7. В рубрике «Критики о фантастике» вступил в дискуссию на тему «Преемники или бунтари?» Мацей Паровский/Maciej Parowski.
ПРЕЕМНИКИ или БУНТАРИ?
(Następcy czy kontestatorzy?)
В своем творческом развитии, поисках и ошибках представители всех поколений польских фантастов конечно же сталкивались с проблемами языка и ограничениями литературной традиции. Но им приходилось также делать нелегкий выбор в сфере философских и моральных взглядов, в деликатной области политических оценок и решений. Они должны были искать свое место среди отечественных мастеров жанра и в мировой фантастике. И вот тут-то недостижимым идеалом и неустанным литературным и интеллектуальным вызовом оказывались для них личность и творчество Станислава Лема. Так было еще на переломе семидесятых – восьмидесятых годов. А позже?
1. В восьмидесятых годах Лем утратил положение духовного и литературного лидера польских фантастов. Четвертое поколение Лемом не восхищается, он кажется ему уже слишком сухим и пресным. Первое поколение фантастов – его ровесники, и второе -- те, кому он был старшим братом, не могут простить ему того, что он их затмил.
Третье (мое) поколение воспитывалось на Леме, оно питалось им сырым и вареным, кислым и сладким, поглощало из кино и из радио, из телепередач и критических статей. О Леме говорила улица, Лемом, как идеалом, слепили нам глаза издатели. Мы с восторгом следили за тем, как Лем в шестидесятых и семидесятых годах перебирал в своих книгах великие проблемы научной фантастики и создавал новые, которые позднее входили в обиход. Как он развивал традиции, чтобы затем оставить их за спиной.
Свидетельство ничтожности и величия человека, рассматриваемое с точки зрения космоса, его одиночество, провидческие картины столкновения разума с материальным миром, предостережение перед тоталитаризмом, катастрофические варианты будущего, первое в польской литературе доброе слово о кибернетике, картины неудачного контакта человечества с иной цивилизацией, системный взгляд на науку и литературу – все это мы получили от Лема. Если в соответствии с законом борьбы поколений в литературе мы должны были восставать против кого-то, то этим кем-то мог быть только Мастер. Подражать можно было только ему, в шестидесятых годах нам казалось, что писать можно только так, как он. Да и платить черной неблагодарностью мы тоже могли только ему. Всего это Лему никак нельзя было простить. Нельзя было простить ему трезвости, дальновидности, нежелания поддаваться иллюзиям, его дьявольского ума. Лем, казалось, охватывал все и проникал всюду, в нем роились бесчисленные энциклопедии. Он был и остался удивительным ребенком, описанным в автобиографическом «Высоком Замке», который, чтобы добраться до сути, обязательно ломал и разбирал на части любую вещь или игрушку. Эту деструктивную любознательность можно заметить в различных его эссе, документальное ей подтверждение дали недавние беседы с ним С. Береся. Вдобавок широта охвата в творчестве Мастера показывала, что его мудрости подражать невозможно, что за его эрудицией никому не угнаться.
2. Все мудрое, что стоило сказать, он сказал. Если это так, можно попытаться обойти его в чем-либо другом. Если он занялся цивилизацией, человечеством, культурой, наукой, надо сосредоточиться на отдельном человеке. Можно (даже нужно) попытаться писать более эмоционально, при его сложном и холодном стиле это как раз легче всего. Он конспектирует романы, углубляется в эссеистику, а мы давайте-ка посвятим себя обновлению, улучшению и расширению традиционных писательских приемов. Если рационалист Лем склоняется к агностицизму, то давайте-ка мы сделаем ставку на метафизику и признаем реальность тайных сил. Противопоставим наши суеверия и нашу поэтическую многозначность его трезвости и бритве Оккама, нашу веру – его атеизму, нашу безудержную фантазию – его культу достоверности, наш культ западной фантастики – его тщательно обоснованному в «Фантастике и футурологии» порицанию. Его тщательно продуманному, насквозь логичному миру противопоставим нашу ирреальную фантастику, распадающуюся на сотни микромиров, каждый из которых живет по своим законам.
Вот так начинающие молодые писатели из чувства противоречия и из-за личных пристрастий, следуя антинаучному Духу Времени, пытаются утвердиться на противоположном лемовскому полюсе фантастических представлений. Да и сам Лем все чаще оказывается в оппозиции или вообще за рамками мировой фантастики, родство с которой, кстати, он, за малым исключением, отрицает. Такой вот антиньютоновский переворот. За великим систематизатором Лемом-Ньютоном приходят десятки карманных литературных Эйнштейнов. Это ведь они – авторы фантастики из третьего и четвертого поколений ее писателей – разбивают единое до сих пор и логически совершенное пространство-время на сотни очень эмоциональных и очень камерных миров.
Те, кто придут вслед за Лемом, будут, конечно, возвращаться к лучшим его романам, повестям и рассказам, будут втихомолку шлифовать свой интеллект на его эссеистике, но лишь затем, чтобы вслух роптать и бунтовать. Если уж и брать что-то у Мастера, то делать это, не называя источника. Когда в 1982 году появится «Осмотр на месте», любители фантастики книгу купят, но отнесутся к ней холодно, как к произведению пусть значительному, но все же одному из многих. Они подметят ошибки в композиции, не упустят возможности упрекнуть автора в грехе вторичности по отношению к самому себе, будут посмеиваться даже над старательно придуманным им научно-фантастическим реквизитом, списком которого завершается роман.
А ведь несмотря на то, что Лем перестал уже быть идолом польских фантастов, он остался Солнцем и Луной нашей научной фантастики. Он дал нам жизнь, он просвещал нас, на нас падал отраженный им свет. Следовали ли мы за ним или косили глаза в сторону – это не важно. Какое бы явление польской научной фантастики мы ни рассматривали, нам придется говорить и о нем тоже, потому что без Лема любая, мельчайшая даже вещь в польской научной фантастике выглядела бы иначе. Как именно – я не знаю. Быть может, Лем сам когда-нибудь это придумает и опишет.
Вернемся, однако, к настоящему. В 1976 году движение любителей научной фантастики впервые ниспровергло памятник Мастеру. Тогда «Робот» -- роман А. Висьневского-Снерга, а не С. Лема, был назван лучшей книгой минувшего тридцатилетия. За этим крылось немало внелитературных манипуляций, но была в этом и духовная потребность, которой помогли претвориться в действительность. Снерг в своей книге не дотягивал до уровня мудрости Лема, но зато был более эмоциональным – это и стало причиной успеха. Дошло до того, что в начале 1980 года трое сорвиголов из третьего поколения спросили во всеуслышание: «Вредит ли Лем польской научной фантастике?».
3. Этот протест адресовался не только Лему, но и окружающей нас действительности. В 1982 – 1983 годах полки книжных магазинов захлестнула волна польских рассказов и повестей оруэлловского направления. Произведения, созданные на исходе 1970-х годов, и тексты, написанные после 1980 года, наконец-то встретились, удивляя читателей общим сходством: в них повторялись одни и те же ситуации и настроения. Описанные в них миры и общества расслоены и подвергаются тотальному контролю. Власть там узурпирована (аборигенами или космитами – не важно), регламентируются материальные блага, дозируются информация и развлечения. В основе функционирования всех этих миров кроется ужасный секрет – герой его открывает, это приводит к драматической сцене искушения. Все это повторяется в без малого двух десятках рассказов, повестей и романов (Зайделя, Орамуса, Внук-Липиньского, Жвикевича, Вольского, Бялчиньского, Марковского, Торуня, Филяра…). Герои держат нравственный экзамен. Что они выберут: праведный, но не безопасный для них бунт или коррумпированное благосостояние? Героизм или чувство безопасности?
Годы 1982 – 1984 вновь удивляют читателей польской фантастики. Эмоции подсказывают, что нужно продолжать писать в жанре политического направления конца 1970-х. Но в данной ситуации это невозможно, к тому же трудно добавить к уже сказанном что-то новое. Тогда, может быть, снова наука, техника, снова космос или прогностика? Но наука, как тема фантастики, уже изжила себя (в том числе и под пером Лема). Об этом говорит опыт поколения, даже двух поколений: третьего и входящего в литературу четвертого. Науку уже не принимают всерьез ни сами авторы, ни искушенные читатели. Только журналисты все еще допытываются у писателей и критиков: почему вы не хотите писать так, как писали раньше?
Кроме всего прочего, потому, что сейчас за фантастику берутся двадцатилетние. То, что они увидели в 1980-х, что их задело и обожгло, ничего общего не имеет с тонкими научными проблемами того же Лема. Сегодняшние авторы – студенты, школьники – увлечены индивидуальными изысканиями, они строят очень субъективные сюрреалистические миры – миры на один рассказ. Критики говорят теперь о романтизме, сюрреализме, сказочных мотивах, влиянии восточной философии, о литературных амбициях, тяге к метафизике и религии.
В отличие от фантастики 1960-х, занимавшейся техникой, в противоположность указанному течению перелома 1970-х – 1980-х годов, показывавшему миры свихнувшиеся, но осязаемые, материальные, четко различимые, новая фантастика творит и новые духовные реальности, показывает такие метаморфозы миров и населяемых эти миры существ, в которых принимают участие ирреальные силы – добрые и злые. Это резкий поворот в сторону от когда-то само-собой разумевшейся ориентацию на науку.
4. Есть кое-что общее, что связывает обе указанные тенденции в творчестве авторов третьего и четвертого поколений. И те, и другие избегают оптимистически теплых тонов в описании цивилизаций или даже коллективов. В их произведениях нет ни позитивного рассмотрения, ни оптимистической тональности. И тут и там главными героями являются одиночки, заброшенные авторами во враждебные, непроницаемые для внешнего наблюдателя миры. В случае молодых авторов эта непроницаемость имеет материальную и моральную природу. В случае авторов постарше – политическую. И тут и там ничего не зиждется на законе, традиции, не заходит и речи о честной игре с известными и всеми одобренными правилами. Действительность меняется ежечасно. Она распадается так, что число π, характеризующее отношение длины окружности к ее диаметру, получает иное значение, чем известные нам 3,14. Или дождь смывает краску с мира, тот переворачивается вверх ногами и обретает черты кошмарного сна. Или в результате мести чужой расы, обиженной землянами, трещит по швам наше пространство-время и люди трансформируются в неких других существ. Вот по таким-то мирам и скитаются наши одинокие герои. Им очень неуютно, они лишены поддержки, вынуждены во всем полагаться только на самих себя, не уверены в том, наяву они переживают свои приключения или, может быть, во сне, сомневаются в своем и всего окружающего мира будущем… Грядущему критику придется докапываться до причины ориентации на такого героя. А может, это констатация факта? Или исповедь?
В это же время, в 1984 – 1985 годах, начинают во множестве появляться агрессивные и крикливые рассказы, авторы которых пытаются повторить и усилить схемы политической фантастики 1970-х годов. Только теперь они описывают крах общества с удовлетворением, с мазохизмом. В этих рассказах, бесстыдно эксплуатирующих простейшие схемы и сюжеты приключенческой и прочей развлекательной литературы, торжествует уверенность в том, что жестокость и вероломство – единственно разумные принципы в борьбе всех со всеми. Это нигилистическое течение почти не доходит до газет, журналов и книжных издательств, но обретает название – фантастика в стиле панк – и признание двадцатилетних, которые находят эти тексты в фэнзинах или читают в размноженных на пишущей машинке копиях.
Фантастика – литература, которая выступала когда-то в роли манифеста от имени всей цивилизации, служит теперь выражению частных взглядов. Нынешние авторы не ведут диалога с читателем, они выступают с монологом, написанным от имени одиночки. Ведь сегодня только одиночку, только частное лицо, только самого себя можно принимать в расчет, только самим собой можно поверять мир. Все остальное – либо абстракция, либо иллюзия, внушаемая с коварной целью. Хотя бы затем, чтобы схватить одиночку за горло.
5. Имена героев новейшей польской фантастики – не польские. Реалии – далекие, экзотические, американские, космические, очень часто почерпнутые из подсознания, сна. То, что больше всего смешит авторов нынешней научной фантастики в фантастике прежних лет, это как раз польские имена и фамилии, которые там попадаются. Сегодня ясно, что будущее – не по нашей части. Другие придумывают его за нас и без нас. В технике, людях, планах, великих замыслах, социальных прогнозах мы можем рассчитывать только на настоящее. Конвицкий с его «Малым апокалипсисом» -- экстравагантное исключение, шансов на польский роман о польском 2000-м годе никаких нет.
А на что есть? В 1936 году Парандовский написал «Небо в огне» -- роман о юноше, который перестал верить в Бога, прочитав Ренана. Можно ли представить себе написанный по аналогии роман о кризисе веры молодого марксиста, прочитавшего Аарона, Колаковского, Милоша, Безансона, Симону Вейль? Но можно писать о сомнениях и душевных терзаниях Снеера в Арголенде и Деогракиса на борту «Десятинога», о тенях во тьме, о смятении героя «Хелас III», обнаружившего, что он был орудием полицейской интриги. И то хорошо.
6. Фантастика сегодня? Это инструмент осторожного зондирования запасов воображения и духа. Несомненно, подручное средство для фиксации предчувствий, размышлений, результатов душевных исканий. Развлекательная литература -- тоже. Описания действительности мы в ней не найдем. Попыток научного проникновения в тайны мира – тоже. Карикатуры на современность, наполненные болью и ядом – найдем обязательно.
Я считаю, что это немало, хоть бы этого не потерять. Вопрос – как долго НФ будет функционировать в качестве языка духовной жизни? – это кроме всего прочего вопрос о прочности традиции. Традиция, однако, служила еще Свифту и, будучи достаточно гибкой, сейчас тоже на здоровье не жалуется. Опасность в другом. Можно трактовать фантастику, как автономное образование, развивающееся по собственным законам. Можно пытаться принудить ее к тому или иному, можно что-то в ней запретить. Принуждать и запрещать могут цензор, редактор, издатель. Но фантастика также может растлевать себя сама. Поэтика стиля панк – острая, истеричная, неприязненно относящаяся к правилам, с недоверчивым подозрением – к принципам и идеалам, может увести фантастику на ложный путь нигилизма. И художественного цинизма. Есть тому свидетельства в фэнзинной продукции, хотя не только в ней.
Я думаю, однако, что наибольшая опасность кроется в искусе коммерциализации. Эта тенденция снимает с фантастики тяжесть интеллектуальной и моральной миссии, превращает ее в средство зарабатывания денег и доставки развлечения. Вместо того чтобы творить, молодые авторы изобретают эффективные способы и методы давления на издателей. Измученные кризисным стрессом, деморализованные клонящимся к краху кино, общим упадком культуры и культуры труда в частности, а также низким уровнем публичных дискуссий (всем нам известны зловещие примеры полемик, направленных на уничтожение, а не убеждение противника), они, вместо того, чтобы подыскивать сильные аргументы, подсознательно начинают прибегать к аргументу силы. Сегодня молодой автор зачастую не говорит уже: вы должны издать мою книгу, потому что я написал ее хорошо и искренне. Нет, он цинично говорит: это написано плохо, ну так и что с того, ведь и похуже вещи издаются и даже премии получают. Конечным итогом такого отношения к писательскому труду является отречение от дидактической, художественной, морализаторской миссии литературы – вся философия писательского ремесла сводится к производству бестселлеров.
Пресса честно сообщает, что за последние годы из Польши выехали 20 000 молодых людей с высшим образованием. Сколько среди них было читателей настоящей, ищущей фантастики? И как в связи с этим должны снизиться тиражи? Альтернатива ясна –авторы или будут бороться с такой пагубной тенденцией, или, гонясь за барышами и жизненными благами, попытаются к ней приспособиться. Если большинство авторов выберет последнее, последствия могут быть весьма неприятными. От литературного и интеллектуального отрицания Лема (и действительности), которое, в общем-то, было естественным процессом, возможен переход к отрицанию литературной миссии жанра. А это может стать самоубийством фантастической литературы, лишь слегка растянутым во времени.
4. Более широкое, чем когда бы то ни было, присутствие Сатаны в современной массовой культуре, переиздание некоторых произведений могут указывать на оживление религиозных инстинктов и потребностей, удовлетворяемых пока еще стыдливо, окольными путями, иногда даже без осознания этого.
Недаром ведь современные критики говорят о том, что надвигается неосредневековье. Мы открываем средневековье не как символ темных времен, а как эпоху сильной и искренней веры и целостного мировоззрения. Лет 10-12 назад такую тенденцию, по крайней мере в Польше, невозможно было себе и представить. Фильм Р. Доннера «Omen» (1976) это, пожалуй, единственное сатанистическое произведение, которое мы сумели посмотреть на наших экранах в 70-е годы.
Однако на решение о закупке этого фильма повлияли, наверное, соображения пропаганды; Доннер ведь показывает Сатану в Белом доме – таких возможностей тогда не упускали. Ибо «Дьявол» А. Жулавского в те самые годы на наши экраны уже не попал.
Давайте вернемся, однако, к религиозным инстинктам. Они всегда существуют, хоть и обретают разные формы и следовать им можно многими способами. Это Колаковский, кажется, говорил о том, что у резонеров и мистиков разные боги. Но существуют также и боги ученых, интеллектуалов, политиков, идеологов… А боги фантастов? Есть, наверное, тоже. Я думаю, что Бог и Сатана, изгнанные в 60-70-х годах из массового искусства, оживали в то время на страницах фантастических книг и в научно-фантастических фильмах в облике доброго или злого Чужого. З. Калужиньский, рецензируя фильм «2001 год. Космическая одиссея» С. Кубрика, прямо писал о «Боге-Параллелепипеде». Светозарные Чужие из «Близких встреч третьего уровня» тоже выглядят божественными, ну или по меньшей мере ангельскими существами. Подобным образом выглядят Пришельцы из фильма «Кокон» Р. Ховарда. Также прогремевший в 70-х годах научно-фантастический роман «Робот»А. Висьневского-Снерга, если прочитать его под таким углом зрения, оказывается криптотеологической книгой, а сформулированная в нем Теория Сверхсуществ (помню, как жадно, почти мистически я ее воспринимал) – закамуфлированным или (что более вероятно) невольным религиозным субститутом. Своего рода опиумом для атеистов.
Злого Чужого, Чужого-демона, мы находим в фильмах «Чужой» Р. Скотта,
«Нечто» Д. Карпентера,
в «Звездных войнах» Д. Лукаса и кампании. А также в «Арсенале»М. Орамуса. Скрещенным с демоном богом выступает океан в «Солярисе»C. Лема. То, как действуют Арсенал и Солярис, их коварство, но также великодушие и искусность не позволяют говорить об абсолютном зле. Здесь следует подозревать существование высшей инстанции, которая обуздывает и регулирует их начинания. Я думаю об инстанции, подобной той, которая в «Мастере и Маргарите» сдерживала карусель дьявольских кар и возвеличений, безумствований и чудес, восстанавливающих порядок.
Миф борьбы добра и зла, миф Бога и взбунтовавшегося против Него ангела, миф сражения за человеческую душу, ведущегося между этими двумя силами и удивительного сотрудничества этих сил… и все это рассказываемое с помощью фантастических аллегорий в конвенции научной фантастики – это важная, но непризнанная пока тема, которая ждет своего тщательного исследователя.
То же самое относится и к самой проблеме существования души и демонстрации ее в научной фантастике. Долго избегавшаяся и замалчиваемая, это проблема пробивалась однако к читателю в опосредованных, аллегорических формах. Авторы, связанные по рукам и ногам обязательными в своем времени атеистической и рационалистической парадигмами, задумывались над человеческой душой, копаясь в холодильниках анабиозных камер, в механизмах роботов и вычислительных контурах компьютеров. Романы Ф. Дика«Убик» и «Мечтают ли андроиды об электрических овцах?» (великолепно экранизированный Р. Скоттом), «Голем XIV»С. Лема, а также упоминавшийся выше «Робот»А. Висьневского-Снерга – это, похоже, удачные в художественном отношении результаты таких поисков.
5. Сатанистический роман «Агент Низа»М. Вольского был написан в 1983 году. Прочитай мы его в 1984 – 1985 годах, он вместе с «Арсеналом» ознаменовал бы накатывание международной волны. Однако «плагиатный характер литературных переломов в Польше» (К. Ижиковский) ведет к тому, что даже редкие наши открытия считаются у нас фальстартами. Пока не дождемся санкции из-за границы, пока не накатит новая мода, о переломе нечего и думать. Так было, впрочем, и с «Дьяволом» А. Жулавского, явным предтечей «Сердца ангела», многие годы томившемся на полке.
Мне не хотелось бы превозносить книгу М. Вольского выше, чем она того заслуживает, но «Агент Низа» целиком укладывается в представленном здесь течении. В соответствии со своим темпераментом и амплуа, автор выбирает конвенцию кабаре и дарит читателям веселый Апокалипсис. Кроме этого он скрещивает дела божеские и дьявольские (как уже было сказано, в принципе неразделимые) с конвенциями романа ужасов и тщательно сконструированного документально-сенсационного романа в духе Форсайта, получая в результате дьявольский «День Шакала» с ангельской пуэнтой.
Вольский замечательно развлекается, читатель – тоже. Чтобы довести человечество до глобального атомного столкновения и конца света, Ад подтягивает себе на помощь из резерва таких подзабытых уже сатанинских тварей, как Вампир, Оборотень, Франкенштейн, Русалка, Гном… Замысел, на мой взгляд, неплохой и умело реализованный.
Дьявольский посланник Меф ищет этих помощников – сатирическое изображение различных злачных мест занимает немалую (и интересную) часть романа. А еще лучший сюжетный ход: выведение на сцену ангельских сил. Черти воюют в земных условиях с ангелами, устраивая друг другу ловушки и обмениваясь внезапными нападениями – как это делают агенты международных разведок. При этом у ангелов отчасти связаны руки требованием соблюдения этической чистоты, выдвигаемом их Высшим Начальником, поэтому они выходят из положения как могут.
Вольский бесстыдно ворует у Форсайта, Булгакова, немного у Чандлера; теологические шутки смешиваются в романе с шутками польского кабаре (см., например, эпизод с фальшивой дьявольской школой и господствующим в ней научным вампиризмом), но автор склеивает из этих позаимствованных элементов нечто безусловно свое… и наше. Как бы новое. Адам Холлянек, по-моему, не прав, когда пытается затереть генерационные различия в польской научной фантастике, однако он, пожалуй, весьма близок к истине в своей часто повторяемой теории фантастического пастиша (связывающей такие явления, как кино Махульского и Шулькина; проза Орамуса, Понкциньского и, в том числе, как раз и Вольского).
Вернемся к «Агенту Низа». Также и этот роман, несмотря на его несерьезную тональность и пару материалистических выходок, кажется мне похожим на замаскированный символ веры (или на сигнал о ее обретении) и шутливый теологический трактат. Автор перебирает временами меру с кабаре – хоть читатель и любит такое, несколько второсортных шуток снижают важность книги. Но Вольскому удается задеть еще одну дьявольскую струну, мало заметную в упомянутых выше произведениях. Сатана, согласно многовековым верованиям, эротоман. Тот, от лица которого ведется повествование в романе, -- тоже. Хотя книга писалась с так называемой божественной (то есть всеобъемлющей) точки зрения, сюжет «Агента Низа», большинство шуток, метафор носят у Вольского эротический характер, дрейфуя в сторону домашнего халатика, коньячка, постельки и долгих, роскошных любовных сражений. Читателей, интересующихся также другими аспектами жизни, это может утомлять, но, благодаря этой тональности, мы имеем бравурное завершение романа, в котором дьявольская распущенность Мефа неожиданно сталкивается с бесполостью ангела.
Разворачивая действие в разных значительных точках планеты, Вольский, кроме того, дает читателям замечательное ощущение всеобщности и универсальности происходящего. Хотя он в то же время близок польской традиции представления дьявола как существа хитрого, но не умного, лукавого, но всегда в конце концов обманутого. А. Жулавский пытался вырваться из этой традиции, но, к сожалению, получил по рукам. Протестантская, англосакская традиция выводит на передний план жестокость и коварство дьявола, подчеркивая опасность любых контактов с Сатаной. Наш дьявол обычно простодушен, зачастую он чужестранец или политический противник. Разумеется, такой взгляд на него излишне беспечен, поскольку огибает мрачные провалы человеческой души и судьбы, но вместе с тем он подчеркивает беспомощность дьявола перед достоинствами нашей веры, надежды, любви, мужества, благоразумия, умеренности, солидарности – что, несмотря на адское упрощение, не является полным вздором.
11. И еще один интересный материал в рубрике «Критики о фантастике» Это замечательное эссе Мацея Паровского/Maciej Parowski, посвященное рассмотрению отражения в современных на тот момент литературе и массовом искусстве (и прежде всего кино) религиозной (или околорелигиозной и псевдорелигиозной) тематики. Хотя с тех пор прошло почти три десятка лет, высказанные в эссе весьма даже оригинальные мысли и сегодня не потеряли своего значения. Это, вероятно, осознает и сам автор, назвавший даже не один, а два недавно изданных тома своей избранной публицистики подобным образом: «Małpy Pana Boga»…
ОБЕЗЬЯНА ГОСПОДА БОГА
(Małpa Pana Boga)
1. Склянка с чертями разбилась над Польшей и миром. По польским экранам кочуют фильмы «Сердце ангела» -- про дьявола, который домогается исполнения контракта о душе, и «Приверженцы зла» -- про секту сатанистов. Таким же сатанистам, только доморощенным, посвящает много внимания наша литературная пресса. В еженедельниках идут споры о фильме «Последнее искушение Христа» М. Скорцезе, а в ежемесячнике «Literatura na Świecie» (№ 12 за 1987 год) большинство текстов посвящено гнозе, в основе которой лежит утверждение о том, что наш мир родился из равновесной смеси элементов добра и зла.
В книжных магазинах: «Ребенок Розмари»А. Левина, «36 доказательств существования дьявола»А. Фроссара, «Дьявол и Дэниел Уэбстер»C. В. Бенета, «Путешествие на Землю»Р. Шекли, «Агент Низа»М. Вольского, «Имя розы»У. Эко; в телесериале «Бержерак» -- сатанисты; на видео такие фильмы, как «Сияние» С. Кубрика, «Иствикские ведьмы» Г. Миллера, «Легенда» Р. Скотта… И везде черти, демоны, суккубы, инкубы и прислуживающие темным силам люди – у них тоже важные роли. Даже в комиксах. В «деникеновском» цикле Мостовича-Польха выступает некий Сатхам – существо прометеева ранга и вместе с тем дьявольское – в основном олицетворяющее зло, но и еще нечто такое вдобавок, что, пожалуй, можно назвать цивилизационным прогрессом.
Сатана, таким образом, -- персона парадоксальная и многозначная. Он всегда был таким. «…Так кто ж ты, наконец? Я – часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо» -- такие строки из «Фауста»Гете поставил эпиграфом к «Мастеру и Маргарите»М. Булгаков. В романе сам Бог пользуется услугами чертей, чтобы защитить Мастера и его рукописи и сурово наказать нескольких москвичей – каналий и атеистов. В библейской «Книге Иова» Бог открыто позволяет Сатане подвергнуть Иова испытаниям, дабы в страданиях его еще отчетливее выявились добродетели.
Независимо от того, смотрим ли мы на это с ортодоксальной точки зрения (иудаистской или католической) или с точки зрения гностики, видно, что Бога и Сатану соединяет нечто большее, чем разорванные связи между Творцом и взбунтовавшимся ангелом – Его творением. Впрочем, будем придерживаться ортодоксии – я даже думаю, что в ее рамках можно допустить, что хотя Бога и огорчил бунт Сатаны, но он не застал Его врасплох. Это значит также, что и Сатане, и преисподней предусматривалась важная роль в Божественном плане творения. Какая? Используя современные сравнения, скажем, что преисподняя похожа на внеземной Алькатрац, то есть позволяет собрать все тухлые яйца в одной корзинке. А дьявол, который «ходит, как рыкающий лев, ища кого поглотить» (Св. Петр) выглядит не только противником Бога и человека, но и полезным «собачником», который, хочет он того или нет, служит Господу.
2. Таким «божеским собачником» и выступает Луи Сифр – дьявол из кинофильма «Сердце ангела» А. Паркера. Он приходит за душой мерзавца, потому что она принадлежит ему в соответствии с договором и в результате ужасного злодеяния героя киноленты.
Сатана в этом фильме отличается достоинством и элегантностью, он дьявольски (sic!) интеллигентен, а вдобавок – становится орудием в руках высшей справедливости. Это он ставит убийце изощренную западню; правда, счеты сводит чужими руками, но потоки крови льются в фильме в соответствии с высшим законом. Чаша переполнилась, и дьявол жестоко карает нескольких негодяев сразу. Возможно ли, что он делает это лишь от своего имени?
Иначе обстоят дела в фильме «Ребенок Розмари» Р. Полянского. Здесь дьявол однозначно противник Бога. Он оплодотворяет Розмари, которая должна выносить и родить ему Антихриста, за чем присматривает покорная ему секта сатанистов, а союзники беременной Розмари, пытающиеся ей помочь и преследуемые за это Сатаной – благородные рыцари, гибнущие за правое дело.
Быть может (я говорю “быть может” потому, что и Паркер, и Левин оставляют такую возможность), что дьявол потерпит с Розмари и ее ребенком такое же поражение, какое потерпел с библейским Иовом. А запланированное им зло обернется добром, как того желали Гете и Булгаков.
3. Андре Фроссара в упоминавшейся выше книжечке беспокоят современные интеллектуалы. Они равнодушны к речам о Боге, но оживляются, стоит в них проскользнуть упоминанию о Сатане. Конечно, может так быть, что здесь мы имеем дело с религиозным извращением или с неверно понятой модой. Но, возможно, и напротив – с меткой интуицией. Когда заходит речь о Сатане, рано или поздно всплывает проблема Бога. И Фроссар, как автор «36 доказательств существования дьявола», идет той же дорогой.
Ибо Сатану можно обозначить через добро, которое он старается уменьшить, но вместе с тем, сам того не осознавая, очищает. «Зло без добра, кроме как в добре, существовать не может», -- повторю я слова Cвятого Августина. Если зло не причиняет порчи, то оно и не является злом. Если причиняет, то лишь потому, что существует добро, которое умаляется. Если добро целиком истрачивается порчей, то ничего не остается от природы, которая подлежала порче. Тогда и зла, которое причиняло порчу, уже не будет – ибо не останется природы, в которой оно могло бы существовать.
Но зло существует, потому что существует добро, которое, к счастью, нельзя превозмочь. И в мире, который мог бы быть добрым и мудрым, но по разным причинам бывает жестоким, ужасающим, несправедливым, нелогичным – гипотеза существования дьявола многое объясняет. Вот почему люди, всерьез признающие, что дьявол действительно существует, не только поддаются нездоровому очарованию, но и проявляют, во-первых, глубокую веру и, во-вторых, -- интеллектуальную трезвость. Именно образ дьявола (“Повелитель мух”) помог У. Голдингу объяснить причины моральной деградации общества подростков на необитаемом острове. Или, прибегая к аллегории, -- деградации каждого людского общества. Над ролью слуг Сатаны в порче мира размышлял и польский политический фантаст Я. Зайдель в интервью, данном представителю журнала «Fantastyka» (№ 7/1983). С образом дьявола соприкасается и М. Орамус в «Арсенале», причем его дьявол-чужой – высшее существо, способное на некоторое великодушие.
Дьявол пугает и искушает, отталкивает и очаровывает. Хотя он всего лишь тень, противник, передразниватель, портач, обезьяна Господа Бога (поскольку обезьянничает, подражая Ему, и безотчетно Ему служит). Он кажется более колоритным, чем Бог, меньшим Его, поэтому более легким для охвата умом. Возможно, поэтому он гораздо чаще, чем Бог, гостит в произведениях человеческого искусства. Ведь в своем бунте против Бога дьявол напоминает самого человека, который иногда грозит кулаками небу.
Однако тут есть существенная разница. Дьявол не сомневается в существовании Бога. Трудно не верить в того, с кем борешься, поэтому, как это ни парадоксально, никто не может сравниться с дьяволом в силе веры. И в «Мастере и Маргарите», и в «Сердце ангела», и в «Агенте Низа» дьявол с сочувственным удивлением взирает на атеизм людей. Это повторяется, Сатана-противник в то же время походит на своеобразного посредника между Богом и человеком, на дополнение Бога также в плане логики. Теорема К. Гëделя о неполноте, примененная к теологии, приводит нас к утверждению, что Бога без дьявола разъяснить невозможно и наоборот.
Поэтому я подозреваю, что Фроссар зря тревожится. Хотя во всех названных здесь произведениях дьявола рисуют по-разному, однако нигде его образ не выламывается из рамок религиозной интерпретации. Режиссеры, художники, сценаристы, писатели входят в великий библейский миф, идут по тропе Зла, занимаясь при оказии безупречной теологической пропагандой. И таким образом болезненное очарование дьяволом крутит жернова Господних мельниц.
Воспользовавшись, можно сказать, двойным юбилеем (издание 75-го номера «Фантастыки» и 30 лет со дня издания дебютного романа «Katastrofa na “Slońcu Antarktydy”/Катастрофа на “Солнце Антарктиды”»), Мацей Паровский взял интервью у главного редактора журнала «Fantastyka» и автора романа Адама Холлянека
Я ПЕРЕЖИЛ МНОГО ПОЖАРОВ
(Przeżyłem wiele pożarów)
Мацей Паровский: Вы, пан Адам, -- популяризатор науки, автор книг научной фантастики, писатель так называемого основного течения, журналист, редактировавший в свое время краковский еженедельник, посвященный вопросам культуры, и вот сейчас, уже более шести лет, главный редактор ежемесячника «Fantastyka». Которая из этих ипостасей наиболее соответствует склонностям Адама Холлянека?
Адам Холлянек: Стало быть, делаем вид, что мы с тобой не знакомы. Ну, может быть, так даже лучше. Перед знакомыми труднее становиться в позу и натягивать маски. Знакомые знают о нас больше, чем знаем мы сами, иногда знают также то, что нам хотелось бы скрыть. Но ты все равно своим вопросом втыкаешь палку в муравейник. Потому что у меня ведь внутри и в самом деле муравейник разных желаний, разных стремлений. Те жизненные роли, которые ты перечислил, приходили поочередно, и я каждую из них хотел исполнять наилучшим образом. Может быть, я постепенно перерастал каждую? Может, с течением времени, но, тем не менее, неожиданно, фантастика становилась для меня все более важной? Для меня и для нас всех.
Мацей Паровский: Значит, теперь вы хотите достичь совершенства именно в фантастике?
Адам Холлянек: Странное дело, я все свои фантастические романы, повести и рассказы написал перед тем, как возглавил журнал «Fantastyka». Потом, конечно, что-то переиздавалось или шло в печать то, что вытаскивалось из ящика письменного стола. Но с 1982 года я не написал ничего нового, ни строчки научной фантастики – обычно при мысли об этом я ловлю себя на том, что мне не хватает смелости. Если человек высоко поднимает планку для других людей, то он попросту не имеет права опускать ее для самого себя. То же самое касается и моих редакторов – парни тоже заблокировались. Не сразу, не все в один и тот же момент, но синдром налицо. Может, поэтому и журнал хорошо расходится. Шучу, конечно. Так вот и случилось, что я, освобожденный этой самой несмелостью от мыслей о творчестве в жанре научной фантастики, открыл в себе тягу к литературному описанию современности.
Это мое стремление к побегу из фантастики и нашло выражение в романе «Księżna z Florencji/Флорентийская принцесса». Подобное стремление, думаю, одолевает и Лема, но ему труднее убежать от НФ, поскольку именно научная фантастика увенчала его наиценнейшими лаврами. Причем побег из фантастики в действительность ныне совершить гораздо легче, чем это было прежде. Сегодня в насквозь казалось бы реальную современную физику вторгается метафизика. По-моему, современная фантастика переросла научную фантастику, выросла из ситуации в науке, из литературной условности – изменилась, сблизилась с главным литературным течением. В том романе, который я только что назвал, я пишу о напряженных событиях последних лет… но и о нейтрино – тоже. Немного иначе, правда, но польская фантастика тоже пыталась объединить одно и второе.
Мацей Паровский: Расскажите о популяризаторской связи с наукой в вашей биографии и в вашей писательской философии. В 60-х годах контакт с наукой навязывал популяризаторам и их читателям очень оптимистическое видение мира. Потом это изменилось. Как это выглядело в вашем случае? Мне кажется, что вы, как прозаик, видите будущее отнюдь не в розовом цвете.
Адам Холлянек: Это верно, во мне никогда оптимизм не брал верх над черными предчувствиями. Вроде бы я тесно контактировал с учеными: дружил с биологом и ботаником профессором Шафером; с профессором Рыбкой – старейшиной наших астрономов, который рассказывал мне, как уже в юности поэзия Овидия заставила его вглядеться в звезды. И все же, несмотря на это, я в своих популяризаторских книгах высказывал опасения относительно экологических угроз, бездушия техники, индивидуальных людских безумств. И в фантастике тоже. Это каким-то образом соотносилось с моей любовью к той стране, в которой я живу.
Мацей Паровский: Трудная это любовь. В первом вашем романе «Katastrofa na”Słońcu Antarktydy”» поляки – полноправные граждане мира. В последнем, «Księżna z Florencji», поляки – никому не нужные изгои, переполненные комплексами. Похоже, что мы можем проторить себе дорогу в мир лишь с помощью фантастики – усилием своего воображения.
Адам Холлянек: К сожалению, условия, в которых живут поляки, одни из самых трудных в мире. От этого не убежишь ни в иррационализм, ни в космополитизм, ни в фантастические иллюзии, поэтому отпечаток нашей ситуации накладывается и на то, что писатель пишет, и на то, что он думает о себе и своих соотечественниках. Наш народ – носитель мирового романтизма, который, говоря словами Мицкевича, «отравляет» европейское стремление к душевному спокойствию. Те поляки-эмигранты, с которыми я беседовал, чьими бы гражданами они ни были, по-прежнему в глубине души чувствуют себя поляками. Ну так и наша литература, -- как фантастическая, так и реалистическая -- не должна прятать от всего этого, подобно страусу, голову в песок. Может отсюда и берется большая популярность Кусьневича, Хена, Конвицкого, а из фантастов – Зайделя или Орамуса. Но эта популярность в значительной мере здешняя. Мир, даже если ему нравится забавляться какими-то польскими новинками, с трудом понимает романтические безумства наших истерзанных болью душ или пытается их к себе не подпускать.
Мацей Паровский: В романе «Księżna z Florencji» я нахожу крохи ваших военных и кресовых переживаний. Переживаний чрезвычайно мучительных и вместе с тем ярких, красочных, богатых: кресы, культурное пограничье, Львов в вашем случае, также Вильно – это места драматических испытаний и многих жизненных инспираций в польской культуре. Но почему нам из всего этого так часто достаются только крохи?
Адам Холлянек: На нас, выросших и воспитанных в предвоенной Польше и вдруг лишившихся отчизны, события 1939 – 1940 годов сказались крайне сильно. Очень грубо нас заставили наблюдать и даже участвовать в таких явлениях и событиях, в сравнении с которыми те, из «Quo vadis» Сенкевича, были всего лишь невинными и камерными забавами сумасшедшего Нерона. Такой жизненный опыт не может не быть востребованным мировой литературой. Мы попросту обязаны рассказать следующим поколениям о наших скитаниях по тем дорогам над пропастями, чего они не испытали или не заметили, что испытали. Как и все писатели с романтической жилкой, я считаю, -- хотя это можно, конечно высмеять, -- что существует нечто вроде писательской душевной власти. И вместе с тем я знаю, что всего, что клубится в душе польского писателя, мы показать еще не сумеем. По разным причинам.
Мацей Паровский: Действительно, душевно властвовать в соответствии с глубочайшими убеждениями авторов – это трудное в Польше занятие. Поэтому фантастика и становилась одним из способов обхода тех странных препятствий, которые возникали между писателем и его жизненным опытом.
Адам Холлянек: Это верно. В сердцах тех людей, которых коснулись невзгоды нашего века, воздвигнуты более высокие, чем правовые и цензурные, барьеры, которые трудно преодолеть. Это, возможно, важнейший урок нашего времени. И фантастика предоставляла возможности практически ненаказуемого и открытого противопоставления этим барьерам и циничным усилиям осчастливливания насильно. Этой возможностью пользовались и пользуются авторы, о которых я упоминал, и не только авторы из поколения Орамуса или Зайделя. Например, моя «Katastrofa na “Slońcu Antarktydy”» (я писал ее тогда, когда сталинский режим впервые был открыто назван своим именем) пытается показать, что в мир, в котором мы живем, те особы, которые считаются в нем великими, всемогущими, способны рушиться, обнажая свою убогость и фальшивость. Я думаю, что, несмотря на то, что фантастику пренебрежительно называют «литературой вместо», она сыграла важную роль в разъяснении массовому читателю, как действуют те механизмы, которые ограничивают его возможности действия и высказывания.
Мацей Паровский: Испепеляющий огонь, катастрофы, деструктивные чувства или вожделения, разрывающие в клочья объект любви – это часто повторяющиеся мотивы в вашем творчестве, как в фантастике, так и в реалистических произведениях.
Адам Холлянек: Мы живем как на вулкане, сами этого не осознавая. Гомбрович говорит, что наша форма, наше «я» изменяется при контакте с каждым новым человеком. Я считаю, что не только изменяется при контакте, но и самостоятельно эволюционирует. Поэтому я стараюсь в своем творчестве принимать во внимание и самые «неудобные» моменты человеческой жизни. Мы сражаемся за свою целостность и теряем ее. Если человек в моем возрасте (но я считаю, что это касается каждого человека) оглянется, он увидит за собой череду страшных и захватывающих приключений. Я сегодня такой же, каким был вчера? Что я сделаю, когда окажусь завтра рядом с перепуганной девушкой в горящем кинотеатре? Я пережил в детстве пожар нашей квартиры в большом каменном доходном доме во Львове. Это неизгладимое впечатление. Я просыпаюсь, передо мной стена огня, пышущая жаром, и вдруг из нее выныривают пожарники в больших серебристых шлемах. Эта сцена содержится, потому что попросту не могла там не оказаться, в романе «Księżna z Florencji».
Мацей Паровский: А пожары военных лет уже не оказывали на вас такого ошеломляющего действия?
Адам Холлянек: Да, я то и дело переживал такие пожары. В 1939 году, спасаясь бегством из Варшавы, я мчался на телеге сквозь горящую деревню. Языки пламени разрастались, проезд сужался, а повернуть назад было невозможно – сзади напирали еще десятки таких же, разогнавшихся подвод. Мы вынуждены были промчаться сквозь этот огненный ад. Потом были облавы и уличные расстрелы во Львове. В пожаре восставшей Варшавы погибли отец и брат; мать гнали перед гитлеровскими танками, но она выжила. Близкие мне люди погибли в концлагерях. Мы в репатриационном поезде из Львова тащились до Кракова три дня и три ночи. Поезд то и дело останавливался, вокруг гремели выстрелы как в каком-нибудь ковбойском фильме, а пьяный помощник машиниста бегал от вагона к вагону и кричал: «Смажьте колеса у паровоза -- они не закрутятся, если не заплатите». И все платили… Вот так формировались мои взгляды на жизнь, отсюда и мой пессимизм.
Мацей Паровский: И вот с высоты таких переживаний вы смотрите сейчас на четыре поколения польских фантастов. Которое из этих поколений, по-вашему, наиболее интересное? И при оценке течений и отдельных авторов фантастики сильно ли отличаются от мнения членов редакционного коллектива от вашего мнения, ведь ваши сотрудники гораздо вас моложе и опыт у них другой?
Адам Холлянек: Те люди, с которыми я работаю – не молодые и не старые. Наш коллектив зрелый и работоспособный, а что касается мнений и стремлений, мы находим общее согласие, несмотря на разницу в возрасте. Само понятие «поколение» мне кажется слишком расплывчатым, а с другой стороны излишне формализованным. Вопреки кажущейся видимости, разница в жизненном опыте отнюдь не столь уж сильно сказывается на разнице творческих исканий или вкусов. Орамус, ясное дело, войны не видел, а пишет так, словно принимал в ней участие наравне с людьми моего поколения. Жвикевич, в свою очередь, пишет так, словно он родился в конце XIX века, он легко ориентируется в этой среде, это касается и языка, и способов образного представления. Я считаю, что все поколения польских фантастов, а в особенности те их представители, которые достигли значительных результатов, черпали из одного источника. Это творчество Ежи Жулавского. К сожалению, только некоторые из польских авторов НФ сумели развить предложенную Жулавским тематику человеческих моральных ценностей и дилемм – Лем, Орамус, Зайдель, Внук-Липиньский, отчасти Борунь… Настораживает то, что таких попыток было столь немного.
Мацей Паровский: Журнал «Fantastyka» через десять лет – каким вы его видите? Увеличится ли количество приложений, повысится ли престиж журнала, или ежемесячник сойдет на нет из-за того, что читатели отвернутся от фантастики, предпочтя ей реалистическую литературу? Или, может быть, журнал лишь изменит профиль, скорректирует пропорции между прозой, критикой, поэзией, изобразительным искусством… сценариями компьютерных игр и прочим?
Адам Холлянек: Скажу тебе, что я на самом деле думаю. Фантастика как жанр не погибнет, напротив – породит много разных новых ответвлений. И, несмотря ни на что, останется отдельной отраслью литературы, поскольку не сумеет заменить или существенно заразить собой литературу основного течения. Но она будет присутствовать в той или иной концентрации в видео, кино, моде, музыке. И, полагаю, чем меньше будет в мире войн, тем больше будет в нем фантастики. И наша «Fantastyka» будет генерировать все новые и новые приложения, дробя коллектив на части. Возникнут отдельные, ожесточенно враждующие мутации журнала; это придаст остроты польской фантастике и любительскому движению, но, конечно же, фантастику не уничтожит. Уничтожить «Фантастыку» и фантастику никому не удастся.
Мацей Паровский: Спасибо за интервью и интересный прогноз.
Главный редактор и его коллектив. Сидят слева направо: Мацей Паровский, Дорота Малиновская, Адам Холлянек, Марек Залейский и Яцек Родек. Стоят: Анджей Невядовский, Лех Енчмык, Кшиштоф Шольгиня, Дарослав Торунь и Мацей Маковский. Отсутствуют: Анджей Бжезицкий, Анна Глядка, Славомир Кендзерский, Збигнев Лятала (который фотографирует) и Рафал Земкевич (который служит срочную в армии).
13. В этом номере публикуется окончание интервью, взятого Мацеем Паровским у Мацея Иловецкого. Начало см. в предыдущем номере журнала.
ЩЕЛИ (ч. 2)
(Szczeliny – 2)
Мацей Паровский: Сайентизм – это слово звучит как эпитет. Но сегодня почти все открещиваются от сайентизма. Вместо этого говорят о новом стиле научной деятельности, новой парадигме. И что это за парадигма?
Мацей Иловецкий: Действительно, мы подходим к тому, что ученые называют сменой парадигмы современной науки. Изменяется подход к науке, к ее методологии, к целям и ограничениям, которые видят перед собой ученые.
Я попытаюсь пояснить сказанное, но перед этим хочу хотя бы коротко воздать хвалу науке и ответить на вопрос, почему я считаю ее одной из лучших систем знаний о мире. Дело в том, что наука – единственная из всех возможных человеческих систем, которая занимается самоверификацией, то есть сама ищет в себе ошибки, выслеживает их, исправляет и находит в этом удовлетворение. То есть тут не надо никого призывать со стороны, не надо никого свергать, не надо устраивать революций. Такова попросту суть науки. И ныне мы приближаемся к новому ее истолкованию. Речь идет не только о методологии науки, но и об ее видении, о ее философии, о модели – вот именно о парадигме. О модели научной деятельности, показывающей, что хорошо, а что плохо – сообщества ученых время от времени создают такие всеобъемлющие модели, это как бы висит в воздухе. Божествами предыдущей парадигмы, которой мы еще частично связаны, были Факт и Эксперимент. Перед ученым ставилась задача поиска фактов; всестороннего и объективного их рассмотрения и экспериментального подтверждения; формулирования гипотезы или теории. Говорилось и предполагалось, что ученый беспристрастен, объективен, стремится к познанию истины, для чего и ведет эксперимент, не склоняясь лишь к подтверждению заранее предположенного результата. Таковой была модель, парадигма науки, начиная где-то от Галилея, и я совершенно не хочу ее критиковать, потому что она прекрасно себя оправдывала, чему мы и обязаны расцветом европейской цивилизации.
Мацей Паровский: Оправдывала, но перестала оправдывать? И ученые в рамках этой самой самоверификации решили от нее отказаться. Или только что-то в ней подвергнуть сомнению?
Мацей Иловецкий: Ну, это как бы явилось результатом развития самой науки. Ученые пришли к выводу, что дела обстоят несколько иначе. Нет ни независимых ученых, ни независимой информации. Ученый подходит к природе с некоей определенной концепцией. И, исходя из этой концепции, ставит внешне объективный эксперимент. То есть, на первом месте стоит теория. Факт следует за теорией. Всегда есть система из двух элементов: исследователь и исследуемое. То есть мы исследуем не природу, а как бы ее видимость; то, что частично сами закладываем в нее, когда априори теоретизируем. А может быть, природа – это нечто иное? Постепенно возникают вот такие вот сомнения. Есть, например, некоторые эксперименты, которые не удается повторить при тех же условиях, но из этого вовсе не следует, что их результаты не представляют собой никакого интереса… Таким образом как бы изменяются критерии научной истины. Кроме того – и это следует из всех физических, биологических, химических экспериментов – мир представляется нам сегодня скорее мыслью, чем машиной. Скорее идеей, чем вещью. Подобно, возможно, тому, как представлял его себе Платон. Современные физики часто вспоминают о Платоне, от которого, с другой стороны, произошли все эти так называемые идеализмы.
Мацей Паровский: Вы имеете в виду специалистов в области атомной физики, квантовой механики? На уровне атома, элементарной частицы, кванта действительно утрачивается уверенность в том, о чем мы говорим – о частице или об описывающем ее уравнении. Однако нова ли такая парадигма? Ведь описывающему это явление принципу неопределенности Гейзенберга уже 60 лет стукнуло.
Мацей Иловецкий: Действительно, я имел в виду микромир, в котором все это проявляется наиболее выразительно, но ученые начинают подозревать, что то же самое относится и к макромиру, вообще к всеобъемлющим космологическим процессам. Сейчас говорят, например, о том, что более реальна «возможность бытия», чем само бытие. Астрономы и физики вводят сегодня, например, понятие «беременности вакуума». Мы, воспитанные в условиях прежней парадигмы, считали, что вакуум, пустота – это НИЧТО. А это не так. Эта самая наша пустота КАКИМ-ТО ОБРАЗОМ содержит пространство и время (те самые пространство и время, которые родились в момент Большого Взрыва, поскольку до того их не было…), но прежде всего – какие-то ПОТЕНЦИАЛЬНО находящиеся в ней частицы, какую-то материю. Такое представление – отнюдь не копия разных так называемых субъективных идеализмов. Эта «беременность» пустоты проистекает из исследований. Я веду к тому, что мир, как природное явление, может оказаться таким миром, в котором резко изменяются границы между возможным и невозможным. Например, НЕЧТО может появиться из НИЧЕГО, потому что это НИЧЕГО было потенциально им беременно. В том мире, который мы только начинаем открывать, может оказаться, что СЛЕДСТВИЕ воздействует на ПРИЧИНУ. Или что вероятность какого-то события важнее самого этого события. Это кажется чем-то непонятным, чем-то неслыханным, о чем неизвестно даже как говорить, поскольку мы только ищем (или изобретаем) язык для такого разговора.
Мацей Паровский: Следствие воздействует на причину? Фантастов не удивишь таким парадоксом. Ведь они имеют понятие о путешествии во времени и фантастической дилемме прадеда, убитого правнуком.
Мацей Иловецкий: Согласен. Ученые подозревают, например, что во вселенских масштабах Прошлое, Настоящее и Будущее могут сосуществовать, то есть существовать в одно и то же время. Ну и конечно, все что существует – это концепция так называемого холизма – взаимосвязано. Тем временем современная наука, наука старой парадигмы, приучила нас к разрезанию мира на кусочки и исследованию каждого кусочка в отдельности. Это казалось правильным, поскольку облегчало познание. И вот теперь обнаруживается, что все существующее это некое НЕРАЗДЕЛИМОЕ целое. Само выделение какого-то элемента изменяет суть вещей и наш взгляд на эту суть.
Мацей Паровский: Все это подводит нас снова к идее представленного нам религией Творца, неразрывно связанного со Своим творением.
Мацей Иловецкий: Да, но какой религией? Научная беспристрастность и журналистская добросовестность не позволяют мне ничего предрешать априори. Ведь из этой новой концепции Вселенной возникают несколько, а не одна, концепций возможного Творца. То есть допустима концепция христианского, милосердного Бога, который все запрограммировал, сотворил, пустил в ход и теперь неотступно в нашем мире присутствует и видит, что мы делаем. Другая концепция, в версии пантеизма, предлагает видеть во Вселенной всеобъемлющий разум или высшую сущность, которая, конечно, все, а значит и нас, сотворила, но и все на этом. Хорошо ли, плохо ли, мучится ли кто-то в этом мире или не мучится – ей совершенно все равно. И мы, и Земля, и вся Вселенная ей, этой сущности, извините, «до лампочки». Она попросту играет нами либо вообще нас игнорирует. Возможна и третья концепция, наиболее близкая к атеизму, сводящаяся к тезе, что природа сама по себе совершенно бесцельна и из ее законов проистекает лишь видимость цели, а возникновением жизни и человечества мы обязаны эволюции и редчайшему сочетанию случайностей.
Мацей Паровский: Это последнее, мне кажется, равнозначно точке зрения Станислава Лема?
Мацей Иловецкий: Если судить по его высказываниям. Но я не разделяю такого взгляда. Мне кажется невозможным, хотя бы в свете того, что говорят некоторые физики (например, Дикке), чтобы все сводилось к случайности. Кстати говоря, только сейчас наука начинает ценить роль случайности. Но, по-моему, роль случайности в нашем мире и нашем возникновении большая, но не «ведущая». Что-то есть в этом еще кроме случайности, мне чудится какая-то необходимость. Я не знаю, какая из версий победит (в науке имею в виду – моя-то версия при мне и останется), но полагаю, что лишь «чистого» разума не хватит для того, чтобы это постичь. Тут нужно объединить критическое научное суждение с суждением совести. Разум и совесть, знания и аксиология – в их совместном действии – помогут нам все это понять.
Мацей Паровский: Холистическое видение мира, в котором все взаимосвязано, может изменить взгляд ученых на многое из того, что они до сих пор высмеивали. Хотя бы на феномен астрологии.
Мацей Иловецкий: Я даже собираюсь написать статью на эту тему, хоть и знаю, что астрология действует на всех ученых и вообще так называемых рационалистов, как красная тряпка на быка. Пока я ограничусь лишь напоминанием, что есть ведь разные виды астрологии. Гороскопы, например в «Курьере», хоть и забавны, но не имеют под собой никаких (я говорю это с сожалением, потому что предпочел бы, чтобы было иначе) научных оснований. Но должен признать, что я, когда читаю прилагаемые описания, всегда удивляюсь невероятной точности характеристик людей, относящихся к тем или иным знакам Зодиака. Мне интересно, почему столь часто такие описания попадают в самое яблочко, откуда берется такая изощренность в представлении характеров людей…
Мацей Паровский: И замечательная литературная безупречность, иногда прямо-таки… шекспировская.
Мацей Иловецкий: Верно. Читая о себе, о своих знакомых, я зачастую поражаюсь стопроцентному совпадению. Это невероятно. Можно, конечно, сказать, что поскольку люди – сложные живые существа и очень разные, в каждом из знаков найдется нечто им соответствующее. Но это неправильное объяснение. Поэтому, если подойти к астрологии с тем холистическим принципом, согласно которому все влияет на все, утверждаешься во мнении, что на наши характеры и на наше поведение влияет гораздо больше факторов космической природы, чем нам думалось раньше. Влияние кое-каких из такого рода факторов уже доказано. Хотя бы влияние на нас метеорологических явлений или фаз Луны. А ведь это нечто вроде осовремененной, обновленной «астрологии».
Мацей Паровский: Вскоре вы в очередной раз уедете на пару месяцев в Соединенные Штаты. Не собираетесь ли вы заглянуть под тот купол лунного городка в Аризоне, о котором вы писали в последней статье? Я прошу простить меня за бестактность, но и читателям «Фантастыки», и мне очень хотелось бы узнать, чем вы там будете заниматься.
Мацей Иловецкий: Мне хочется увидеть этот лунный городок своими глазами, но увы, этого не случится, у меня не командировка, а частная поездка. Я пишу сейчас книгу – не знаю, стоит ли об этом сейчас говорить, потому что и сглазить боюсь и того, что написать ее не сумею, то есть не хватит для этого ни сил, ни возможностей, ни времени. Это будет книга о вкладе польской культуры и науки во всемирную культуру и науку. И не столько о конкретном вкладе – Коперник, Кюри-Склодовская – сколько о том, что польская мысль внесла в общую культуру, в определенные концепции юридического права, модели цивилизации. Здесь можно коснуться разных вещей в разных областях. Например, идея «за вашу и нашу свободу», идея солидарности между народами – это ведь польская идея! Или, о чем вообще никто не знает, что доктрина «права на неповиновение» -- это польская концепция, сформулированная еще в средневековье неким Марцином из Ужендова. Он еще в те феодальные времена говорил о том, что если правитель правит плохо, если король плохой, то народ имеет врожденное, естественное, божье право заменить такого короля. Потом, конечно, об этом сказали и другие люди, например Торо, Руссо, в разных энциклопедиях можно найти «западные» имена, но именно поляк был тем первым, кто осмелился высказать такую идею так рано! Вот такую книгу я задумал, не энциклопедию, не компендиум – сборник эссе. В Штатах я отвлекусь немного от здешней убийственной работы, полажу по библиотекам, по архивам. Ну и чего уж скрывать, поскольку должен же я также немного заработать, прочту несколько лекций, главным образом в тамошней Полонии, расскажу о той ситуации, в которой сейчас находится наше общество, о новейших социологических исследованиях, о реформе.
Мацей Паровский: Есть ли у вас в ваших мечтаниях другие книги, за которые вы бы взялись, если бы у вас хватило здоровья и силы, а сутки насчитывали, ну скажем – 34 часа?
Мацей Иловецкий: Интересный вопрос. Если бы я мог выбиться из повседневной колеи, допустим, получить достаточно высокую стипендию года на три, то я бы с удовольствием написал бы книгу о том, о чем мы с вами говорили. То есть о ПЕРЕМЕНАХ в науке. Как это было некогда, что дает нам наука, как мы сегодня должны воспринимать науку, как это изменялось на протяжении веков. Красной нитью через эту книгу могло бы проходить известное высказывание философа науки Поппера о том, что феномен человеческих знаний это самое удивительное, что может быть во Вселенной. Мы познаем мир весьма странным образом. Ученые сейчас говорят, что наш мозг так устроен, что он, собственно, отгораживает нас от мира, отбирает из всей поступающей в него информации лишь то, что нам биологически нужно для жизни. То есть он отсекает какие-то края массива информации, пренебрегает какими-то образами и тому подобное. Это значит, что наш мозг не запрограммирован на полное познание природы, хотя вместе с тем прекрасно с таким познанием справляется… И ученые пытаются как-то преодолеть эти биологические барьеры, проломить их. И вот как это происходит, какими этапами… О-о, если бы я мог это изучить и об этом написать, то получилась бы, может быть, интересная книга. И вторая – я охотно написал бы о всяких таких научных диковинках, о различных абсурдных концепциях, о том, какие из них нашли подтверждение, а какие нет. О роли ошибки в науке, о том, откуда эти ошибки брались. Ошибка – это вообще-то очень интересная штуковина. В науке часто случается, что правильные представления защищают с помощью ошибочных аргументов – пример Галилея тут выглядит весьма поучительным. Или наоборот – хорошие аргументы используются для защиты ошибочных теорий, недопустимых обобщений. Я уже вижу, что эти две книги вообще-то можно было бы объединить в одну – в нечто вроде «Summa technologiae» пана Станислава Лема. Будь у меня способности и возможности пана Станислава Лема, я написал бы такую «Сумму» о науке.
Мацей Паровский: В такой книге можно было бы посвятить немного места опасностям, проистекающим из принятия новой парадигмы. Из мира рационализма, значимости, вооруженного лупой глаза путь ведет нас в страну различных иррациональностей, произвольности, псевдомистицизмов и необоснованных предположений. Таким, во всяком случае, может быть восприятие нового метода.
Мацей Иловецкий: Да, такие опасности существуют, и, наверное, о них стоило бы написать. Люди питают склонность к «иррационализмам», я и сам люблю все таинственное и странное. Честно говоря, мне хотелось бы, например, чтобы «летающие тарелки» оказались не природным явлением, а ИХ транспортным средством. Но я допускаю или даже, к сожалению, подозреваю, что это нечто совершенно естественное или, может быть, это просто общественно-психологическое заблуждение, как, например, в юнговской интерпретации. Однако замалчивание и высмеивание НЛО ни к чему не ведет, потому что это факт – может быть как общественное явление, может быть как нечто естественное, а может быть – и что-то более странное. А вы говорите: новые иррационализмы, страхи, мистицизмы, необоснованные предчувствия, связанные с новой парадигмой. У каждой эпохи был свой опыт такого рода. И об этом тоже можно написать. Да, собственно, я собираю материалы для такой книги.
Мацей Паровский: О страхах и надеждах человечества?
Мацей Иловецкий: О страхах и надеждах «обычных» людей и о предсказаниях футурологов в разных эпохах. О том, чего люди в прошлом боялись, и на что они надеялись, чего ждали. Это ведь заметно меняется с переходом из одного в другое тысячелетие. Тысячу лет назад люди думали, что близится конец света, потому что дата была уж больно круглой. А кроме того они, скорее всего подсознательно, предчувствовали скорое наступление перемен, ощущали, что нечто кончается, миру, каким они его знали, приходит конец. И ведь так и есть – тогда умирала постримская цивилизация и нарождался феодальный мир, определенно христианский. Но люди боялись прежде всего конца света. Одни бежали в лесные пущи в страхе перед жуткими апокалиптическими событиями, другие замыкались в монастырях. А третьи, напротив, пускались во все тяжкие, чтобы испробовать в этой их жизни все возможное, пока гром не грянул. Люди тех времен боялись черта, Бога, природных бедствий, призраков и привидений… Современного человека мучают другие страхи. Мы, правда, тоже инстинктивно чувствуем усиление давления всяческих перемен и их вселенский размах, но в сердцевине боязни современного человека находится страх перед САМИМ СОБОЙ. Перед человеком как таковым и перед тем, что человечество способно натворить, как достаточно ясно показала нам новейшая история. Люди подозревают, что наша цивилизация дышит на ладан, то есть доходит до определенных границ, сама себя уничтожает. К этому добавляется страх, вытекающий из переоценки ценностей, из ускользания этической почвы из-под наших ног. Атакуемые со всех сторон, люди перестают понимать, что хорошо, а что – плохо, где меньшее зло и где большее добро. Мы подсознательно (а иногда и вполне осознавая это) боимся, потому что ценности, которые мы считали вечными, ставятся под сомнение и подвергаются нападению со всех сторон.
Мацей Паровский: Да, и я не устаю поражаться тому, сколько же некоторые люди тратят энергии на то, чтобы сражаться с хорошими, добрыми принципами.
Мацей Иловецкий: Которые попросту нашли подтверждение.
Мацей Паровский: Упорство людей в борьбе с <духовными> ценностями – с этим журналистам часто приходится встречаться. Однако, с другой стороны, у журналистов также больше возможностей, чтобы выступить в защиту этих ценностей. Хотя бы публикуя такие же статьи, какие пишете вы. Как я понимаю, вы никогда не сожалели о принятом когда-то решении – уйти из биологии в журналистику?
Мацей Иловецкий: Напротив, иногда сожалел. Вообще-то, знаете ли, я ведь мечтал о медицине. И до сих пор не могу простить себе того, что не ее выбрал. Мне кажется, что это одна из тех немногих профессий, которые придают человеческой жизни больший смысл. Конечно, я также очень люблю и высоко ценю журналистику, считаю ее не только способом зарабатывания денег, но и хорошей работой, выполняя которую в согласии с собственной совестью и признанными ценностями, можно попытаться воздействовать на людские умы или показать разные взгляды на мир. Но медицина – мой идеал. И медицина, и биология как наука очень меня привлекают, они попросту восхитительны! Во всех эпохах, во всех общественных системах именно медицина была наиболее важной и нужной. Излечивая людей, чувствуешь, что находишь смысл жизни. Это уже начинает смахивать на проповедь, но… я и в самом деле так думаю.