Лебедев Г.С. Эпоха викингов в Северной Европе и на Руси. Серия: Эпохи. Средние века. Исследования. 2-е издание, исправленное. М. Альма Матер 2023г. 891 с. твердый переплет, немного увеличенный формат.
История человечества сложнее, чем кажется, жизнь всегда богаче априорных схем. Одни человеческие сообщества исчезают с течением времени, иные видоизменяются до неузнаваемости, цивилизации и культуры перетекают друг в друга, сливаясь в диалектическом экстазе притяжения и отталкивания друг от друга — всё это вместе составляет уже многотысячелетний опыт человеческого сообщества, изучение которого и есть задача историка.
История и предыстория Древнерусского государства, его возникновения — место жарких баталий и схваток, где едва ли не в прямом смысле звенят мечи и ломаются копья. Я в своё время немало поучаствовал и в «священных войнах» на просторах Паутины, и в различных дискуссионных сообществах, от профессионалов до сугубых любителей, и убедился, что события далёкого прошлого активно воздействуют на нас с вами, фигура князя Рюрика является одной из «лакмусовых бумажек», которые определяют историческое мировоззрение русского человека, признающего культурную преемственность от далёкой эпохи Раннего Средневековья.
Я лично давно вложил меч в ножны, однако за дискуссией слежу с неизбывным интересом до сих пор и, возможно, ещё внесу в неё свою лепту. Пока же я продолжаю неспешное изучение раннесредневекового европейского мира, и возникновение Древнерусского государства меня интересует более в контексте постримского, германского и славянского миров, нежели само по себе. Необходимо понимание реальности, наступившей после завершения основного этапа Великого Переселения Народов, нужно неспешно, детально и осмысленно заполнять более чем полутысячелетнее пространство между расцветом «государства» Эрманариха-Ёрмунрёкка и княжеством Владимира Крестителя, чтобы понять, как возникло то социо-культурное общество, которое мы условно привыкли называть «Киевской Русью». Возникновение Древнерусского государства происходило на огромной территории, при участии массы сообществ, проживающих на ней, при наличии более развитых цивилизаций-культуртрегеров по соседству, политегенез вытекал из целой совокупности факторов, и его начало лежит куда ниже летописной даты 862 года, «призвание варягов», на мой взгляд, во многом является весьма условно выделенным событием.
«Варяжская проблема» здесь играет главную роль, хотя лично я считаю, что споры вокруг «призвания», полезные на каком-то этапе анализа процессов политогенеза, теперь являются скорее тормозом, который привлекает к себе излишне много внимания со стороны исследователей. Прежде чем приступаешь к «материковой» части проблемы, приходится перелопачивать массу литературы с вязнущей на зубах аргументацией о национальности князя Рюрика, сто тысяч раз читать одинаковые цитаты из «ПВЛ», Константина Порфирородного, «Бертинских анналов» и прочих источников, кочующих из работы в работу, следить за предсказуемой аргументацией. Политический, идеологический и мировоззренческий аспект «варяжской проблемы» я даже не буду здесь рассматривать, он очевиден. Политический аспект дискуссии мешает нам понять роль скандинавов в складывании протогосударственных структур на Руси, развитии её экономического уклада, её социо-культурного строя. Как они вообще появились на Восточноевропейской равнине, какими путями пришли на неё и откуда, какие интересы преследовали, и что оставили после себя?
Если на территории будущей Руси присутствовали скандинавы, не важно, были они викингами или нет, в этом должна быть какая-то логика, и, следовательно, их проникновение на эту территорию должно было происходить на общем фоне их экспансии, «норманны» Запада должны стыковаться с «варягами» Востока.
Глеб Лебедев начинал свою работу с изучения скандинавских погребений на территории Северной Руси, но ему быстро стало ясно, что сам факт фиксации их присутствия в этих землях мало что даёт. Следует понять, как они оказались на Восточноевропейской равнине, и вообще, кем они являются, носителями и наследниками каких культур выступают? Этой темой он и занимался всю свою жизнь, сначала создав в 1987 году книгу «Эпоха викингов в Северной Европе» (защитив её как докторскую), а затем в течении следующих 15-ти лет расширял её, включая в оборот североевропейского мира зарождающуюся Русь, ежегодно делая новые открытия в Старой Ладоге, в Приильменье, Поволховье, следя за находками коллег в Гнёздове и Киеве. Уже после его смерти был напечатан сводный труд, «Эпоха викингов в Северной Европе и на Руси», где он старательно выводит свою, довольно таки оригинальную концепцию Древнерусской цивилизации. В чём она заключается?
Любой, кто открывает книгу Лебедева, удивляется, что начинает он, мягко говоря, издалека — даже не с Вендельской эпохи и «Саги об Инглингах» с Иорданом, а со строителей мегалитов времени «неолетической революции». Норвежские петроглифы, датские протогорода, курганы в окрестностях озера-залива Меларен — всё это мелькает у нас перед глазами, можно даже заподозрить автора в излишнем удревнении скандинавких культур, чем грешили даже маститые историки прошлого, к примеру, Оле Клинд-Йенсен (автор замечательной «Дании до викингов»). Но это не так. Несмотря на то, что Лебедев предполагает, что какая-то часть герулов-эрулов вернулась в Швецию, и возродила прерванную было культуру возведения курганов, он видит связь между древним населением Скандинавии и викингами не больше, чем между римлянами эпохи царей и средневековыми итальянцами.
Средневековье традиционно считается, прежде всего, детищем угасающей греко-латинской культуры, и отчасти это справедливо — изрядная часть христианской интеллектуальной культуры была античного происхождения. Можно вспомнить также судьбы варварских квази-королевств, к примеру, Вестготского, Остготского, отчасти даже Франкского (там сложнее), где римское начало быстро «одолело» германское. На «низовом уровне», разумеется, всё было куда менее однородно, доримские и новые, германские традиции долгое время сохранялись параллельно христианской культуре.
Античная культура сформировалась в акватории Средиземноморья, в лице греческих полисов, оказавших огромное влияние на италиков, и породивших Рим, и до них More Mediterroneum бороздили корабли финикийских мореходов, «народов моря», его волны омывали берега Крита, Малой Азии, Египта... Балтика же, уверен Лебедев, несла в себе иной комплекс культур, который он именует «Барбарикумом», породившим, в том числе, и континентальный германский мир, и оказавший существенной влияние на формирование славянского и балтского миров.
Таким образом, мы имеем в Европе два мега-культурных комплекса — Средиземноморский, к коему относятся ближневосточные и античная цивилизации, и Балтийский, породивший, германцев, балтов, славян (открыт вопрос с кельтами, но они всё же жили изначально существенно западнее). Лебедев старается показать, что культуры балтийского региона имеют не менее древние корни, и в целом Балтика порождала типологически симметричные югу «морские цивилизации», причём Лебедев проводит прямую синхро-стадиальную типологию между ранней античностью X-VIII вв. д.н.э. и скандобалтийским Ранним Средневековьем. Россию традиционно относят к сфере влияния Византии, то есть постантичной культуры, но Лебедев предлагает другой разворот: что если политогенез славянских племен Восточной Европы был порождением того самого балтийского Барбарикума, а не Средиземноморья?
Но Барбарикум – слишком общее название, к которому относится целое созвездие культур. Лебедев уточняет: Скандо-балтийская цивилизация Раннего Средневековья, основанная на торговой экономике городов-эмпориев, активности локальных групп мореходов и, не в последнюю очередь, походов викингов. Формирование его происходило несколько ранее, даже до Вендельского времени, когда прошла первая волна Великого Переселения Народов. В Скандинавии со времён первых веков нашей эры происходит пересборка общества, часть населения переселяется на материк, некогда населённые земли пустуют. Меняется сама социальная культура, исчезают крупные деревни и поселения, характерные для более архаичного времени, люди отныне живут в разрозненных, удалённых друг от друга хуторах. Римская империя в своём прежнем облике уходит в прошлое, на её бывших территориях активно расселяются германцы, часть из которых были выходцами из «Скандзы», связь с которыми, судя по активизировавшейся в то время торговле, прервалась далеко не сразу. К V-VI вв. уже начинает формироваться, как её называют в англоязычной историографии, «экономика Северного моря», причём её основные узы складываются уже в это время, они в точности совпадают с местоположением городов-эмпориев, о которых мы скажем ниже.
Итак, к VIII в., началу эпохи викингов, скандинавское общество уже приняло достаточно устойчивую форму. Формируется сетевая структура общества бондов и экономика odal, совершенствуются орудия труда (появляется железный лемех, к примеру), в богатых регионах появляется достаточно развитая королевская власть с соответствующей дружинной культурой, появляются зачатки законодательства (записанные сильно позже), происходит языковое обособление от остального германского мира. Скандинавы выходят на сцену большой истории в тот момент, когда раннесредневековые королевства обретают своё лицо на руинах античного мира, и встраиваются в структуру уже сложившегося раннесредневекового мира. Безусловно, не в последнюю очередь как грабители, всё таки «De furore Normannorum libera nos, Domine», но не только. Норманны встраиваются в уже существующие политико-экономические взаимоотношения на Северо-Западе Европы, участвуя в феодальных воинах и, главное, принимая активное участие в торговле. Когда в течении VII в. более или менее стабилизировались экономические отношения на материке и на Британских островах, в частности, в рамках Франкского королевства, ожили старые речные торговые пути из глубины Европы, по Рейну, Шельде, Маасу. И именно в этих местах, на торговых узлах недалеко от устьев рек и берегов океанов и возникают эмпории-вики. Изначально они возникали недалеко от берегов Северного моря, к примеру, Дорестад на территории нынешней Голландии, где главную роль изначально играли фризские мореходы, Квентовик на Ла-Манше, с другой стороны пролива расположился Ипсвич в Восточной Англии, Хамвик в Гэмпшире и Люнденвик в Эссексе. Далее на востоке расположились Хедебю и Рибе в Ютландии, Скирингссаль в южной Норвегии, на озере Меларен расположилась Бирка, с южного берега Балтики западные славяне в IX-X вв. организуют Ральсвик, Менцлин, Волин, Колобжег… И далее в глубинах Восточной Европы — Старая Ладога и Гнёздово-Смоленск. Но мы забежали вперёд. Важно отметить, что динамика развития их была одинакова, вики основывались на торговле, затем в их границах развивалось ремесло, а вслед за ним начинало распространятся земледелие.
Это были города, организованные исключительно для торговли, с пёстрым разнонациональным населением, стихийной обширной застройкой, и располагающиеся в стороне от социальных анклавов, на «ничейной земле», они и стали главными центрами обмена в этом регионе. Эпоха «городской революции» виков — VIII-X вв., как раз синхронно эпохе наиболее активных походов викингов, следовательно, «экономика Севера» того периода крепко связана с их торговой и военной активностью. Динамика этого развития как раз руководствовалась логикой географии Балтики, издревле существующих на ней систем коммуникации, схожестью социально-экономико-культурных процессов развития общества в первые столетия после разрушительной бури ВПН. Скандо-балтийская цивилизация полиэтнична, в ней взаимодействовали скандинавы, славяне, финны, балты, и масса других, образуя общее пространство взаимодействия, которое существовало вплоть до XI века, живущее в укладе которое можно условно назвать, по-неусыхински, «дофеодальным», эдакая «германская альтернатива» античному субстрату в рамках раннесредневековой Европы. Конец ему, вероятно, положила масштабная христианизация и включение в оборот континентальной европейской культуры, однако были и внутренние, экономические причины.
Не забываем, Лебедев — археолог, и привык работать с остатками материальной культуры, и динамику существования Скандо-балтийской цивилизации он измеряет в кладах серебра, поскольку его движение прекрасно укладывается в рамки VIII-XI вв. Что такое клад? Это особая источниковая категория, это своего рода фиксатор самых разных параметров: скорость процесса накопления, обращение, распределение ценностей. Из века в век состав и география кладов менялась, к примеру, изменялось количественное соотношение арабского серебра к европейскому. К примеру, на раннем этапе, конце VIII – начале IX вв. клады невелики по размеру , но содержат большую долю арабской монеты, концентрируясь на Готланде, а во второй половине IX в. их размер быстро увеличивается, и географически охватывает также Данию и Норвегию, содержа большое количество дирхемов и небольшую примесь европейского серебра (вот и расцвет «экономики Северного моря» и эмпориев в эру Каролингов), в X в. появляются россыпи византийской монеты (смещение с «Волжского пути» на «Путь из варяг в греки»), и, после 960-х гг. резко сокращается количество арабской монеты и увеличивается количество западноевропейской, после введения в оборот Раммельсбергских рудников и начала массовой чеканки (и «Danegeld», конечно, с Британских островов, я бы с достаточной уверенностью включил бы их в ареал Скандобалтики).
Вернёмся к вопросу о балтийской торговле и о виках. Эмпории образовывали торговую сеть на Северном море в западной ветви балтийской торговли, восточная же ветвь прямо вела в устье Невы, и в устье Немана, на севере торговым узлом стала Старая Ладога, на юге, в верховьях Днепра — Гнёздово. «Охотники за восточным серебром», любимые Франклином и Шепардом, осваивали торные речные пути на Восточноевропейской равнине — Ладога и Сарское городище (Ростов?) были в основном связаны с Волжским путём, тогда как городища на Днепре были центрами летописного «Пути из варяг в греки», причём второй из них был на порядок древнее. По нему о поступало серебро, главным источником которого был торговый гигант того времени — рынки Арабского халифата Аббасидов, чеканные дирхемы из монетных дворов империи наводнили Ближний и Средний Восток, через Закавказье, Южный Прикаспий и Хорезм они поступали в Хазарию, оттуда шли в Булгар, затем через Сарское городище и Ладогу попадало на Балтику, «смазывая шестерни» «экономики Северного моря». Это напрямую связано с походами викингов, их динамика связана с «серебряной кровью» скандобалтийской экономики, и, во многом, с концентрацией богатств в руках военной элиты, и, следовательно, усилением стратификации в относительно гомогенном «архаичном» обществе, что приводит со временем к перестройке социо-культурных норм.
Таковы общие черты структур Скандо-балтийской цивилизации, этого интереснейшего явления раннесредневековой эпохи, значение наследия которого не стоит недооценивать. По сути, это итог закономерного развития многоячеистых, локальных «дофеодальных» обществ севера Европы, которых, если мы будем следовать этой концепции, объединила в единой цепи коммуникаций, частично, экономика эмпориев, и, частично, вооруженная элита «охотников за восточным серебром». Безусловно, каждое из этих сообществ по своему уникально и неповторимо, и в социальном, и в культурном смысле, говорить об их «примитивности», конечно, нельзя, однако, видимо, общий коммуникативный импульс взаимных контактов исходит всё-таки из экономики, и вероятно, колонизации.
Вторая часть книги, как раз наиболее интересная для историка-русиста, исходит из первой, ведь Лебедев анализирует генезис Древнерусского государства на фоне динамики развития Скандобалтики.
Чуть раньше я говорил о том, что в круг Скандо-балтийской цивилизации включается множество локальных сообществ, каждое из которых уникально, и народы Восточно-европейской равнины здесь не исключение. Прежде всего наше внимание привлекает восточная часть Балтики, где у устьев рек начинаются пути вглубь материка – вспомнить хотя бы существующую с VII века Гробиню в современной Латвии, где обитали, видимо, выходцы с Готланда. Северо-западная Россия, само собой, была уже достаточно заселена, и пусть интерессантов не смущает климатический фактор-в Раннем Средневековье, как мы помним, климат был помягче, так что достаточно крупные группы разноэтнических племён переселялись на север, скандинавская экспансия на эти территории начинается уже на сравнительно позднем этапе её колонизации (впрочем, нестабильность земледелия оставалась важным фактором и в раннюю эпоху, и в позднюю, что предвосхитило сложный хозяйственный комплекс Великого Новгорода). Это место стыка трёх культурных массивов – двух достаточно древних и устойчивых, видимо, балтийских (кривичи?) и финн-угорских, и, в течении третьей четверти I тыс. происходит масштабная колонизация славянами с юго-запада, которые селились зачастую сразу городищами. Таким образом, к VIII в. в этом регионе сложились демографические условия для интеграции большого количества сообществ, давшей начало крупным этническим образованиям, той же северной ветви русских, которые по своему происхождению достаточно сильно отличаются от днепровских.
Как можно понять, что жители скандинавских культурных анклавов всё же переселялись на территорию будущей Северо-Западной Руси, если сведения письменных источником смутны, а единичные находки археологов разумеется, ни о чём не говорят? «Молоточками Тора» здесь не обойдёшься. Таким свидетельством может быть только перенос цельного субкультурного комплекса, мужского и женского, связанного с оружейным и ювелирным делом, кораблестроением, динамикой и формами урбанизации. Конец VII-VIII вв., по всей видимости, служит началом эпохи многосторонних контактов в районе Приладожья. Ряд археологов относит к этому времени складывание так называемой «Аландо-камской трубы», которую чаще именуют «Волжским путём», трассы, на всём протяжении которой можно зафиксировать находки однотипных артефактов, свидетельствующих об устоявшихся контактах на длинном отрезке торговых путей, от Готланда до «Сарского городища», центра мери. Примерно в центральной части этого региона, в середине VIII в. появляется судоремонтная мастерская, дополненная многочисленными артефактами скандинавского происхождения, которая быстро обросла поселением, которые сразу принесли с собой готовый материальный субстрат (славянский, к примеру, поселенцы с инвентарём из Любши на Волхове), появляются мастерские, к примеру, производство стеклянных бус. К концу столетия в городище начинает появляться арабская монета, поступающая по Волжскому пути.
Так появляется Альдейгьюборг, Ладога, будущий фактический центр так называемой «Руси Рюрика». В начале IX в. он резко растёт, и наводняется артефактами из стран Востока, прежде всего сердоликовыми и хрустальными бусами, пути поставок серебра смещаются постепенно в сторону Юга, оно наводняет Днепровский путь, Волжский путь начинает постепенно терять своё значение, так как находится под контролем хазар, однако Ладога первого поколения «безымянных русов» сохраняет своё центральное значение на обоих путях. Вплоть до 840-х гг., когда первоначальная Ладога гибнет в пламени пожара, и возникает новое, бурно отстроившееся поселение, как раз из которого и осуществляются походы в Заморье, описанные патриархом Фотием и арабскими хроникёрами, резко выделяются элитарные постройки, силён знатный элемент со статусным инвентарём, многочисленны находки артефактов как с Востока, так и со всего культурного ареала Балтики, особенно Фризии, резко увеличивается количество серебра (возможно, добыча дальних походов). «Въста родъ на родъ», как мы помним, или, быть может, «изгнаша варагы за море», и в 860-е Ладога вместе со всеми пригородами гибнет в пламени грандиозного пожара.
Вторая половина IX в. – «Ладога Рюрика», город отстраивается в третий раз, идёт активное градостроительство в бассейне Волхва, вплоть до Ильменя (Рюриково городище). На этой основе и складывается так называемая «Русь Рюрика», территории первоначальной политической интеграции в низинах вокруг Ильменя и Чудского озера, бассейнах Волхова, Ловати и Мсты, с тремя крупными протогородскими анклавами, в Поволховье, Псковском и Белом озёрах, это синхронно также активному подъёму Гнёздова. Вновь увеличивается приток серебра на Балтику, после 860-х, в особенности, на Готланд.
И, наконец, последним, интересным нам узором становится «Ладога Олега», в первой половине X в., когда центр переносится в Приильменье, в Новгород, также отличающийся изначальной интернациональностью населения. Именно Олег является тем князем, кто смог покорить в конце IX в. Киевщину (что характерно, в этих слоях не фиксируется следов пожарищ), завершив интеграцию элит Восточноевропейской равнины и создав, по сути, Древнерусское государство.
Исходя из описанной динамики, Лебедев вписывает в этот контекст и «призвание варягов», так же, как и личность князя Рюрика. Ясно, что для него княжение Рюрика вовсе не является «началом Русской истории», а служит одним из звеньев долгой цепи развития сообщества культур на Северо-западе, просто одним из её эпизодов, пусть даже и важных. Историю Руси, как именно «Руси», можно продлить на столетие, с середины VIII в., когда торговые связи (не стоит преувеличивать их объём, конечно) соединили Скандо-Балтику с арабским миром, и «кровяная система» торговых путей объединила огромные территории Восточноевропейской равнины. Поэтому норманны вовсе не были здесь чужаками, пусть они и были немногочисленны, но их присутствие на узлах торговых путей вполне очевидно. Поэтому, призвание ютландского конунга с дружинами для контроля над торговыми путями, в противовес другим группам варягов, может быть вполне логичным (не уверен). Перенос же центра княжения (именно княжения!) на другой конец Волхова, в Приильменье, свидетельствует о стремлении интеграции пришлой элиты с местными, в частности, славянскими группами, уже несколько поколений обитавшими на берегах озера, и уже Олег, предполагает Лебедев, мог быть одним из представителей местной знати, смешанной. «Русь», в этой интерпретации, понятие однозначно северное, идущее с севера на юг вслед за варяжскими дружинами, и «русью» он считает прежде всего людей, идущих вместе с князем, его дружину, но есть и иное понятие Руси – Руси-Ладоги, «острова-джазиры ар-рус» арабских географов, северного края, где потихоньку в Поволховье смешивались друг с другом норманны, славяне, финно-угры и балты.
Фиксируем:
Русь: разноэтническая надплеменная элита молодого государства, объединённая вокруг фигуры «великого князя». Прохождение слова Лебедев традиционно выводит из классической лингвистической последовательности «ruth-ruotsi-русь», выводя и эволюцию термина — «морская дружина — негосударственная администрация — крещеные государевы люди (после 988 г.) — данники великого князя».
Итак, вернёмся к вопросу складывания Древнерусского государства. Лебедев делит его будущую территорию на три зоны аграрного хозяйства: зона высокопродуктивного земледелия, то есть Поднепровье в лесостепной зоне (Киев-Чернигов-Переяславль), зона стабильного земледелия в верхнем Поднепровье и территории нынешней Белоруссии и юго-восточной Прибалтики (Смоленск-Полоцк-Витебск), и зона нестабильного земледелия в Поволховье и Приладожье, которое мы подробно описали выше. В единую систему экономического обмена, считает историк, эти территории включаются примерно с середины VIII в., что позволяет ему говорить о «дописьменном столетии» существования Прото-Руси, и важнейшую роль в формировании этих коммуникаций играла именно «Верхняя Русь», что до Рюриковой эпохи Лебедев обозначает как «Каганат русов» (впрочем, он до конца не уверен в масштабах его пространственной локализации, предполагая существования гипотетической «Руси Дира» в 840-850-х гг., объединяющих территории от Ладоги до Приднепровья, что, на мой взгляд, слишком сомнительно). Скандинавы с их опытом морских и речных переходов, навыками командной работы и приспособленностью к различным типам судов, видимо, играли немалую роль в этой системе коммуникаций, однако продвижение по сложной речной системе будущей Руси требовало и смены судов, и пеших переходов, что могло становится основой контактов с местным населением, и их сотрудничеством друг с другом.
Таким образом, можно высветить основное противоречие труда Глеба Лебедева с традиционной историографией Древней Руси: только очень вскользь они рассматривают период целого столетия до призвания Рюрика, которое, скорее всего, и является основным периодом для процесса складывания древнерусского социально-экономико-политического пространства, когда активно формируется единое коммуникационное поле, в основе которого лежат торговые пути и опорные узлы на них, которые объединяют три области потестарной активности на территории Восточно-европейской равнины, и обеспечивают базовую основу для дальнейшего развития древнерусской государственной культуры на столетия вперёд.
Картина, нарисованная Лебедевым, конечно, грандиозна. Прежде всего, она впечатляет иным ракурсом обзора истории начальной Руси, взглядом с общего фона раннесредневековой истории Европы. Историки-русисты, как правило, плохо знают историю Средневековья, очень рамочно, Лебедев же постарался изначально рассмотреть тот исторический фон, который сложился на Скандо-балтике к VIII-X вв., и уже постараться в него включить историю Древней Руси. Картина, конечно, грандиозная, и историк проделал огромную работу, чтобы грамотно соединить скандинавский мир и древнерусский, показать его единство в течении нескольких столетий, пусть даже его картина и далеко не полна. Основная проблема Лебедева в том, что он взял очень и очень большой материал, просто необъятный, и проработать его досконально, конечно, не мог. Вопрос полиэтничности Скандо-балтики остался открытым, так же, как и вопрос влияния постримского мира на Скандинавский, непаханное поле – Южная Балтика с восточными германцами, славянами и пруссами, кроме того, во многом остаётся непроработан вопрос об «Экономике Северного моря» и взаимном влиянии Франкского, Британского и Скандинавского на развитие обществ Северной и Восточной Европ. Некоторые концепты оставляют желать лучшего- несмотря на изложенный материал, вряд ли можно говорить о чёткой преемственности между гипотетическим Рюриком, Скъёльдунг он там или нет, и будущей династией – для меня он остаётся фигурой скорее полулегендарной, но, скорее всего, Лебедев прав в том, что условная «Русь Рюрика» второй половины IX в. была лишь одним из звеньев на пути её существования.
В общем, постижение продолжается, дискуссии развиваются. За последние двадцать лет вышло немало трудов, посвящённых образованию Древнерусского государства – Евгения Шинакова, Игоря Пузанова, Петра Толочко, и иже с ними, и комплексные, междисциплинарные методы продолжают находить всё новое воплощение. Археологические исследования продолжаются, к примеру, в позапрошлом году вышел солидный двухтомник Ивана Еремеева «Славяне и норманны к северу от Днепра», где содержится массу новых сведений о жизни «Верхней Руси». Познание продолжается.
Каждан А. Социальный состав господствующего класса Византии XI-XII веков. Серия: Новая Византийская библиотека. Исследования. СПб. Алетейя. 2021г. 236 с. Твердый переплет, Обычный формат.
Эпоха Средневековья чаще всего ассоциируется с аристократией, она находится на вершине социальной иерархии, и является главным носителем власти и собственности в своём обществе. Конкретная историческая реальность, конечно, сложнее, но претензии наследственной аристократии, обладающей определённым силовым, экономическим и военным ресурсом в Западной Европе вполне очевидны. «Третье сословие» вклинилось в систему власти позже, первым же «интерессантом» системы «сдержек и противовесов» становится именно феодальная аристократия. Вспоминаем старое доброе понятие «поместья-государства», которое встречается в трудах медиевистов-классиков, для которых роль господства земельной военной аристократии было неоспоримой чертой «феодального строя», которое, с лёгкой руки марксистов и эволюционистов, искали во всех уголках земного шара. Что у нас с Византией?
Чёткая иерархичность социального, свойственная западноевропейскому обществу, удивляла византийский мыслителей в эпоху столкновения культур, новогреческому обществу оставалась присуща относительная вертикальная мобильность, корпоративность сеньората ему не была свойственна. С одной стороны, активной динамике элиты свойственны многочисленные плюсы, она придаёт обществу пластичность и подвижность, однако стоит помнить об общем контексте социально-политической жизни Византии. Она постоянно тяготела к концентрации ресурсов и централизации вокруг Константинополя и двора басилевса, и, фактически, именно политические игры в столице и определяли критерии отбора представителей элиты, и далеко не всегда они базировались на каких-либо рациональных основаниях. Византийская элита представляется эдакой эрзац-бюрократией, в том смысле, в котором это понятие употребляет Пьер Бурдьё: внутренние законы функционирования корпорации важнее практических функций, для которых она, по идее, предназначена.
Весьма вероятно, что подобное положение вещей обусловлено самим ходом исторического развития Византии. В ранний период происходил упадок городов и относительное развитие аграрных регионов, на базе которых и росло хозяйство новогогреческой знати (если, конечно, учитывать ещё многочисленные катастрофы эпохи Раннего Средневековья, вроде «Юстиниановой чумы»), однако с VII в. ситуация меняется. По мнению Григория Острогорского, многочисленные нашествия разрушают и сетевые корпорации провинциальной знати, и подрывают их хозяйственное господство, разрушая и дезорганизуя крупные и средние формы собственности. Это заставляет концентрироваться вокруг единственного надёжного центра силы — двора басилевса. Из-за этого статус знати остался в Византии достаточно смазанным — они не владели крупной иммунной земельной собственностью (по Горянову, в постлатинское время эту роль выполняла экскуссия, что и позволило ему говорить о «поздневизантийском феодализме»), не несли функцию организации войска и не поставляли элитные военные кадры. Но развитие крупного землевладения шло несколько иным путём — об этом мы поговорим чуть ниже, когда поймём базовую концепцию Александра Каждана.
Почему автор всё же выбрал XI-XII вв.? По всей видимости, эта монография была задумана Кажданом в процессе написания «Византийской культуры», и именно там он выделяет эти два века как переломные в истории новогреческой элиты, поскольку с X в., по его представлениям, принцип вертикальной мобильности ослабляется, и императорский двор, и сама пурпурная мантия, попадают в руки ограниченного числа сложившихся аристократических родов. Клановая система была значима для Комнинов, пришедших к власти после эпохального разгрома под Манцикертом, и стало определённым этапом в развитии «феодализма», обозначила недоразвившуюся тенденцию к складыванию патримониальной системы.
Согласно той концепции, которую выводил Каждан, византийская знать была предельно разобщена. Если европейской рыцарской элите была свойственна определённая корпоративная этика, то у константинопольской аристократии критерий был один — собственное, личное положение в обществе, которое было закреплено лишь милостью императора, и постоянное соперничество за властный ресурс мешало институализации аристократии, закрепляло акорпаративизм и индивидуализм. То есть, его эмпирическое исследование должно было опровергнуть, или утвердить эту гипотезу — так появилась работа «Социальный состав господствующего класса Византии XI-XII вв». Кроме того, его смущала традиционная историографическая позиция, согласно которой византийская аристократия разделялась на феодальную и служилую, причём фиксировала большой пласт землевладельческого сеньората в провинции, знатного по происхождению, и несущего военные функции — всё согласно классическому представлению о феодализме. Классическая византинистика противопоставляет «службу» и «владение», классический феодал должен быть противопоставлен централизованному государству, если у него есть ресурсы для самообеспечения, он зачастую противостоит государственной власти, «служение» же подразумевает выполнение административно-чиновничьих функций при императорском дворе (в самом широком толковании, если вспомнить маркграфов Карла Великого, которые тоже были своего рода дворцовыми служащими). Каждан ставит вопрос по иному: существовала ли в Византии знатность вне службы?
Чтобы методологически упростить свою задачу, Каждан определяет аристократию как правовое явление, не социально-экономическое — последнее излишне широкое, и позволяет включать в себя самые разнообразные эксплуататорские слои. Знать — определённый набор привилегий, из которых важнейшая — возможность осуществлять власть, или стать объектом её делегирования со стороны центральной власти, или быть её субъектом.
Пару слов об исследовательской оптике. На заре своего творчества Арон Гуревич покинул стройные ряды византинистов, поскольку Византия ему навевала ассоциации с «советской сталинской действительностью» — вот он и вернулся на английскую и скандинавскую почву с их «архаическим индивидуализмом». Александр Каждан, его друг и товарищ, учёный того же, в целом, склада (его «Византийская культура» по своему смыслу близка «Категориям средневековой культуры»), наоборот, впитал и развил эту мысль. В своём позднем мемуарном тексте, «Трудный путь в Византию» (1992), он указал, что для него эта держава — «тысячелетняя лаборатория тоталитарного опыта» (в противовес Энтони Калделлису), причём он подчёркивает, что в данном случае это определение не обязательно несёт в себе негативный оттенок.
Александр Каждан был византинистом-самоучкой, и учился у медиевистов-«западников», и многие приёмы в методологии он взял, скажем, из школы Косминского, и иже с ними, это хорошо видно по его первым «аграрным» работам, позже присоединилась методология школы «Анналов» («Византийская культура» появилась не на пустом месте). Особенно была велика роль Марка Блока и его «La Société féodale», в которой немало срок уделялось формированию привилегированного сословия. Но тех источников, которые есть в распоряжении тех, кто занимался Францией и Германией, у византинистов не было, и ему пришлось заниматься старой доброй статистической работой, то есть составлением подробного списка новогреческих знатных родов с максимально полными биографическими данными, насколько это, конечно, возможно. Просопография — метод, который позволяет изучать определённую группу лиц через их личные биографии. Эта группа лиц, как правило, ограничена социальным статусом, положением, территорией или временем. Для чёткого определения какого-либо понятия нужны серийные источники, одинаковые, повторяющиеся из поколения в поколение факторы, подборка этих фактов должна быть чётко верифицирована.
Первое — исследователь должен понять, какую роль отводили византийцы «богатству», происхождению, и «чиновности» в своём обществе. Второе — на фоне оценочного исследования перейти к количественному, ранжировать полученные при просопографическом анализе данные в картину бытия новогреческой знати.
Каковы полученные данные?
Историк смог подтвердить, что чётко оформленного с юридической точки зрения класса-сословия в Византии, по крайней мере в озвученную эпоху, не было, он был открыт, социальные лифты работали. Для государственной структуры подобная динамика, как уже говорилось, большой плюс. Но так ли всё гладко? Семьи синклита, высшего слоя аристократии, на протяжении столетий сохраняли свои позиции, и зачастую чиновничьи функции в Империи закреплялись за ограниченным кругом фамилий. Анкетирование выявило, что случаи перехода семьи из родового статуса в аристократический немногочисленны, хоть и весьма впечатляющи, поэтому какой-то ярко выраженной ротации рядов знати всё же не было. С точки зрения современников, родовитость была важным признаком аристократии (хотя и новым, Каждан отмечает, что чётко линьяжи знатных фамилий оформляются лишь в X веке — до этого патронимы редки даже на моливдовулах), но, помимо неё, важное значение имели богатство, чиновный статус, и — в идеале — нравственность (впрочем, это общее место монархического типа сознания). Богатство в данном случае имеет второстепенное значение, на втором месте после знатности, причём, как констатирует Каждан, вслед за Геннадием Литавриным, оно вовсе не равнозначно земельному богатству, даже просто недвижимости. Поместье не было в ту эпоху главным источником богатства. Знать жила на часть государственной ренты, централизованного налога, и её главным богатством были деньги и драгоценности, вещь эфемерная и преходящая. Дело не только в том, что поместное хозяйство было нерентабельным — монастырские владения в провинции зачастую вовсе не бедствовали — просто императорская служба и её побочные «эффекты» давали значительно больше. Отсюда и довольно неустойчивые и не оформленные в юридической практике, и слабо отражённые современниками представления о вассалитете, имеющем второстепенный характер. Плюс ко всему, видимо, провинциальная мелкая знать и локальные административные чины не считались частью новогреческой знати, и выпадали из поля зрения и мыслителей, и юристов.
Таким образом, земельная монополия, которая существовала у господствующего класса, не было определяющей его чертой. Ч ётко выраженного иммунитета от государственной власти в Византии не было, что и наделяло крупное землевладение специфическими чертами: наиболее успешная реализация экономического могущества определялась не собственными ресурсами знати, а её отношением с государственными структурами, которые сохраняли монополию на «власть-собственность» в рамках империи. Принадлежать к господствующему классу и не быть в близости к Константинополю для новогреческой знати было известным оксюмороном.
То есть, согласно концепции Каждана, знать не была чётко оформившейся социальной стратой, ни в общественной реальности, ни в делопроизводственной практике. Их положение обеспечивалось не богатствами и владениями, а местом в государственной иерархии, монополия на земельную собственность не приобрела черт автономии, а осуществлялась через долю государственной власти, их мировоззрение колебалось между принципами индивидуалистичного эгоизма «атомарного» человека, и античными идеалами гражданственности. Впрочем, императорская власть, особенно в лице Комнинов, которые даже военную знать, в конечном счёте, стремились превратить в «гражданскую», поддерживали именно атомарное начало, концентрируя нити управления над синклитом путём их разобщения.
Таким образом, вся идея вертикальной мобильности новогреческой знати, имеющая большой потенциал и в широком социальном плане (хотя отдельные историки, вроде Галины Лебедевой, утверждают, что она справедлива только для самого раннего византийского периода, до VII в.), и узком управленческом, разбилась о «негативную централизацию» вокруг Константинополя. Концентрация властных и экономических ресурсов в одном центре затрудняла развитие «ячеистости» общества, и способствовала размыванию идей самоуправления и суверенитета, чему, впрочем, способствовала и бурная политическая история Византии, многочисленные нашествия и смена власти на удалённых от центра территорий, отсутствие стабильности развития её регионов. Концентрация знати вокруг трона и отсутствие чётких критериев наследственности также, в теории, должна была способствовать развитию системы сдержек и противовесов между императорской властью и аристократией, однако, видимо, эффект был обратным. В условиях, когда имеющий абсолютную власть басилевс зависел от аристократических группировок, которые в любой момент могли свергнуть его с трона, формирование узкого правящего клана было вопросом времени. Эпоха Комнинов, как считает Каждан, и была тем моментом, когда власть сконцентрировалась в руках узкой группы синклита, что он и называет «феодализацией» Византийской империи. Вопрос спорный, поскольку «феодализация» в классическом смысле предполагает сетевую структуру распределения власти, в противовес её концентрации, однако если взять за основу классическое марксистское определение, где государство выступает как орудие класса-эксплуататора, то мы можем говорить о «феодализации».
Чем дальше изучаешь Византию, тем более загадочной кажется эта цивилизация, и вопросов появляется больше, чем ответов. Возможно, над всеми нами довлеет понимание того, что она трагически погибла под сапогами турецких янычар, и мы автоматически в любом политическом, социально-экономическом и культурном аспекте её бытия пытаемся видеть зёрна будущей гибели. То же и с аристократией — сконцентрировавшись в центре империи, они, как ни парадоксально, используя властный ресурс, получали контроль над имперскими бенефициями на всей сохранившейся территории Византии, и получали возможность выкачивать ресурсы из регионов в столицу. Можно было бы списать подобный взгляд на исследовательскую «аберрацию вхождения», но восстание Зилотов, случившееся парой веков после рассматриваемого периода, говорит само за себя.
Чем дальше я углубляюсь в Византию, тем зыбче почва под моими ногами. Исследование Каждана ещё раз продемонстрировало мне, насколько размыты основы этой поистину загадочной цивилизации, сколько там всего неоформившегося и эфемерного. Возможно, дальнейшее углубление в эту культуру поможет мне глубже понять её.
Бокщанин А.А. Императорский Китай в начале XV века (внутренняя политика). Академия наук СССР. Институт востоковедения. М. Главная редакция восточной литературы издательства Наука. 1976г. 324 с. Мягкий переплет, Увеличенный формат.
Когда изучаешь какое-либо общество, важно рассматривать под лупой горизонтальные срезы разных эпох, в совокупности которых порой раскрываются весьма интересные феномены, как локального характера, так и общего. Это вполне справедливо это не только для Европы, но и для Китая, история которого порой демонстрирует нам совершенно невероятные взлёты и падения, которые, тем не менее, завершаются восстановлением из пепла контуров прежней цивилизации. Если мы уж обращаемся к опыту этой многострадальной макроструктуры, то особенно важно понимать, какие социальные, политические, экономические и культурные процессы определяют её развитие и периодический регресс.
Предварительно я делаю предположение, что для изучения Китая важно понимать, что между его официальной репрезентацией, как внешней, так и внутренней, и конкретной реальностью есть существенный зазор. К этой мысли я пришёл, читая сочинение XI в., созданное политическим философом Ли Гоу в эпоху династии Сун. С одной стороны, в нём рассматривается идеал конфуцианского государства, который постоянно вопроизводится посредством цепи ритуалов, с другой же — существует прагматическая сторона его существования, практика развития и управления. То есть, существует идеальный образ государства «Тянься», «Поднебесной», который, тем не менее, по умолчанию считается нормой повседневного существования, и реальный, с далёкими от конфуцианства реалиями которого приходилось считаться. Когда Китай в очередной раз восстаёт из пепла, его благородные правители из раза в раз пытаются воспроизвести удобную для себя конфуцианскую утопию, однако их представления редко вписываются в куда более сложную социальную реальность.
В данном случае, обращаясь к работе Алексея Бокщанина, я как раз нахожусь в поисках такого среза, чтобы всесторонне рассмотреть, на практике, как работал принцип организации государства и самоорганизации общества в условиях развития, становления и возрождения нового (в очередной раз) Китая.
Начало XV века в истории Китая — как раз такое время. Это не эпоха великих потрясений, как знаменитое «Саньго», «Троецарствие», это период становления и развития, «Юнлэ», по определению того времени, «Вечное счастье». Период монгольской Юань сгинул в пламени гражданской войны, которая вынесла на нанкинский (тогда — Цзицин) престол бывшего крестьянина и буддийского монаха Чжу Юаньчжана, взявшего на себя «Мандат Неба» и ставшего основоположником новой династии — Мин, «Светлой». Его время, конец XIV в. нас пока не интересует, поскольку практически всё оно было занято непрерывными воинами, в результате которой монголы были полностью разгромлены, а территории Внутреннего Китая вновь оказались под контролем «Тяньцзы», императора. Несмотря на показную жёсткость, новый владыка возродил деятельность конфуцианской академии Ханлинь, поставляющей ко двору управленцев и легистов, определяющих принципы правления новой династии. Кроме того, было провозглашено, что опорой китайского общества является крестьянство («лянь минь», «добрый народ»), что было актуально при обилии пустующих земель (мысль тоже не слишком новая), в отличие от торговцев и ремесленников. Армия, после окончания воин, переводилась на самообеспечение, в рамках системы «туньтянь», «военных поселений», в которой солдаты должны были работать на казённых участках земли для своего обеспечения. Император возродил и старую бюрократию, однако так и не стал ей доверять, введя систему жёстких наказаний за провинности, и регулируя вручную уже слегка покрытую плесенью экзаминационную систему, с особенной ревностью относясь к выходцам с Юга. Централизуя государство, тем не менее, он разделил страну между локальными правителями-ванами, опять же, по традиции, на места которых назначил своих ставленников.
Итак, к началу эпохи Юнлэ Минский Китай стал более или менее устоявшейся державой, основные контуры управления которой уже были заданы. Задача следующего поколения правителей — сохранить, укрепить и приумножить, придя к утопической конфуцианской норме «Тянься». Это произошло не сразу — четыре года правил внук Чжу Юаньчжана Чжу Юньвэй, который уже в самом начале совершил фатальную ошибку — начал ликвидацию власти ванов, что и привело к его свержению с трона. Чжу Ди, дядя правящего императора, ван Бейцзина-Пекина, взял под контроль южную столицу Нанкин, Чжу Юньвэй трагически сгорел во дворце, и Мандат принял на себя новый владыка.
С этого момента, в общем-то, и идёт наиболее интересный материал нашего среза. Чжу Ди по сути был узурпатором, пусть даже он всегда и говорил, что не воюет против Тайцзу, наоборот, он выступает против дурных чиновников в его окружении. Тем не менее, продолжать жёсткую политику отца он не стал, предпочтя сбалансированную и взвешенную политику сдержек и противовесов, позволяющую, не отказываясь от конфуцианского утопического идеала, синхронизировать её с несовершенной реальностью.
Несмотря на свою сдержанность, Чжу Ди довольно таки смело подошёл к вопросу реформирования бюрократии, разделив, фактически, государственный аппарат на две части. Он, по факту, продублировал центральный аппарат Нанкина в Пекине, возведя там «Северную столицу». Другая мера — «классическое» чиновничество, отбираемое в результате экзаменов, также дублировалось, но уже послушными непосредственно Тайцзу людьми — не связанными, по понятным причинам, родовыми связями евнухами, которые зачастую были также представителями чужих для Китая конфессий — знаменитый мусульманин-адмирал Чжэн Хэ тому пример (видимо, европейский опыт назначения на управленческие должности министериалов не был уникален). Впрочем, нижние уровни «пекинской» бюрократии также регулировались снизу, контролировать каждое назначение и управленческие решения было нереально. Это помогало также решить проблему с ванами, не вступая с ними в непосредственный конфликт — ведь, стоит помнить, что Чжу Ди сам пришёл к власти под лозунгами сохранения ущемляемого «плохими чиновниками» института «ванства». Однако он аккуратно постарался отодвинуть их от реальных рычагов управления, помятуя свой собственный мятежный опыт. Тем более, что ваны, в конечном счёте, были приведены к покорности, у них были сильно урезаны полномочия, а попытки новых восстаний быстро купировались.
Тем не менее, хоть Чжу Ди и не доверял бюрократии, он не мог не опираться на конфуцианскую доктрину, которая в предыдущие эпохи неоднократно доказывала свою практичность. В частности, это касается базовой концепции «заботы о народе», которая должна была привести к воплощённому идеалу государственной и социальной жизни.
Теперь возвращаемся к вопросу о крестьянстве, для блага которого правительство приняло парадигму «забота о народе». Реформы Чжу Юанчжана предполагали унификацию крестьян, по старому доброму принципу — через систему «десятидворок» и «стодворок», скреплённых круговой порукой уплаты налогов, и строгой дисциплиной в повседневном труде (через назначенного властью старосту). Его сын Чжу Юньвэнь пошёл ещё дальше, не без влияния легистов Ханлинь, и ввёл систему «цзинтянь», «колодезных полей», в которой предусматривались идеально сгруппированные вокруг отдельно взятого колодца земельные участки крестьян, эта система якобы существовала во всём Китае в древности. Чжу Ди придал «аграрной политике» новый импульс, связанный с перенесением двора в Хэбэй: часть крестьян с юга переселялись на север, зачастую через ссылку, или поселение беглых. Идеального аграрного строя вновь не сложилось, и «забота о народе» свелась к «воспитанию» пахарей, призывааемых уважать Тайцзу и исправно платить налоги, государство же, со своей стороны, ограничивала своеволие чиновников и ванов. Но могло ли это компенсировать рост налогов, в том числе и натуральных?
Многочисленную армию, оставшуюся после «Реконкисты», нельзя было распускать, в силу постоянной угрозы со стороны ошмётков бывшей метрополии, однако и содержать её было выше сил правительства. Система «Тун Тянь», «военных поселений», должна была решить проблему самообеспечения армии (своего рода «аракчеевщина») — военным выделяли земельные участки вблизи границы, и в мирное время они занимались крестьянским трудом, периодически прерываемым воинскими упражнениями. Задумка понятна — создание «цзюнь чжи», военного сословия потомственных солдат, чтобы не мучить производящий сектор рекрутчиной. Самообеспечение предполагалось полное, поселенцы должны были платить налоги, чтобы снабжаться снаряжением. Осуществлялся также проект строительства пограничных крепостей, дополняя полуразрушенную Великую Китайскую Стену, однако интенсивность строительства была невелика, а результаты — фрагментарны, тем более, что строительство осуществляли всё те же военные в рамках государственной повинности. Была и иная тенденция — так как земли военнопоселенцев находились далеко от столиц, они подвергались захватам и усиленной эксплуатации со стороны «сильных домов». Все эти условия делали положение военного сословия более тяжёлым, чем гражданского, и намечалась тенденция к уходу из военного статуса. Традиционно военное сословие в Китае имело статус ниже, чем все гражданские — с одной стороны, это служило хорошим предохранением от милитаризации государства, с другой, лишало правительство широкой поддержки армии. Триумф военных в эпоху Чжу Юаньчжана оказался сугубо временным явлением. Командиры крепостей жаловались, что их гарнизоны пусты, солдаты же бежали из военных поселений, не выдерживая тягот службы и хозяйствования. В долгосрочной перспективе это означало, что военное сословие сокращалось, и уже столетие спустя армия всё больше комплектовалась наёмниками, тогда как кадровые солдаты оставались всё больше на земле.
Ремесленники продолжали оставаться аутсайдерами этой жизни, они концентрировались в крупных городах, и чаще всего не налаживали товарное производство, а работали с конкретными заказами, или занимали определённые ниши в казённом хозяйстве. Впрочем, на юго-востоке страны ремесло получило существенное развитие, и местные производители закрывали самые разнообразные экономические ниши, от шелкоткачества до кораблестроения. В первые годы правления Чжу Ди их даже старались не нагружать традиционными государственными повинностями, чтобы дать им перевести дух после долгих лет войны. Собственно, у нас крайне мало данных, и мы можем судить о ремесле в Минском Китае только из свидетельств о казённых работах и налоговом обложении, и сказать, получило ли оно существенное развитие в эпоху Юнлэ, мы не можем. Правительство не слишком заботилось о развитии ремесла, или даже надзоре за ним.
К торговцам правительство Юнлэ относилось внимательнее, особенно, если ремесленник и купец сливались в одном лице — занятие частной торговлей своей продукцией в ущерб государственным повинностям осуждалось. А вот «профессиональные» торговцы поощрялись, прежде всего внутри страны — они способствовали товарообороту между различными регионами Китая, и обеспечивали население всем необходимым, придавая динамику экономике. Но это не распространялось на внешнюю торговлю — выходить на заморский рынок купцам было запрещено. Иностранных купцов из южных морей Китай принимал с удовольствием, поощряя импорт, экспорт же был резко ограничен, и обращён вовнутрь. Оборот некоторых товаров был монополизирован государством, традиционно — соль и чай, часть ипортных продуктов — скажем, чёрный перец, который император вручал в качестве дара. Так что, несмотря на теоретическое осуждение торговли, правительство, по крайней мере, не слишком ей препятствовало и мешало, держа лишь под общим контролем и ограничивая выход на внешние рынки, смотря порой сквозь пальцы даже на подпольную торговлю монополизированным товаром. Другое дело, что они пытались контролировать торговлю с другой стороны — выпуском ассигнаций. Право выпуска товарного эквивалента — древний способ контроля за экономическими отношениями, и минское правительство активно пыталось этим правом воспользоваться. Торговцы предпочитали, само собой, монету, даже после запретов. В ущерб ассигнациям, обменным эквивалентом становились драгоценные металлы, а также монопольные товары — соль и чай, а также ткани. Всё это говорило о том, что, несмотря на усилия управленческого аппарата, люди оказывались хитрее, и привести все внутренние процессы к единому знаменателю были не слишком удычны.
Итак, каковы структурные элементы строительства государства эпохи «Юнлэ»? Прежде всего, это создание новой системы управления, завязанной не на полуавтономном от Тайцзу конфуцианском чиновничестве, и не на локальных правителях-ванах, а на новом государственном аппарате, члены которого целиком зависели от воли непосредственно императора, что обеспечивало бесприкословное подчинение. Не ликвидируя старых структур, Чжу Ди просто дублирует их в своей родной вотчине — Пекине, и строит параллельный аппарат.
Тем не менее, «двойная» бюрократическая система оказалась не намного эффективнее классической — неподчинение и инерция были свойственны всем стратам чиновников. Временщики из числа придворных евнухов так же быстро выстроили систему коррупции и непотизма, поглощая реальное управление своей некомпетентностью и жадностью. Перенос столицы на север способствовал оттоку экономически активных людей на северный берег Хуанхэ, однако небольшой подьём не слишком развитого Хэбэя компенсировался упадком юга. Рост трат двора приводил к росту налогов, что разоряло население, военные, осев на землю, быстро утрачивали солдатские навыки, вместе с тем далеко не всегда успешно обеспечивая самих себя, становясь тенью той «освободительной армии», бьющейся с монголами при Чжу Юаньчжане, некитайцы на периферии державы с завидной регулярностью поднимали восстания. Само понятие «Юнлэ» было некоторым лукавством, триумфом «должного» над «сущим». Но, надо признать, новая династия устояла, и Китай эпохи Мин получил новый импульс для движения вперёд, коего хватило на два с лишним столетия. Можно несколько не согласится с автором, который отказывает считать Юнлэ той самой «эпохой счастья» — китайские историографы понимали, что она является следствием восходящего тренда в их державе, вопреки многочисленным «эпохам перемен», и уже относительная устаканенность жизни в Китае строит принимать за благоденствие.
Другое дело, что китайское общество в динамике, и на государственном, и на низовом уровне представляется чем-то куда более сложным, чем любые шаблоны, описывающие изначальные установки китайского социального. Соотношение идеала философов и легистов с реальностью политиков, крестьян и горожан иной раз порождает очень любопытные феномены общественной жизни, что в полной мере демонстирует и противоречивая эпоха Юнлэ.
Левандовский А. Карл Великий. Серия Жизнь замечательных людей. ЖЗЛ. Выпуск 754. М. Молодая гвардия 1999 г. 244 стр., илл. Твердый переплет, Обычный формат.
Будущие поколения дают прозвище «Великий» Зачастую залогом величия является внешний лоск, череда блестящих побед на полях сечи и вклад в построение государства, зачастую преувеличенный многократно. Александр Македонский, Иван III, Фридрих II — прекрасные иллюстрации к этому тезису. Упрекнуть людей не в чем — сильные и яркие личности, умеющие повести за собой массы людей, всегда привлекательны, и память о них, пусть даже и приукрашенная, вдохновляет людей на свершения и подвиги.
Карл Великий — одна из мощнейших фигур Раннего Средневековья, наверное, это самый известный правитель Раннесредневековой Европы, наравне с Альфредом Уэссекским и Кнудом Кнютлингом. «Pater Europae», как его именует историография, он считается человеком, который смог возродить Западную Римскую империю в новом качестве, влить кровь в жилы одряхлевшей и распавшейся цивилизации Античности. Чаще всего именно с его эпохи отсчитывают зарождение классических континентальных королевств-regnum, Франции, Италии и Германии. Он как бы нависает над всей эпохой Раннего Средневековья, тень его владычества накрывает собой и бледнеющие образы Меровингов, и наследие всех «варварских королевств», единственным вижившим из которых осталось Франкское государство, возможно, выжившее и благодаря активности своих правителей.
Не буду рассуждать о роли личности в истории, я всё же убеждён, что никакой, даже самый способный человек, не в состоянии переломить тенденции развития общества, существующие вне зависимости от любых царедворцев и реформаторов, и именно поэтому интересно то время, когда появилась новая Империя, пусть даже и на краткий миг. Западная оконечность Евразии в ту эпоху залечивала раны, оставленные смертью Римской империи и Великим Переселением Народов, остатки регионального римского общества вместе с анклавами германцев придавали контуры новому миру, ещё не до конца осознавая, каким он будет, и не до конца осозновали, что старого мира больше нет. Варварские королевства быстро утратили чёткие контуры: Вестготское королевство, прежде чем пасть под ударами арабо-берберской конницы, крепко связало себя с Церковью, и откровенно подражало Византии, вандалы и остготы исчезли как мотыльки-однодневки, лангобарды, судя по всему, лишь способствовали дальнейшей стагнации и всячески тормозили процесс социальной перестройки на Италийском полуострове. Что до Франкского государства, то оно, как и прочие квази-политии, не имело развитых систем управления, и со временем самым естественным образом «регионализировалось». Новое галло-римско-франкское синтетическое общество не нуждалось в правителе-вожде. Однако пришествие VIII века и бесславный конец Вестготского королевства, вкупе с вторжением арабов через Пиренеи выдвинули на передний план одного из региональных правителей, Карла Мартелла, возродившего хорошо организованное войско для обороны от внешних нашествий. Так, на «мобилизационных основах» и происходит кратковременный расцвет того, что мы называем «Каролингской империей», которая столь же естественным образом сошла на нет вместе с армией. С моей точки зрения, главным наследием Каролингов является не государство как таковое, чья институциональность быстро «схлопнулась», а, во первых, новый виток роста папского могущества, породивший масштабную волну христианской экспансии, во вторых, создание военно-аристократической «диаспоры», которая сыграла большую роль в отражении нашествий норманнов и венгров.
Но речь не о моём взгляде, а о книге Анатолия Левандовского, которая пользуется известным авторитетом среди медиевистов, в качестве хорошей научно-популярной литературы. По некоторым загадочным обстоятельствам, молодой кандидат наук не мог заниматься эпохой Каролингов (по его собственным словам, эта тема не приветствовалась... правда, что ему мешало изучать картулярии, или рассматривать документы о положении крестьянства, поднятые потом Юрием Бессмертным, неясно), и на долгие годы удалился писать книги (в основном популярные) о деятелях Великой Французской Революции и Просвещения, правда, иногда возвращаясь в родное Средневековье, к примеру, написав биографию Жанны Д’Арк. Как бы то ни было, в эпоху Раннего Средневековья он пришёл только под занавес жизни, и, видимо, взяв за основу свою кандидатскую диссертацию 1940-х гг. «Эйнгард и каролингская традиция», он издаёт небольшую книжку «Карл Великий: через Империю к Европе»...
Книга принадлежит к биографическому жанру, что определено главным источником — «Vita Karoli Magni» Эйнхарда. Собственно говоря, текст пресвитера Фонтенельского и определяет всю структуру сочинения: завоевания и частная жизнь императора. Собственно говоря, самая заметная сфера жизни Карла — практически постоянные войны, которые источники фиксируют с тщательностью протокола, мы буквально всё знаем о тех кольцах, которые нарезал король по границам своей державы, приводя к покорности и подчинению едва ли не все пограничные и спорные территории. Эйнхард позаботился в своём тексте придать этим не слишком христианским деяниям (Альфреду было проще, он оборонял страну от внешних вторжений) благовидные предлоги — скажем, вторжение в Италию было осуществлено исключительно по воле папы Адриана (правда, не скрывается, что это вышло Патримонию боком, поскольку Аахен не собирался давать в руки Церкви большую власть и земельные владения, даже секуляризируя часть их), война с Баварией оправдывалась тайным заговором герцога Тассилона против своего сюзерена, саксы же постоянно вторгались в пределы франков, грабя и убивая поселенцев. Левандовский, конечно, не прямо следует за панегириком Эйнхарда, осознавая особое отношение автора к своему непосредственному покровителю, однако логику событий оставляет в неприкосновенности.
Впрочем, мы выходим за пределы нарратива Эйнхарда уже потому, что знаем историю предшественников Карла, и не только отца и деда. Когда читаешь о событиях в Европе с V по VIII век, понимаешь, насколько большую роли играл массив Франкского государства, который одинаково влиял и на северную её часть, и на Средиземноморскую, видишь, какую большую роль играл католицизм его правителей для сохранения уникального положения папского престола в Риме, наблюдаешь за процессом экспансии франкской власти в долине Роны, где была поглощена Бургундия, в Окситании, в Бретани... Можно сказать, что Карл прежде всего стоял на вершине вполне традиционной политики большого Франкского государства, просто он возобновил уже сложившуюся традицию экспансии.
Внутренняя политика (если такое понятие вообще применимо к императору-военному предводителю) представляла собой своего рода «ручное управление» — на взятые под контроль территории Карл сажал маркграфа (пограничного управленца), в своих домениальных владениях возводил пфальцы — самодостаточные хозяйственные анклавы, укреплённые усадьбы с несколькими виллами, где производилось всё необходимое для государя — отсюда как раз такие подробные указания-картулярии, где обстоятельно описывалось, как этими поместьями управлять, для королевской пользы. В остальном же система управления, по признанию и самого Левандовского, не была так уж сильно изменена, и осталась «дворцовой», как и у Меровингов. В свете этого процесс будущей децентрализации Импери был неизбежен — попросту не было возможностей управлять огромным пространством земель, тем количеством разрозненного населения, привыкшему к самоуправлению, подобных практик попросту не было. С моей точки зрения, и сама консолидация государства под карательной дланью Карла была, по большей части, иллюзией, поскольку доминировало непосредственное, прямое управление, и различные регионы, напрямую не подчинённые королю (даже власть маркграфа, или missi dominici, вряд ли гарантировала его послушание государевой воле), жили своей внутренней жизнью. Как и прежде, с государственной властью население скрепляло две вещи — налоги и суд, Карл пытался создать судебную систему, по крайней мере, создал при дворце соответствующие должности.
В принципе, описание внешних воин и управленческих ухищрений императора остаётся вполне традиционным, но Левандовский проводит две оригинальные мысли.
Одна из них отображена в заглавии — «от Империи к Европе» — Карл Великий объявляется, ни много ни мало, творцом контуров современной Европы. Отчасти это оправдано тем, что базовые Regnum, королевские престолы Франции, Германии и Италии, действительно были учреждены его волей, и отчасти политическое разграничение современных государств фактически было положено при нём. Отчасти это можно признать. В какой степени эпоху Карла можно считать переломом? Отчасти, это начало интеснивной «латинизации» территории Саксонии и бывших «Agri Decumates», и создание базовой основы для будущей Германии, которая, впрочем, была заложена ещё в рамках существования Австразии, и началом экспансии монастырей. Конечно, это не означает, что без Карла современная карта Европы была бы иной — вовсе нет. Но то, что это было, по крайней мере, оформлено при нём, можно отметить.
И другое — авторское определение Карла как «демиурга». Левандовский нескромно именует своего героя «зодчим Града Божьего», как мы помним по Августину Гиппонскому, так именуется община тех, кто пребывает с Господом. Но при этом автор приводит и противоположный тезис — всем известное «Каролингское Возрождение» он называет «Новыми Афинами», имея в виду, само собой, уже закрытую к тому времени «Платоновскую академию». Это имеет определённый смысл, если смотреть на то, что Карл стремился собрать в своей Придворной академии немногочисленных латиноянычных и грекоязычных интеллектуалов, во многом ориентируясь не только на христианскую традицию, но и опираясь на античную (а в диалогах Алкуина мне и вовсе видится отголосок германской традиции — чистые кённинги же!). Но «Град Божий»? Здесь есть определённые сомнения... Стоит, кстати, отметить, что Карл, в плане изображения его именно христианским владыкой, восстанавливающем культурную традицию прошлого, схож с образом Альфреда Уэссекского, каким мы видим его в описании Ассера — богобоязненного и христолюбивого правителя, можно поискать и другие параллели среди властителей раннего Средневековья, скажем, более ранний образ Реккареда Вестготского у Исидора Севильского. В этом образе заключён своего рода шаблон, перемешанный с исторической реальностью, и интересно было бы отделить одно от другого. Кроме того, все три образа объединяет в себе стремление взять под контроль главную скрепляющую силу того времени — церковь, понимая, что только на базе церковного прихода и епископата, при тамошнем состоянии / отсутствии бюрократии, можно выстроить хоть какую-то систему управления. Впрочем, говоря о «Граде Божьем», Левандовской уточняет, что, несмотря на большую роль Карла как организатора католической церкви, он же отчасти повинен, по сути, и в будущем «Расколе» между Римом и Константинополем, утвердив на Ахенском соборе 809 года, вопреки мнению Папы Льва III, Символ Веры с Filioque, что с давних пор является камнем преткновения между двумя церквями.
Мне представляется, что все эти образы правления, безусловно, во многом являются конструктом их авторов, но вряд ли они являются выдумкой. И дело здесь даже не в безусловной христианской вере того времени. Правители Раннего Средневековья понимали важность некого цементирующего начала в своих обществах, и перед их глазами был образ уже ушедшей в прошлое Римской Империи, скреплённой, как казалось на расстоянии, великой античной культурой. Неважно, осознано или нет, но они стремились создать тот же скрепляющий элемент уже на базе развитой христианской культуры, и, безусловно, во многом способствовали этому процессу.
Ну и напоследок, выражу определённое недоумение с тем, какое место Карл Великий занимает в исторической памяти. Отчасти об этом пишет и Левандовский, отмечая взлёт «каролингского мифа» в эпоху Классического Средневековья, одним из главным памятников которому остаётся «Песнь о Роланде». Но любой человек, знакомый со средневековой литературой, с недоумением может наблюдать, как уже в эпоху Крестовых походов традиция отходит на задний план — помимо крестоносных «chancon de geste», что объяснимо, на первом плане отныне и навсегда утверждается цветущий и по сию пору «артурианский миф», и уже Кретьен де Труа предпочитал писать о рыцарях Круглого стола, а не о блестящих соратниках ахенского владыки. У меня вообще возникает впечатление, что культурный миф Карла Великого так и остался где-то там, в эпохе Средневековья, симовлом же идеального правителя остался полумифический Артур. И это довольно таки странно: если не считать культурного шлейфа за «Песнью о Роланде», «Карлиана» в современном масскульте не играет значительной роли, единственное, что навскидку приходит в голову, это симфоник-металл от Кристофера Ли «Charlemagne: By the Sword and the Cross» (2010), но это на удивление редкий пример. Образ Карла ушёл из массового сознания, хотя сохранял определённую актуальность, допустим, в дискуссиях эпохи Просвещения.
Итак, убедил ли меня Анатолий Левандовский в том, что Карл Великий породил Европу, и строил «Град Божий» из бренных останков Западной Римской Империи? Нет, не вышло. Его эпоха была одним из этапов становления нового Средневекового мира, важным этапом, внёсшим определённый импульс в культуру своего времени, породивший своего рода управленческую бюрократию, но остающийся всё же итоговым этапом предыдущей эпохи, эпохи развития архаичного варварского государства, которое уже в пост-каролингскую эпоху трансформировалось в ячеистое «феодальное» общество. Но, быть может, если бы не активная деятельность Каролингов, облик Европы действительно был несколько иной — пусть не кардинально, но уж точно, без их образа идейный облик Европы был бы иным, может быть, неполным.
Кристофер Пирсон. Просто собственность. Ее история на латинском Западе. В 2-х томах. Богатство, добродетель и право. Том 1. Просвещение, революция и история. Том 2.Пер. с англ. М., Издательский дом Дело РАНХиГС 2020г. 520 с. + 520 с. Твердый переплет, Увеличенный формат. (ISBN: 978-5-85006-157-9 / 9785850061579)
К какой сфере относятся категории экономической науки? Споры с несколькими её представителями заставили задуматься. Они настаивали на сугубой строгости экономических законов, укладывающихся в математические формулы и константы, позволяющие высчитать эффективность, ценообразование, спрос-предложение, и так далее, и так далее. Однако можно ли считать строго эргодичными постулаты, возникающие исключительно в сфере коммуникации между людьми, грубо говоря, исключительно в их сознании?
Вопрос о праве собственности меня интересовал с давних пор, и немало места в своей диссертации я посвятил именно этой категории экономической и культурной жизни человека. Воистину, это многогранная и сложная тема, имеющая и хозяйственный, и политический, и культурный окрас. К примеру, вопрос о «собственности на средства производства» является краеугольным в марксистской доктрине, занимает он центральное место и в правых мировоззренческих системах. И в поле экономической науки понятие о «собственности» занимает одно из важнейших мест, в качестве определённой константы, sine qua non, и не важно, о какой её форме мы говорим — частной ли, общественной ли, государственной — она всё равно предполагается существующей. Но, как и любые константы, понятие «собственности» подлежит рефлексии и переосмыслению, тем паче, что в современном мире достаточно много громких голосов настаивает на его ревизии. Книга появилась в 2013 году, когда фокус споров окончательно сместился в сторону проблемы неравенства, и труды, к примеру, Тома Пикетти, заняли первые рейтинговые места списков бестселлеров. Тот же вопрос поднимает и Пирсон, ведь в свете проблемы неравенства распределения благ проблема незыблемости частной и корпоративной собственности приобретает несколько иную окраску?
Кристофер Пирсон, отчасти, пошёл по простому пути, и рассматривает «собственность» как мировоззренческую, можно сказать, философскую категорию, и старается уловить философское обоснование её бытийности. Подход этот во многом оправдан, во первых, тем, что в более поздние времена логико-философская аргументация помогла сформировать представление об этой экономической и правовой категории, трудно переоценить труды Джона Локка и Адами Смита для её апологетов, Пьера-Жозефа Прудона и Карла Маркса для её противников, и, во вторых, позволяет увидеть истоки уже сложившихся и, казалось бы, незыблемых постулатов языка экономической онтологии. Короче говоря, автор стремится изучить не понятие «собственности», а раскрыть самую её суть, то есть определение её онтологического наполнения, понять, ответом на какие вызовы был этот институт, и как он менялся в зависимости от смены мировоззренческой парадигмы общества? «Собственность» сугубо исторична, нынешнее законодательное status quo, закреплённое в изрядном количестве стран, складывалось с течением веков под влиянием самых различных и противоречащих друг другу парадигм. В этом плане Пирсон находится в противоречии с принципами строго детерминированной экономической науки с незыблемыми константными законами, поскольку, в его понимании, концепция «собственности» не только исторична, и но и подлежит переосмыслению и пересмотру.
Так что Пирсон уделяет больше внимания процессу осмысления права «собственности» и его сущностного наполнения, поэтому его труд посвящён большим нарративам, полям схватки различных мировоззрений. В этом плане двухтомник напоминает труды «Кембриджской школы», пусть даже и без их скурпулёзного и тщательного анализа. Собственно говоря, автор и не скрывает своего оммажа Квентину Скиннеру сотоварищи, и определяет себя в рамках «истории идей». Поэтому его основными собеседниками являются «большие нарративы», определяющие, согласно парадигме «истории идей», тренды общественного развития.
Итак, идея собственности в истории, точнее, в истории философии.
Ab ovo, принято начинать с древних греков и «Афинской школы», что автор и делает, ведь все великие философы и большая часть экономистов, так или иначе, обращала свой взор на античных классиков. Платон и Аристотель являют собой своего рода базис для общественных наук, всё начинается с них. Впрочем, для греческих философов важнее была общественная гармония, всё остальное выступает как инструмент её достижения — как и собственность. Автор отметает расхожее представление о Платоне, как стороннике общественной собственности, а Аристотеля — частной, так как у обоих классиков можно встретить пассажи в поддержку и того, и другого. Важнее было достижение гражданской гармонии, чему частная собственность вовсе не помеха, но и не её условие. При достижении гармонии разница между ними сотрётся, поскольку люди не будут претендовать на чужое, и будут щедро делится своим с ближним.
Римская парадигма совершенно иная, и именно в её рамках формируется более «классическое представление» о нашем вопросе. Скажем, Марк Туллий Цицерон чётко формулировал в своих речах, что люди формируют государство для защиты своего имущества, тем самым вступая в политику с греками. Именно этот подход и институализирован в рамках римского права — usucapio, длительное владение имуществом, становится основой права собственности, закреплением status quo в момент оформления закона. Несмотря на многочисленные противоречия в вопросе соотношения права частной собственности и ager publicus, именно в её рамках было сформулировано представление о неотчуждаемом владении. С другой стороны, труды стоиков, в частности, Луций Анней Сенека, сформулировали нравственное отношение к собственности. Тит Лукреций Кар, подобно Гоббсу, говорил о распространении жадности и порочности на фоне развития собственности, которые сдерживаются лишь справедливыми законами. То есть, с одной стороны, римская общественная наука дала представление о ценности «собственности», но при этом и унаследовала от Греции представление о том. что важно не её конкретное распределение, но отношение к ней.
Традицию Средних веков, в частности, раннехристианские догматы, автор считает прямыми наследниками помеси римско-стоических идей, в особенности он выделяет Августина Гиппонского, давшего базовые апории «собственности»: то, что она является следствием грехопадения и разрушения первородной добродетели; правом деления «собственности» наделяется власть от Бога, то есть гражданская власть; неравенство её распределения — от Бога, греховным является не сверхбогатство, а жадность, бедность — добродетель. Ещё ранее Климент Александрийский утверждает, что владеть имуществом допустимо, если ты относишься к нему равнодушно, и пользуешься им более для других, чем для себя. Углубляли критику владения многие из поздних «Отцов Церкви», к примеру, Авмросий Медиоланский, или Григорий Великий. Для них, так же, как и в стоической мысли, порочным была не сама «собственность», а жадность. «Собственность» была необходимой ценой для обеспечения мира и порядка. Раннехристианская мысль, утверждающая общность имущества для общины верующих, быстро канула в воды Леты.
Наследие римского права, в «Дигестах Юстиниана» и «Декретах Грациана», однозначно утверждается право собственности. Главным элементом средневековой философии была, помимо античного компонента, библейская этика. Естественное право человека отвечало целям Бога. Вопрос о «собственности» был предметом споров,скажем, между агностиками и схоластами, к примеру, является ли «частная собственность» частью естественного человеческого права, благостным творением человеческого разума, как утверждал Фома Аквинский (с поправкой, конечно, на то, что, в принципе, для общего блага всё должно быть общим), или всё же, по августинианским канонам, была следствием грехопадения? Общую собственность, конечно, утверждали в ходе дискуссий об «апостольской бедности», однако, чаще всего, для монашеских конгрегаций, хотя представление о ней было весьма широко распространено у еретических движений различного пошиба (пусть даже в более позднее время и получившее развитие среди ренессансных интеллектуалов, вроде Эразма Роттердамского и, особенно, Томаса Мора с его «Утопией»).
Протестантизм ещё раз подтвердил свою консервативность как раз в вопросе о «собственности», поскольку беспрекословное повиновение светской власти включает в себя и утверждение текущего порядка вещей. Можно даже сказать, что Реформация окончательно хоронит мечты ренессансных интеллектуалов об общей собственности. Некоторые протестантские мыслители, к примеру, Филипп Меланхтон, также считали, что собственность должна быть общей, но несовершенство человеческой природы вынуждает к существованию частной.
Впрочем, это работало и в обратную сторону: с утверждением монархов, претендующих на абсолютность власти, и кальвинистские, и католические мыслители стали яро защищать частную собственность от посягательств со стороны власти — так, Жан Боден утверждал, что к монархам, как и ко всем христианам, применима заповедь «не укради». Джон Понет высказывал мысль, что монарх является прежде всего судьёй, а не абсолютным властителем. Представления о «естественности» права собственности продолжают получать серьёзную поддержку в трудах Гуго Гроция и Самуэля Пуфендорфа, хотя и с определёнными оговорками. Так же, как и их предшественники, Гроций и Пуфендорф в первую голову ставят гармонию человеческого общества, что она служит инструментом для поддержания общежития, «собственность» представляется также инструментом сохранения своей жизни и владения. Схожих взглядов придерживается Томас Гоббс, для которого также «собственность» является часть естественного права «поддерживать мир», и утверждение владения синхронно становлению гражданской власти, поскольку это право ограничивает злокозненное присвоение.
Итак, мыслители эпохи архаики, и раннего Модерна не рассматривали «частную собственность» как неотъемлемое естественное право человека, скорее она являлась частью общего процесса социогенеза, и способствовала развитию общества и увеличению его богатств.
С этого места Пирсон подводит к самому любопытному — переоценке теорем Джона Локка, традиционно считающимся апологетом неотчуждаемой частной собственности, являющейся частью естественного права на свободу. В данном контексте Локк является, скорее, человеком, который подвёл итоги огромному периоду осмысления проблемы свободы, и его идея естественного права имеет целые века предшествующей мысли. Так же, как и предшественники, он считает «собственность» залогом социального мира, однако его аргументы, в вопросе легитимности этого права, по крайней мере, автором данной монографии, сводятся ко всё тому же молчаливому согласию со стороны общества. Однако его заслуга была в том, что он ставил труд как легитимный фактор основания права собственности. В целом, по мнению Пирсона, аргументация Локка в защиту собственности является слабо продуманной и мало что давшей в контексте споров о ней.
Шотландское Просвещение, в лице Адама Смита, Давида Юма, Гершома Кармайкла, Фрэнсиса Хатченсона, и прочих, относилось к частной собственности с существенными оговорками («палка о двух концах», как говорил лорд Кеймс). Эти споры практически полностью покинули пространство религиозного дискурса (да, именно, всё это время осмысление экономики было в пределах теологических воззрений, по крайней мере, с оглядкой на них, поскольку экономические представления также являются частью культуры и картины мира), и переходят в пространство зародившейся сциентической парадигмы. Скажем, тот же Юм рассуждает о естественном «моральном чувстве», который является частью врождённой человеческой природы. То есть, естественное право частной собственности приобретает новые контуры легитимации, в виде критерия прагматичной «полезности». Эволюцию же её из эпохи в эпоху определяет то, что потом старик Маркс назовёт «развитием производительных сил», рост народонаселения, усложнения социального строя и развитие условий труда. При этом теория происхождения собственности, важная для тех же Локка и Гоббса, да и их предшественников, здесь отходит на второй план, отводя большую роль фиксации нынешнего момента.
Таким образом, Смит, Юм и иже с ними сместили акценты, рассуждая не о происхождении и легитимности права собственности, а о её системе, и к вопросу о её максимальной общественной полезности. Автор в качестве рефрена обращается к «Балладе о пчёлах» Бернарда де Мандевиля, в которой провозглашается аморальность рода человеческого, которая, тем не менее, способствует развитию общества — и именно этому взгляду и противостоят и Адам Смит, и Давид Юм, которые в новых условиях эпохи Модерна искали скрепляющие его моральные основания.
Тему эффективной собственности подхватили чуть позже и французские просветители, тот же Вольтер, частью неотъемлемых гражданских прав считал её Монтескьё. Впрочем, им возражали Жан Мелье со своими идеями общности имущества и труда, о потере эпохи невинности и общности сокрушался аббат де Мабли, в особенности это ярко выражено в трудах Жан-Жака Руссо с его идеями упрощения общества, где единственным легитимным основанием собственности (скорее, в этой интерпретации — владения) являлся труд. Если Монтескьё и Вольтер считаю собственность частью гражданских прав, то «руссоиизм» это естественное право отрицает на корню.
Французская Революция запустила иной процесс: на её примере была деятельно доказана возможность социальной инженерии и пересборки общества, в том числе, и экономических начал, что позволило куда громче звучать голосам, призывающим к пересмотру нынешнего «политэкономического» строя. Этот революционный запал и определил развитие концепций XIX века, когда мыслители видели в качестве второй ступени модернизации коренное реформирование существующего строя, в частности, в вопросе «экспроприации» фактической собственности трудящихся, тогда как сторонники «старого мира» с его естественным правом на собственность плавно перешли в разряд консерваторов. Согласно, например, Марксу, Французская Революция становится окончательным торжеством «буржуазной» собственности над «феодальной», будущая коммунистическая революция неизбежно сметёт и её.
Вопрос о первичной легитимности труда перед собственностью ставили социалисты и анархисты, и те, и другие, считали, что лишь труд создаёт стоимость, не право обладания. Анархизм вовсе отрицал старую систему социальных, экономических и политических связей, что радикально было выражено во взглядах Макса Штирнера. Пьер-Жозеф Прудон, Михаил Бакунин и Пётр Кропоткин разрабатывали принципы коллективистской собственности, хотя лишь у последнего они обрели стройные очертания. Недаром Кропоткин негативно воспринимал дарвиновы идеи о «естественном отборе» — он делал акцент на горизонтальном сотрудничестве и взаимопомощи, развитие которых перечеркнёт всякую необходимость в институтах собственности и государства.
К несчастью, третий том этого труда, вышедший в 2020 году, не был переведён на русский язык, поскольку там разобрана проблема взаимосоотнесения классического либерализма и неолиберализма, что на нынешний момент является одним из основополагающих мировоззренческих вопросов. Однако у нас в руках есть два первых тома сего труда, который позволяет поставить, вслед за Пирсоном, несколько наиважнейших вопросов по поводу самого существования права собственности.
Прежде всего, актуален вопрос о «первотолчке» — откуда же взялась «собственность»? Если отвлекаться от обозначенного в заглавии «Латинского Запада», то в определённых формах он существовал и на Востоке — собственность фиксируют индийские Дхармашастры, её следы можно найти в «Сасанидском судебнике», и Китай самых разных эпох не был чужд проблемам экономической автономности. Одна из сквозных линий исследования Пирсона — это рассуждения мыслителей со времён классической Античности о «естественности» собственности — откуда на берётся, является ли изначальной, базовой чертой человеческого общества, или она привнесена со временем, в ходе истории? Мне всегда казалось, что право собственности прежде всего ограничивает и защищает её от посягательств извне, и во многом эту точку зрения разделяют и наши великие предшественники.
Есть точка, когда в прошлом была утверждена фактическая собственность, и есть точка нынешнего момента, когда она существует в определённом социальном контексте. Насколько незыблемо это право? Что служит источником его легитимности? В Средние Века и в эпохи Ренессанса-Реформации говорили о Божьей Воле, позже — о гражданском порядке организации общества. Чёткого ответа нет и поныне.
Другая проблема, чётко прописанная в трудах «левых» — даёт ли право использования, «владения», то есть «труд», право собственности, превышающее по значимости первичное право «первого занятия»? Этот вопрос, как мы помним, был в центре марксистского учения и анархистских доктрин.
Чего не хватает в двухтомнике Пирсона — так это, скажем так, «земли». Помимо когнитивного осмысления феномена собственности, существуют и его конкретные воплощения в виде поземельного права, в виде наследственного права, в виде конкретных актов. Видимо, поэтому в его работе отсутствуют варварские leges barbarorum оказали огромное влияние на логику мышления тех, кто выстраивал сам концепт владения и передачи собственности в рамках семьи и за её пределами. Тот же норвежский odal — это и право собственности, и мировоззренческая категория принадлежности к роду, и социальный институт подтверждения собственного статуса. Нелишне и помнить, что многие философы Ренессанса, занимающиеся, в числе прочего, и проблемами экономики, вышли из среды юристов, не только клира. Рассматривая римский субстрат, автор игнорирует не менее значимый германский, что существенно дополнило бы картину. В архаике большую роль играла градация собственности, и её различные уровни, скажем, можно ли считать налог частью права собственности на землю подданных/граждан, и их труд? Было бы также весьма любопытно рассмотреть более подробно концепт «общественной собственности», который не получил своего развития ни в трудах «левых» XIX века, ни, как это ни странно, в советской общественной мысли, даже такой тонкий аналитик, как Владимир Шкредов, так и не смог решить эту проблему — «общественная/социалистическая» собственность приравнивалась к государственной, со всеми вытекающими последствиями.
Кроме того, хотелось бы ещё отметить другую особенность — несмотря на то, что Пирсон рассматривает «частную собственность» как философскую категорию, он не даёт ей чёткого онтологического определения, предпочитая не ограничивать исследование какими-либо понятийными рамками. Однако, как мне кажется, одной из его задач показать эволюцию самого концепта собственности — отчасти он и делает это, рассматривая его в рамках различных когнитивных дискурсов, но, опять же, мы не видим эволюции «собственности» как явления социально-экономическо-культурной истории, а для этого нужны достаточно чётко обозначенные границы этого феномена — что вкладывали в это понятие современники, что вкладываем мы, и как это между собой монтируется. Но подобные изыскания, конечно, дело дней будущих.
В заключении можно сказать, что проблема собственности, помимо её экономических и правовых градаций, это ещё проблема автономии отдельного человека. Для того, чтобы реализовать себя в социальном, нужны определённые ресурсы, ресурсы должны быть закреплены за человеком, что и является его личной, частной собственностью, и в зависимости от того, посягают ли на неё извне, зависит его, скажем так, «суверенитет». Однако это не снимает ряд актуальных проблем — как быть с неравенством? Как быть с неравномерным распределением собственности, что делать с рентными, наследственными владениями, выпадающими из экономики и социальной жизни?
Вопросы продолжают возникать, и мы ищем пути их решения. Будем постигать!