ожидавшим его за накрытым столом. Прислуги в доме не было, сестры все делали сами, трапеза прошла неторопливо, молчаливо, но закончилась по местным обычаям быстро: всего за полчаса. Подняв последний бокал прохладного савудрио, Антонин встал, осенил себя широким католическим крестом, и молча простился с сестрами. Ждавший за дверью половец уже держал саквояжи. Из дома путники выходить не стали: в дном из подвалов имелся люк, а под люком – винтовая лестница, уводившая в глубокую, совершенно лишенную освещения земную глубь. Антонин прошел вперед, а половец опустил над их головами каменный люк, да еще задвинул тяжелую щеколду, выплавленную по приказу Дожа Донато из метеоритного железа. Теперь этот вход был закрыт, и никто из допущенных на территорию Тристеццы, даже сам князь Марко III, не отдал бы приказа его взломать. Антонин и его спутник ушли в полной тьме по лишенной промежуточных площадок винтовой лестнице глубоко под поверхность Истрии, минуя исторические и геологические эпохи, навстречу предписаниям судьбы и велению сердца. Эта лестница была сложена в дочеловеческие времена, и ступени ее почти никто и никогда не попирал стопами.

Только не подумай, дорогой читатель, что Антонином в его путешествии руководствовали некие возвышенные или, напротив, кощунственные цели. Цели у него не было никакой. Просто он знал, куда идти и что делать. А там видно будет. Антонину было интересно жить, потому как ничего другого он не умел, и ничему другому не учился. За ушами у него обитали две ящерицы, два геккона, меньше двух унций весом каждая, обеспечивавшие давшего им приют добродетеля не только массой ненужных сведений обо всем на свете, но и полной чистотой окружающего воздуха: любая муха и любой комар, приблизившиеся к шевелюре Антонина, бывали тут же съедены гекконами. Звали гекконов Мада и Ролла: один гордился тем, что его предок Шон прожил долгие годы за ухом у секретного чемпиона Испании по русской револьверной рулетке за 1492 год, у самого Морана Эворы, – другой гордился тем, что его дедушка Блюм жил в шевелюре самого виконта Анри де Мальпертюи, из револьвера которого известный новеллист О. Генри сумел четыре раза убить одного и того же героя.

«Джеронимо!» – почти вслух, будто очередной актер в знаменитом телесериале «Доктор Кто», повторял Антонин, шагая навстречу Подземелиям. Имя индейского вождя тут было ни при чем, но клич Доктора был уместен: Антонин опустился уже столь глубоко, что в этих краях лишь Дон Джеронимо мог назвать себя хозяином.

Половец, как и Антонин с гекконами на ушах, медленно спускался – где-то внизу лестница упиралась в самосветную латунную дверь, окованную гнилушками древесных грибов. За дверью стояли два стража, несших здесь нескончаемую службу в виде кары за несанкционированные добрые дела. Имена их были известны лишь гекконам, – ибо менялись эти имена ежедневно. Поговаривали, что сообщает смену имен гекконам сам Верховный Владыка Подземелия и Наземелия. Да только кто проверит?...

Жизнь народов и стран Подземелия никогда не была насыщена событиями: однако она была увлекательней тех долгих мгновений, когда за жизнью трикстера зорко приглядывали семь старших сестер. Антонин боялся, что хоть и был он прирожденный трикстер, но однажды окажется из-за них без глазу. Поэтому периодически влекла его охота к перемене мест. К таким местам, где в свои сорок пять он все-таки мог забыть хоть ненадолго про грозную науку – при-семи-няньках-офтальмологию.

Остаться без глазу Антонин не слишком боялся – третий глаз, незримый, между бровями, во лбу, да четвертый, змеиный, на затылке, ничего смертельного, если из четырех глаз осталось бы три. Но торчать всю жизнь в Тристецце, не сходив из нее изредка налево – да или хоть направо и кругом, невелика разница – помрешь со скуки. Зубрить же иностранные языки и ходить на званые обеды к князю, к Доместико Долметчеру, и даже к Дону Джеронимо – всю жизнь этим не заполнить.

В темноте засветилась гнилушками латунная дверь. Гекконы прильнули к ушным раковинам Антонина.

– Сенна, – произнес Антонин вслед за Роллой. Дверь дрогнула. – Тигла, – повторил он вслед за Мадой. Дверь вспыхнула невероятно древним, хоть и гнилым узором. Следом они медленно и бес скрипа отворилась. За ней, расступившись, склонившись в церемониальном поклоне, стояли два пятиногих ассирийских шеду. Не очень больших, всего сажени в две, если от земли до затылка мерить. Но кто посмеет мерить шеду, если тот сам этого не захочет? Однако сейчас стражи спокойно расступились: они знали, кого – куда – и когда.

Анонин, а вслед за ним половец, шагнули на дорогу, ведущую в западную столицу первого уровня Нижней Руси – город Изподсплит.


Статья написана 19 сентября 2014 г. 19:08

По просьбе читателей вывешиваю главы из совсем нового романа — "Поручик Закатов". Роман написан на две трети, придуман целиком — ибо стержнем его служит реальная биография конкретного человека (Арсения Митропольского). Однако в жизненом пути герой обрастает "спутниками" — идущими с ними через всю треть века от котла во время Брусиловского прорыва, через Москву, Омск, Иркутск, Владивосток — в Харбин и советскую пересыльную тюрьму в Гродеково.

Все спутники — строго мифологические существа, но весьма мало известные фольклору. Размещаю главы, где герой встречается с первым спутником.

ПОРУЧИК ЗАКАТОВ

I

Есть поверье, что евреи Азербайджана разводят костры, чтобы отогнать подальше от еврейских жилищ дух Иисуса Христа, витающий весенней ночью над миром и грозящий евреям бедой и несчастьем.

Кавказская примета


Шубин нагнулся над котелком, и пламя коснулось длинных волосков, свисавших с его носа во все стороны. Но сам корявый скарбник на это внимания не обратил: огня он не боялся, да и вообще, похоже, едва ли чего боялся. И нраву был он не самого ласкового.

Арсению Ивановичу неудобно казалось обращаться к соседу по разрушенному окопу просто вот так – «Шубин». Еще глупее было бы звать его по-простому – «любезнейший», или по имени отчеству: какое имя-отчество у мохнатого солдата с хвостом, пусть он и называет себя писарем русской армии, и нет оснований в этом сомневаться? Только вот хвост, конечно… Но, в конце концов, чего только природа не вытворяет по произволу Господню. Интересно, а в сапогах у него – копыта? Но и это значения не имеет. Рогов нет, и то хорошо.

Привычный, узкий окоп полного профиля вместе с невысоким бруствером, проволочным ограждением, разбитым дефиле, а заодно и хитро замаскированный Штакор 25, он же Штаб 25-го Корпуса Юго-Западного фронта, в эту ночь почти начисто раздолбало четырьмя последовательно прилетевшими от австрийцев «чемоданами»: кто-то прицельно бил по русской стороне, получив подозрительно точную ориентировку – не иначе, как от двойных агентов, столь же охотно выдававших русскому командованию расположение австрийских частей. Царство Польское, похоже, не имело намерения объединяться под скипетром ни одной из соседних империй, а всерьез размышляло: не обзавестись ли ему собственной империей с выходом к двум-трем океанам?.. Всё оно никак забыть не могло свою первую Речь Посполитую, когда чуть не половину Европы отхватили, от Балтийского моря – и почти до Черного. И до Каспия было рукой подать, а там и Аральское близко, и Балхаш, да и Байкал – там вода, говорят, для горзалки очень пригодная...

Да ладно, что тут о политике. Вышел подпоручик по нужде подальше, замешкался, стишок стал на махорочном листике записывать, словом, упустил время – а возвращаться-то некуда оказалось. От окопа мало что осталось, правда, «чемодан», взорвавшись, не только угробил штакор, но еще и здоровенный пласт глины вывернул, эдакий природный защитный вал – за него подпоручик и спрятался. Хорошо еще, что товарищей ни целиком, ни частями там не нашлось – один суглинок и сухая трава, даром что июль.

Выходит, опять война идет вничью, и ничего, кроме ядовитых газов, не приходится ждать? Или очередного «чемодана» на голову?.. Такой войны в Кадетском корпусе никто не преподавал. Насчет газов, кстати: их нынче Россия куда больше немцам дарит. Рано или поздно кончатся у кайзера ресурсы, Россия побольше, много побольше.

Подпоручик бессознательно двинулся к холму, пытаясь хоть что-то рассмотреть во тьме июльской, пыльной, беззвездной ночи. Впереди засветилось что-то призрачное, синее, будто промелькнул заяц – если зайцы бывают такого цвета. Но быстро исчезло. Вскоре увидел офицер и настоящий свет: посреди суглинка сидел мохнатый вроде-бы-человек, песенку мурлыча – да разжигал костер, не из прутьев, не из угля – а прямо из глины. Поднял голову, набычился, и как-то молча сумел указать офицеру: – присаживайся, мол, грейся, огня у меня на двоих запасено.

Наградов – именно такова была поповская, семинарская фамилия подпоручика, вечно вызывавшая насмешки у товарищей по полку – так и сел на пятую точку. Над костром вился дымок, а над треногой покачивался котелок, облизываемый снизу рождающимся пламенем. Времени подумать – что ж там в котелке варится – у Наградова не оказалось, снова живот свело. А когда смог подпоручик вернуться – в котелке уже булькало, пахло бедной окопной едой, скоблянкой, мелко порезанным вареным мясом из общего котла. Откуда что взялось? Штакор раздолбало, а говядина, поди ж ты, цела… За костерком восседал кряжистый старикан с яркими глазами, весь покрытый то ли волосами, то ли шубой. Рядом с ним стояло знаменитое «оружие необученных» – широко применявшаяся при окопной войне пудовая дубина с набитыми в оглавие гвоздями. После удара таким оружием по голове оная уже ни у кого никогда не болела, если говорить мягко.

– Ты кто?.. – спросил подпоручик. Все-таки чин у него был маленький… но обер-офицерский, давал право, к примеру, на это само мясо, изъятое из солдатского котла верным денщиком. Жаль Порфирия, жаль Степаныча…

Старик гордо задрал волосатый нос.

– Шубин я. Солдат-писарь. Насчет писать – не знаю, умею ли, потому как не пробовал. Может, и умею…

– А звать-то как?

– Фу ты! Звать… Шубин я, и всегда был Шубин, без никаких имен и протчего.

– Да ты человек ли, солдатик?

– А им без разницы, которые меня в солдаты забрили. Уцепили на Калмиусе возле шахты, я там в затоне раков хвостом ловил… хорошие были раки, выбросить пришлось, и теперь-то жаль. Ничего не спрашивают – рост мерят: им подавай два аршина и три вершка. А во мне откуда два аршина?.. И двух-то аршин нет, да кто ж мерит? Сказали, – горблюсь, а так – гожусь, мол, в писаря альбо ж в трубачи. Ну, и забрили, даже крышу на них обрушить не успел: откуда ж во мне сила своды рушить, когда лоб у меня бритый?.. Так вот и сижу в окопах второй год, уйти же мне некуда: мое дело – уголь, хоть бы и бурый, но только уголь. А откуда здесь уголь? Одни болота… Вот и стоит тут наш 10-й Гренадерский Могильноярский Болотный полк; бои ведет на Австро-Венгерском фронте, а какие для нас тут бои? Сам знаешь.

Пламя, повинуясь голосу Шубина, взметнулось и облизнуло котелок.

– Не опасно нам костер разжигать? Вся маскировка нарушается, с воздуха бомбы по кострам бросают…

Шубин вытаращил глаза.

– Да какие бомбы на двух мурашей австрияк тратить станет?.. Пламя ты мое не обижай, особое оно. Сам видишь, не дерево горит. Мне угля надо щепотку, с глиной смешаю – до утра костер гореть будет, и спокойно всем от него, и не видно его никому, кроме тех, для кого зажжен. От моего огня ихний летатель куда подальше сразу улетит, забоится. Не пугливый, а забоится: Шубин не только добрый бывает... Мое дело, конечно, антрацит, да откуда ж тут антрациту быть?.. Вода да глина, алюминь так и лепестрячит… Ладно, проехали, это мои дела горные, тебе неинтересно…

– Ты, выходит, того… из малого народца? – догадался Наградов, начитанный в сказках Афанасьева и прочих книгах библиотеки отца, писателя-околотолстовца, странным образом не придумавшего ни для старшего сына, Ивана, ни для младшего, Арсения, иной карьеры, кроме военной. Ну ладно, отец-то по возрасту, как и брат-поручик по болезни, на войну призваны быть не могли – но как-то нынче едкому и гордому отцу думать, что младший сын всей своей жизнью нарушает главную заповедь своей веры, стреляя при случае в кого надо – и в того, кто подвернется?..

Шубин раздул усы.

– Вежливый выискался… Ну, считай, что так. Роста мы всегда небольшого, да и мало нас. Так виданное ли дело, слыханное ли: нарушая свои же воинские уложения забривать в солдаты народ, в котором самый набольший великан сроду до двух аршин трех вершков не дотягивал, а кто ниже – тех и у людей призывать не положено! Так нет же, говорят – иди в трубачи! Мне, человеку, ну, мы покрепче человеков, но все равно живые, для войны мало приспособленные – топать строем на польского, на австрийского кобольда либо же скарбника? С дубиной такой?... Да если подумать, он – скарбник, и я – скарбник… хотя нет, я Шубин, их порода пожиже будет, наша погуще… но все равно. Вон, стуканцы их, даром что евреи когда-то были и за то наказаны, а субботу свою блюдут, не дерутся в нее и не работают. Хоть от своего племени и ушли уже лет с тыщу альбо же две.

– У нас то же самое: австрияки – люди, и русские – люди – а вот воюем…

– Ну, мы с тобой, друже-человече, покуда отвоевали: у тебя всю роту грохнуло бомбой с небес, а у меня как не было никого, так вот и нет… Шубин я! Жизнь у меня отнять нельзя, но тем гады воспользовались, что очень можно эту самую жизнь испакостить?.. Ты, кстати, что там так долго сидел, никак запор у тебя, либо, напротив, медвежья болезнь? Так это я три слова прошепчу, беду отворочу, не стесняйся… Я сегодня добрый Шубин, вот так-то.

Подпоручик покраснел, словно его, парня полных двадцати семи лет, за чем-то постыдным застали. А ведь так и было. Он, засидевшись среди прошлогодней крапивы, достал из кармана кусок бумаги, в которую солдаты махорку заворачивают, поточил о зубы огрызок карандаша, и кривыми буквами накарябал на ней:

Пушкин, Пушкин! Грозный шквал

Ты в российских душах вспенил:

…И – всё. Что ему тогда придумалось для конца четверостишия – подпоручик не мог вспомнить ни в какую. Как раз тогда авиационная бомба и рухнула на штаб двадцать пятого корпуса. Это злило подпоручика: почти всегда свои четверостишия он сочинял с конца: приходили третья строка с четвертой, потом с грехом пополам пририфмовывалась первая, а со второй всегда были сложности. Все-таки – хотя писал Наградов с детства – печататься он стал меньше четырех лет тому назад, а книжку издал единственную, совсем тощую, и было в ней больше рассказов, чем стихов. Стихотворений в ней и вовсе было только пять, да и те сочинил он не на фронте, а в первый год войны, 11 октября его ранило под Новой Александрией близ Люблина, после чего увезли Арсения в Москву и положили в госпиталь. Вот там он все стихи той позорной книжки и накропал, тогда же и напечатал их где-то, где платили хоть что-то, а поскольку произошло это раньше первого января 1915 года – смог эти небольшие деньги с какой-то медсестрой (то ли вовсе и не медсестрой?..) пропить. Это поэт-подпоручик знал твердо: первого января грянул для Российской Империи такой ужас, что никакая Германская война с ним не сравнится: по воле государя вступил в силу сухой закон. Собственно, ограничения были введены еще первого июля, но с первого января выпивка осталась лишь в настолько дорогих ресторанах, где поручик никогда не бывал. Наградов находился на фронте – а двое полоумных крестьян, членов Государственной Думы, добивались объявления в России закона о трезвости на вечные времена. У слухов о революции теперь появилась самая серьезная почва, нельзя Россию без главного веселия оставлять, не устоит держава. Конечно, народ пил даже больше, чем раньше… но было Наградову и за страну обидно, и за себя, за подпоручика, мужчину в соку, но чина такого обидно малого, что пить легально он позволить себе никак не мог. Непатриотично.

Наградов еще раз помусолил махорочный листик. На его обороте была еще раньше написана строчка чего-то совсем другого, видимо, задуманного для газеты, но и по поводу строки поэт вспомнить ничего не мог. «Десятые сутки громим супостатов». Какие сутки? Кто кого громит? Почему десятые?.. Одно стихотворение не имело отношения к другому. И обоим, похоже, престояла встреча с тлеющей махоркой. А жаль все-таки.

Шубин смотрел на подпоручика, как боярин на кикимору: что такое муки поэтического творчества – шахтерский скарбник определенно не знал. Но решил, что если мучится живая душа, надо ей помочь. Он снял пробу с булькающей скоблянки, решил, что готово, взял котелок с огня, бросил в него чуть ли не прямо из большого пальца щепоть соли, отставил в сторонку, буркнул: «Пусть остынет малёк», и стал что-то вытаскивать из глинистого бугра, на котором сам же сидел. Наконец, вытащил: оказался это еще один котелок, притом по тому, как скарбник его держал – Наградов понял, что котелок весьма тяжел.

– Знаешь, нам с тобой тут отсыпалось… Уж не знаю, чей тормозок запрятан, а все точно, что хозяина у нее никакого теперь нет. Съесть его нельзя, а пропадать ему и вовсе ни к чему. Глянь, служивый.

Наградов глянул. Отчего-то он даже не удивился: котелок был до краев полон мелкими серебряными монетами, в основном потертыми, но несомненно полноценными, по большей части гривенники, двугривенные, полуполтинники, хотя последних было совсем мало.

– Клад, что ли, нашел?

– А кой нам разницы: клад, либо чья казна. Все одно ничье теперь добро – вся Сморгонь, почитай, в прах разбита. Глаза у меня старые, да пальцы корявые: уж подели пополам по-честному, себе возьмешь на обзаведение, да и мне пригодится. Денег тут не много, да не бумажки, такие любой торговец примет.

Наградов кивнул. От жалования у него и так оставалось всего ничего, да только найди теперь хоть одну свою вещь в мешанине из земли, бревен и человеческих тел, в которую превратился штаб корпуса. Кстати, а жив ли капитан, фамилию забыл, а зовут Владимир Константинович, тот, что в отрыв бросился с батальоном и деревню Трыстень вроде бы взял?.. Арсению капитан был симпатичен. Нехорошо такому офицеру под бомбежкой гибнуть. Ах, да – надо же деньги пересчитать.

Подпоручик сел по-турецки – насколько это возможно в сапогах – и стал раскладывать монетки: одну налево от котелка, другую направо, стараясь, чтобы монеты совпадали достоинством. Его не покидало ощущение, что он – банкомет, и мечет при свете костра на глинистую волынскую землю самый настоящий фараон. Только какой тут может быть выигрыш? Он просто деньги делит, делит, делит…

Наградов был на фронте не тыловой крысой: некогда он учился во Втором Московском кадетском корпусе, потом перевелся в Нижегородский Аракчеевский – и сколько-то лет тому назад его окончил. Если забыть о врожденной неспособности к иностранным языкам, образование он получил неплохое. Знал историю военного дела. И вообще историю знал лучше прочих предметов, сильно увлекался, что теперь иногда помогало в жизни. Деля серебряную струйку монет надвое, сидя среди раздолбанного фронта, он думал о битве при Марафоне: спартанцы там персов победили… но ведь и сами полегли. Спартанцы. Нет, на такую победу Наградов согласен не был. Мерзкий народ, мерзкие обычаи. Кто-то из преподавателей в Нижнем говорил, что даже деньги, назывались они пеланоры, спартанцы намеренно чеканили из железа – чтобы воровать было тяжело и невыгодно. Хуже того – чтобы их нельзя было просто так перечеканить, прежде чем пускать в оборот, пеланоры опускались в уксус. Металл становился хрупким и мало на что пригодным. Удача, что здесь, у границ Царства Польского, под несчастной Сморгонью, где некогда то Наполеон гостил, то властвовал, срам сказать, пан граф Пшездецкий, Шубину достался в мохнатые лапы котелок подлинного русского серебра, монеты надежной.

Ближе к дну котелка стали попадаться и полтинники, притом очень старые, чуть не восемнадцатого века. Приходилось приглядываться: отчего-то очень не хотелось подпоручику ни себя обсчитать, ни благодетеля обидеть. Справа и слева выросли приличные кучки монет: рублей на пятьдесят каждая, по нынешним ценам немало, потому как это и впрямь серебро, а не бумага.

Наконец, в руках у подпоручика оказались две последних монеты.

Наградов смутился. В левой руке он держал тяжелый, старинный, екатерининский или даже старше, полтинник, в правой – вполне еще новый двугривенный с профилем нынешнего императора.

Подпоручик решительно положил полтинник на правую кучку монет и подвинул ее Шубину, ничего не говоря. Шубин засопел.

– А что ж ты себя обидел?

– Твоя находка, тебе и положено больше. Я тебе спасибо сказать должен, а не жадиться.

– А коли спасибо, так добавь в мою кучку и тот двугривенный.

Наградов удивился, но добавил беспрекословно.

Шубин мечтательно взял две последние монетки, поднес к глазам, поиграл, позвенел ими. Скорее постучал: серебро, как известно, металл не особо звонкий.

– Вот и счастье тебе, служивый, что не жадный ты оказался. Это ж богачество целое в шахтерских руках, это семьдесят копеек! Шахтер за неделю труда, за работу кайлом под землей, за шесть дней, получает, как положено, рубль двадцать. Три дня труда – шестьдесят копеек. А ты мне – за три с половиной денежку подарил! А ты знаешь, что такое семьдесят копеек?

Наградов сразу подумал, что это почти полная цена двух бутылок водки-«красноголовки», тройной очистки, но по случаю объявленного государем сухого закона решил промолчать. Отвечать Шубина на его же языке было трудно – шахтных слов офицер не знал, и боялся напутать.

– Не знаешь? А это, милый человек, то самое, на что можно купить обушок. Обушок! – буквально воскликнул Шубин – А обушок – это кайло! А без кайла какой шахтер человек? Он, имей в виду, даже и не крыса. Ему самая дорога… ладно, проехали, не буду говорить, куда.

Шубин засунул две заветные монеты куда-то в шерсть у подбородка, а остальные монеты решительно передвинул к подпоручику.

– Все. Бери, твоя доля, мне лишнего не надо. Ты не жадный, так и мне брать не положено, чего не надобно… Кстати, служивый, скоблянка-то стынет! Ты поешь, утром пожалеешь, коли тормозок пропадет!

Подпоручика обуял дикий голод, мигом заслонивший собою всё: и чувство благодарности к невероятному собеседнику, и горечь от потери товарищей, и неопределенность будущего. Хрустящее, пригоревшее мясо казалось ему царским яством. Почему это скоблянку визави называет «тормозок»? Слово непонятное, еда вроде ничему тормозом не служит…

Шубин ничего не ел, сидел, сцепив мохнатые пальцы, сопел в тени до самого рассвета, – когда подпоручика сморил короткий окопный сон.

Снился давно не принимавшему ничего хмельного подпоручику предмет совсем неуместный – большая банка, эдак в четверть объемом. И плескался в той банке капустный рассол. Нужен этот предмет бывает регулярно человеку, много и бестолково пьющему. Как любой нормальный офицер, бывал Наградов иной раз и таковым, и целительную силу капустного напитка он знал. Но зачем и к чему снится капустный рассол человеку, в силу фронтовых обстоятельств вот уже которую неделю водки лишенному? Знал же Наградов народную мудрость: «не пей рассолу перед водкой – хмель скрадет, пей после водки – похмелье скрадет». К чему бы это?

Видимо, к большому хмелю. И к большому похмелью.

Подпоручик успокоился и отхлебнул из банки.


Страницы:  1  2  3  4  5  6  7  8  9 ... 28  29  30  31 [32] 33  34  35  36 .. 39  40  41




  Подписка

RSS-подписка на авторскую колонку

Количество подписчиков: 221

⇑ Наверх