Бурдье Пьер. Социология социального пространства . Серия:Gallicinium. Пер. с французского Н.А. Шматко СПб.: Алетейя, 2017г. 288с. Твердый переплет, чуть увеличенный формат.
Каждый учёный-гуманитарий вынужден опираться на определенные условности и конструкты, даже если он подрывает, в конечном счёте, их базовые основы. Однако в тот момент, когда он начинает своё плодотворный (иногда) путь, он, для сохранения собственного душевного спокойствия, должен опираться на ряд понятий и идей, которые позже обязан будет отрефлексировать. Особенно это важно для социальной истории в больших масштабах, когда терминологическая и идейная путаница в трудах учёных порой приводит к ряду странных выводов.
И тут Пьер Бурдьё (1930-2001) стоит особняком. Его система подразумевает в качестве базы не конструкт а рефлексию.
Неясно? Стоит пояснить.
Молодой Пьер из крестьянской семьи Бурдьё начинал как философ, в студенческие годы штудируя труды феноменологов и французских левых, обращаясь у трудам столь же юного Маркса-гегельянца, быстро встал на позиции критики современного мирового порядка. Попав в опалу, молодой аспирант был отправлен рядовым в Алжир в разгар войны 1950-х, и получил там незабываемый опыт полевых исследований иной культуры, ударился в этнологию (регион северного Алжира Кабилия на всю жизнь остался его любимым примером) с уклоном в структурализм Леви-Стросса, а позже пришёл в социологию, где для него и началось самое любопытное и интересное.
Сразу скажу, что Бурдьё был весьма активен и в общественной жизни, не запираясь в башню из слоновой кости, совместно с Мишелем Фуко и Жилем Делёзом участвуя в политике. Даже после 1968 года он сохранил свои левые взгляды, критиковал неолиберальные и глобалистские направления в политике и в сфере идей, выступая за социальную справедливость и партийную самоорганизацию неимущих слоёв, много выступая и на политических площадках и в СМИ.
Однако он всё же не был наследником Маркса, к идеям которого относился крайне скептически. Нет, рассуждал Бурдьё, классовая солидарность – понятие слишком общее, не может быть у такого количества людей общего самосознания, не может всё сводится и к противостоянию между ними, как образующему фактору. Всё несколько сложнее…
В этих работах содержится, конечно, не квинтэссенция мысли Бурдьё, таких работ у него нет вовсе, но в них растворена общая, базовая идея «социального поля», которая имеет определённые ограниченные рамки, и может быть истолковано. Стоит сразу сказать, что это понятие для социологии не было чем-то новым или однозначно противопоставленным социологической мысли, его использовали и Эмиль Дюркгейм, и Георг Зиммель, упоминал о нём Питирим Сорокин, из относительных современников его свободно использует Энтони Гидденс.
«Социальное поле» Бурдьё призвано ответить на главное, по его мнению, противоречие общественной жизни: различием между объективной структурой общества и представлений о нём. С одной стороны, общество с самого рождения задаёт человеку готовый базис социо-культурных отношений, с другой – общества вовсе бы не существовало, если бы оно не являлось активной деятельностью конкретных людей, и уж тем более оно не изменялось бы. По мнению нашего автора, ответ на это противоречие заключается не в каких-то строгих концептуальных константах, а в более абстрактном пространстве человеческих взаимоотношений, в сложной структуре, которую он и называл «социальным полем». Попробуем разобраться. «Телом» этого поля является «социальное пространство», то есть пространство взаимоотношений между людьми. Отдельный человек – агент – находятся в цепи пересечений различных взаимосвязей, сразу располагаясь в месте пересечения множества измерений и взаимосвязей. Эти взаимосвязи и образуют совокупность социального поля, которое представляет собой набор практик-топосов, представлений и постоянно, спорадически возникаемых взаимоотношений, которые и образуют общество. Эти взаимоотношения не являются чем-то постулированным, они существуют только в динамике и изменении, в конкретной практике из действий.
Однако если возаимоотношения внутри поля меняются, каким образом ему удаётся сохранять свои границы и устойчивость внутри них? Что является базой объективного состояния вечно меняющихся структур человеческих взаимоотношений?
В качестве базы Бурдьё определяет совокупность установок — предпосылок, практик и представлений, которые человек заимствует в процессе социализации. Положение агента в системе социального пространства зависит от того, какое место он в нём занимает, место же зависит от того, каким он обладает капиталом. В данном случае «капитал» имеет не только экономическое значение, но обозначает и социальный капитал, то есть место в обществе, и капитал культурный, который также существует только в сознании носителей. Каждый из этих капиталов является явлением объективным, и в тоже время – мировоззренческой конструкцией, существующей в головах у агентов.
Отсюда вырастает концепция «габитуса» — совокупности действия, мышления, оценки и ощущения. Габитус является способом воспроизводства и производства социальных практик. Сочетание объективных социальных отношений в общем смысле и субьективных действий агентов усваивается участником, и порождает собственные социальные практики. Габитус – усвоенные установки, своего рода посредник между агентом и социальным пространством, которые помогают ему осваиваться в сложной структуре заданного поля. Наиболее полно габитус воплощается в заданных практиках, которые представляют собой норму социального поведения в обществе, точнее – совокупность желательных для общества поведенческих установок.
Итак, существует социальное поле, в рамках которого действуют его носители-агенты, каждому из которых свойственен определённый ресурс – «капитал», и которые посредством исторически закреплённых практик-«габитусов» осуществляют в рамках социального пространства коммуникацию между собой, производя таким образом вторую реальность, воплощаемой в символической системе. Из этого и состоит социальная реальность. Однако она является не столько заранее заданной системой взаимоотношений, но и предметом постоянной рефлексии и, смею напомнить, существует только в постоянном движении и воспроизводстве. Следовательно, постоянная практика ведёт к изменению заранее заданных установок или к их коррекции. Общество держится на балансе между «объективностью» воспроизводимой реальности, и диспозиции других, предлагающих иной процесс воспроизводства, новую совокупность социальных символов и новые практики.
В силу того, что мы опираемся на представленный выше сборник, базовый пример мы возьмём оттуда, и касается он наиболее важной для Бурдьё проблемы – проблемы власти. Власть, как совокупность капиталов, также имеет ряд особенностей, которые ставят её особняком среди всех социальных полей. Власть, само собой, с Нового времени наиболее полно воплощается в государстве-бюрократии, которое, конечно, представляет из себя особую разновидность социального поля. Его главная особенность в том, что оно своё политическое поле распространило на всех жителей подотчётной ему территории, и не только посредством института «гражданства», но и определением нормативов габитуса участия в политической жизни в заранее предписанных формах, претендуя на абсолютность своего участия во всех аспектах жизни. Суть государства в монополизации универсального, приобретении символического капитала. Взгляд государства, точнее, контролирующей его группы объявляется всеобщим и универсальным интересом, который выше частных и эгоистических интересов всех прочих акторов общества, государство же, как предполагается, бескорыстно, и отвечает интересам всех и каждого.
Однако от этого государство-бюрократия не становится чем-то по настоящему универсальным, а представляет из себя социальное пространство со своими капиталами и габитусами, которые как раз исходят из самых что ни на есть эгоистических интересов. Бюрократия, имеющая в руках целый комплекс символических капиталов, и посредством их получая капитал экономический, быстро становится самоподдерживающейся структурой, в которой объективное исполнение заданных функций, собственно, отходит на второй план, на первый же приходит перераспределение капитала. Прежде всего, конечно, не стоит забывать, что государство-бюрократия состоит из агентов, габитус которых имеет совершенно особую сущность. Государство имеет возможность узурпировать смыслы других социальных пространств, и, имея монополию на насилие, может навязывать их. Агенты, используя символические стратегии, навязывает своё видение социального порядка и своего места в нём. Государство осуществляет свою волю через официальную номинацию, акт символического внушения, который обязателен для исполнения каждым, кто находится под его гражданской юрисдикцией. Бурдьё также считал важным, что государство закрепляет за собой право легитимности знания, то есть контролирует процесс образования и выдачи дипломов, то есть осуществляет попытки контроля за интерпретации социальной реальности.
Агентам, которым делегируют представительство какой-либо организации, становится важно воспроизводить свою практику для поддержания статуса, места в социальном пространстве. Бюрократия наиболее всего ценит людей, которые воплощают сами себя именно в её рамках, то есть не имеют никакого иного пространства, кроме пространства своего места в бюрократии. Поэтому в бюрократии такая масса посредственнстей, поскольку аппарат дорожит теми людьми, которые от него наиболее сильно зависят, теми, кто вне государства ничего не стоит.
Тем самым, государство-бюрократия превращается в замкнутую и самодостаточную систему, которая способна воспроизводить саму себя при использовании капиталов других полей. Однако Бурдьё всё же видит определённую положительную сторону в существовании демократического государства, как поля пересечения различных полей, смыслов. Демократию Бурдьё рассматривает как пространство борьбы за распределение власти над символическим капиталом государственных органов, это противостояние агентов-партий, которые в своих рамках мобилизуют максимальное число участников, объединяя их единым видением социального мира и его будущего. Монополизация же государства ведёт к куда более деструктивным процессам для общества. Аппарату свойственно то, что Бурдьё называет «теодицеей», когда сам аппарат становится предметом поклонения, сосредоточением непрогрешимой истины. Сакрализация аппарата, в свою очередь, ведёт к тому, что находящимся вне его поля акторам вменяется в вину неучастие в его жизни, непризнание его значения. Мало того, партийная монополия постепенно ведёт к «милитаризации» её габитуса, в рамках которой происходит легитимация дисциплины и подчинения. «Мобилизационный», скажем так, режим используется для предотвращения возникновения альтернативных взглядов на социальное пространство и движение, отныне каждый, кто посягает на монопольный взгляд власти, превращается во врага, который замахивается на попрание «идей», «идеалов» и прочих разных «скреп», которые являются зримым воплощением принадлежности к неким «нашим», рамки которых правящая корпорация определяет сама.
Отдельно акцентирую, Бурдьё вполне признавал концепцию государства как пространства борьбы различных социальных сил, служащего рациональным инструментом социального перераспределения, поддерживающего справедливое распределение ресурсов-капиталов в обществе.
Отдельно хотелось бы рассмотреть наиболее важную для меня статью сборника, «De la maison du roi a la raison d’Etat» (1997), где рассматривается проблема развития государства-бюрократии. Сразу скажу, что понятия, которое я употребляю, «государство-бюрократия», не было в работах социолога, но я его употребляю в противовес понятию «государства-династии», которое свойственно, по его мнению, Средневековью. Институт европейской королевской династии вырастает из феодального права сеньориального суверенитета, конечно, однако она достаточно быстро выделилась из сомна феодальных владык Тёмных веков, посредством накопления символического капитала, где нашлось место и блоковским «королям-чудотворцам», и «двум телам короля» Канторовича, создающих вокруг династии ареол избранности, придающей их претензии на самовластие сверхъестественную легитимность. Парадоксальным образом, по мнению автора, шедший процесс рационализации и институанализации государства переплетался с личностными отношениями внутри королевского двора, в котором переплетались пресловутый «государственный интерес» королевской семьи — династии и патронально-клиентские отношения в рамках королевского двора. Рационализация же управления требовала безличных структур, где главную роль играли не патронат и клиентела, а управленческие навыки. Таким инструментом рационального управления в рамках династийного социального поля выглядела бюрократия. Обладателей власти – owners ряд юристов противопоставлял управленцам – managers, «династию» и «корону» они противопоставляли «государству» как управленческой системе, в которой главную роль играла не кровь и не патронат. Грубо говоря, власть могла лавировать между патронатными отношениями в рамках двора и королевскими министрами как управленцами, которые должны были уравновешивать друг друга (можно, конечно, вспомнить Генеральные штаты в начале XVII века, когда заявил о себе кардинал Ришельё, и те хитросплетения интересов сословий, между которыми пытался вырулить королевский дом, получая поддержку то одних, то других, стараясь уравновесить давление страны на двор). Главный принцип – оторванность управленческого аппарата от существующего переплетения социальных связей (о подобном писал и Макс Вебер, к примеру, касаясь итальянских «подеста»). Автор несколько лукавит, или, вернее, упрощает: два способа эти вполне могут пересекаться, ведь принятая во Франции Нового времени практика продажи должностей имеет вполне патронатно-клиентскую природу, не говоря уже о сети привелегий и системе коррупции, которая по этому принципу выстроена сверху и донизу. И там, и там идёт процесс «присвоения» каких-то общественных функций из привелегий, в одном случае – через кровь, в другом – через делегирование.
Резюмируя: династийная власть, «дворец» со своими собственными патрональными интересами уравновешивается рационалистической бюрократией, две системы социальных полей, которые противостоят друг другу, держась на балансе контр-интересов. В более раннее время, как вскользь написал Бурдьё, династийному принципу противостояла церковная организация, вырванная из патрональных отношений дисциплинарным подчинением иерархии, ставящей себя выше светской власти, однако в обществе, где церковь как социально-политический институт утрачивает своё значение, приходит бюрократия. У церкви и бюрократии есть одна общая черта: в отличие от переплетений родственных и клиентских связей в рамках династийного дискурса, в них главная роль отводится «париям», то есть вырванным из своего поля агентам, вся деятельность которых и габитус формируются только в рамках представленной организации. Подчеркнем, вслед за Бурдьё: речь идёт не о том, какая система более эффективна с точки зрения управления, речь идёт о конфликте двух способов воспроизводства социальных практик. Для династийного важна кровь; для бюрократического – компетенция, что ни понимай под этим словом.
В рамках чего происходит эта борьба, за что? Ответ Бурдьё в данном случае прост: за экономический капитал, за доходы. Государство – выгодное предприятие, которое позволяет извлекать ресурсы из других социальных систем, и право участвовать в их перераспределении уже зависит от символического капитала. Процесс бюрократизации привёл к победе аппарата, государство было дефеодализировано. Правило наследования утрачивает легитимность, и утверждается правило «назначений» на должности, подразумевающих особую компетенцию назначаемых агентов, легитимность которым может придать только аппарат. Персонализм сменяется обезличенностью институтов.
Таким образом, государство в современном понимании, как институт бюрократического аппарата, является творением юристов более позднего времени, выведших принцип безличного и якобы бесстрастного органа управления национальными интересами. К чему это привело и насколько это справедливо, я уже писал выше.
Итак, такова в общих чертах концепция, рамки которой Бурдьё весьма нечётко обозначил в статьях этого сборника, и, нужно сказать, что они производят на читателя большое впечатление. Во многом, конечно, это заслуга определённой нечёткости его концепции, её размытости, что позволяет до бесконечности расширять дискурс «социального пространства», и вплетать в него новые понятия и целые мировоззренческие конструкции, что делает идеи социолога весьма удобными для самых разных онтологических систем. И, надо сказать, идеи Бурдьё действительно имеют большое влияние на социальные науки в целом. Впрочем, думается мне, в ней же заключении и некоторая опасность схематизации, ведь концепция «габитуса» предполагает обязательную вовлечённость человека в систему социального воспроизводства, что бы не говорил сам исследователь о неравномерности и вариативности этого процесса. Концепция «габитуса» действительно солидна и интересна, однако не стоит забывать о том, что человек может идти и против его власти, выбирая свой, как говорят немецкие антропологи, «стиль жизни», что придаёт идее «социального поля» большую динамичность.
В целом нужно сказать, что работы Бурдьё невероятно интересны и познавательны, и являются одними из интересных, системообразующих работ, которые действительно привносят что-то концептуально новое в социальные науки, и позволяет искать новые грани. В любом случае, согласны вы с его идеями или нет, знать творчество Пьера Бурдьё нужно каждому человеку, который имеет честь всерьёз заниматься постижением социальных наук.
Понимание процесса экономических изменений / Дуглас Норт ; пер. с англ. Кирилла Мартынова, Николая Эдельмана. — Москва : Изд. дом Гос. ун-та — Высш. шк. экономики, 2010. — 253, [1] с.; 20 см. — (Серия Экономическая теория).; ISBN 978-5-7598-0754-4
(Серия Экономическая теория)
Экономисты частенько относятся свысока к истории, а уж тем более – к культуре. Это касается, конечно, не всех, врать не буду, но многих представителей этой специфической науки, которые пытаются познать секреты движения продукта в обществе, даже не понимая его, и предпочитая искать твёрдые, как закон всемирного тяготения, векторы развития. Эти деятели, не важно, являются они государственниками или рыночниками, не понимают одной простой вещи – экономические процессы во многом представляют из себя продукт сознания, и уж тем паче – продукт исторически изменчивого социального процесса. Исторические знания специалистов по менеджменту и кризисному анализу оставляют желать много лучшего.
Однако экономика требует именно исторического анализа, и в этом старик Маркс был совершенно прав. Современный экономический мир возник на основе столетий развития социальных отношений, и многие эго элементы требуют тщательного исследования. Скажем, экономика аграрного общества явно весьма отличается от экономики капиталистического, развитие аграрных и городских социальных кластеров доновременного периода отличается наличием сложных горизонтальных связей, и слабой их вертикализацией – всё это требует рассмотрения.
Поэтому тонкая книжка экономиста Дугласа Норта (1920-2015) действительно является очень важной для тех, кто изучает именно динамику экономического развития, и пытается найти его движущие силы. Что говорит классика? Что человек является существом рациональным – это нам говорит и классическая политэкономия, и государственнические схемы, правда, определяя их по разному, в одном случае носителем экономической рациональности представляется активна часть населения (вспоминаем Айн Рэнд), в другом – государство.
Дуглас Норт постепенно приходит к выводу, что не всё так просто под луною. Долгое время он разрабатывал теорию рациональных институтов, написал об этом две книги (1981, 1990), однако к середине 2000-х, уже, я бы сказал, глубокий старик, выпускает неожиданно свежую по звучанию книгу «Understanding the Process of Economic Change» (2005). Что же не так с рациональностью? Во первых, человек зачастую попросту не имеет необходимой информации для принятия рационального решения, и далеко не всегда реагируют на внешние раздражители, призывающие к смене рациональной стратегии (вспоминаем булочника у Адама Смита), во вторых, далеко не всегда действия отдельных людей, или целые институции, направлены на рационализацию экономики (Опять нам это знакомо, да?). Отвергая любые попытки выстроить естественнонаучную теорию экономики, будь то в форме физической, либо биологической, даже скептически отнёсся к разрабатываемой им в молодости клиометрии, Норт ориентируется на совсем другие вещи…
Резюмируя: классические экономические теории строят свои, в общем-то, вполне верные и точные наблюдения в синхронии, в статике – в общем, в каком-то определённом состоянии, и расценивают его вектор как эргодическую величину (от слова ergo, само собой). Норт же предлагает рассматривать экономику в диахроническом аспекте, в аспекте развития и изменения, движения. Он не отрицает известную степень социальной эволюции, но задаёт ей определённые, лишённые линейности параметры. Добавлю так же, что определённое влияние на его исследования оказал Маркс (впрочем, хотя бы косвенное влияние испытали все «общественники»), а также то крыло «австрийской школы», которое отвергало строго математические модели и поиск чётких экономических закономерностей, как Людвиг фон Мизес, и, в особенности – Фридрих фон Хайек с его теорией культурной эволюции и институционализмом.
Развитие социальных отношений он строит из нескольких компонентов. Во первых – природные условия и демография вкупе с качеством населения, во вторых – человеческий опыт и знания о преобразующей окружающий мир деятельности, ну и в третьих – институты, в рамках которых применяется накопленный опыт и осуществляется человеческая деятельность. Институты создаются обществом для преодоления неэргодичности мира, позволяя хоть как-то структурировать окружающий хаос, и задать человеческому поведению определённые рамки. Позволю себе пример: раннесредневековые leges barbarorum представляли из себя систему наказаний, институциональное, формальное оформление неформальных социальных отношений, пресечение табуированного поведения. Так, в сугубо негосударственной Исландии, тем не менее, был подобный сборник предписаний, называвшийся «Серый гусь».
Здесь мы пришли, возможно, к главному ядру концепции Норта. Есть неформальные институты – спорадически возникающие социальные договорённости, такие, как локальные крестьянские объединения, например, сообщества южнофранцузских пастухов, ранний ремесленный цех, и так далее. Формальный институт более прочен, он имеет закрепляющее юридическое оформление, и имеет более статичный характер – таковы, скажем, юридические кодексы и законы, или институты представительства в органы власти. Однако формальные институты и менее гибки, и зависят от механизма принятия решений конкретных людей, находящихся в рамках других институтов и, что даже более важно, в рамках определённых убеждений. Неформальные институты куда более гибки, однако и здесь есть существенная проблема – их механизмы зачастую имеют хаотичное течение, и это повышает вариативность действий и, следовательно, вероятность неверных решений. В рамках и той, и другой парадигмы лежит рациональность – и с этой точки зрения обе системы институций, безусловно, имеют место быть, и имеют право на существование.
Что же делает институты более гибкими и живучими? Для измерения Норт вводит понятие «адаптивной эффективности», которая как раз показывает реакцию институтов на новые условия и раздражители. К примеру, адаптивная эффективность ранних ремесленных объединений, из которых вырастали цеха, была очень велика, они ориентировались на рынок сбыта и со стороны знати, и со стороны горожан и крестьян, поздние же цехи, имеющие твёрдый свод правил, установок и предписаний, потеряли свою эффективность перед наступающей новой волной производственной активности, и сошли на нет.
Важно также отметить различие между институтом и организацией. Институт – метод, организация – субъект, который реализует метод. К примеру, совокупность законодательных актов, образующих правовую систему, является институтом, а правоохранительные органы и суды являются организациями, которые работают в этих рамках (а вот их эффективность является большим вопросом). И здесь мы приходим к другой, вытекающей отсюда концепции Норта – «эффект колеи» — старые механизмы институций и представлений, работающих в новых условиях, для них уже не подходящих. Примера приводить не будет, они перед нашими глазами каждый день… В ту же копилку отправляется и попытка перенесения институтов одной социальной системы в другую, что тоже нам знакомо (впрочем, приживаемость британских институтов в бывших колониях Норт расценивает вполне позитивно… впрочем, с некоторыми поправками, это действительно может быть так, но несколько по иным причинам, чем вскользь сказано в книге).
Итак, строим общую схему.
Человек ограничивает свою деятельность рамками институтов. К примеру: тот, кто желает закрепить за своей семьёй определённый земельный участок, прибегает к институту частной собственности (1). Страх того, что его могут согнать с этой земли, является базовым стимулом (2) для его закрепления, и тогда носитель права идёт на определённый издержки (3) для его гарантии. Скажем, норвежский бонд утверждает своё право перед организацией (4) – тингом, которая, в свою очередь, добавляет к неформальному институту собственности-odal формальный институт подтверждения владения на определённых условиях, а также вырабатывают чёткие формальные правила наследования, базирующиеся на неформальных отношениях.
Сложившиеся отношения являются традиционными, однако социальные и государственные условия меняются, и возникает «эффект колеи» (5), когда в политические, или общественные решения (6) принимаются в соответствии с уже отжившим сводом установок, что приводит к неэффективному результату (7). Он является новым стимулом, вокруг которого образуются новые институты… Ну дальше ясно.
Подобную методологию Норт пытается применить и к истории возвышения Европы, и в ряде его размышлений есть рациональное зерно, притом, что экономист честно признаёт, что динамика развития европейского общества нам по прежнему известна плохо, плохо ясно и историческое соотношение между неформальными и формальными институтами. Однако с одной мыслью я практически полностью согласен – развитие европейского общества является заслугой удачно сложившегося соотношения деятельности формальных и неформальных институций. Согласно Норту, успех Европе обеспечило отсутствие централизации и развитая конкуренция между… государствами? Или всё же отдельными институтами и группами людей, поскольку само понятие «государство» в этом плане представляется очень абстрактным. Расцвет капитализма начинается в областях с богатой социальной динамикой, формирующей гибкие институты управления – Голландии и Англии – которые также, благодаря торговле, имели солидную материальную базу, которая имела широкое распределение в обществе. Отсутствие централизации и конкуренция привели к вариативности развития, и отбор удачных его вариантов. Излишнее государственное давление и централизация управления на Востоке, считает Норт, резко снижала социальную динамику и, стало быть, вариативность развития, единообразие политических решений резко увеличила вероятность неудачного решения (на Востоке, впрочем, тоже не всё так просто, и действительно скорее в более поздний период). Иллюстрацией процесса торможения социальной динамики является, по мнению автора, и Испания – девальвация денег, а позже и снижение потока драгметаллов из-за океана заставило власти Пиренейского полуострова возмещать свои убытки за счёт населения, налогов, поборов и конфискаций, что привело к упадку экономической деятельности населения, и, в дальнейшем – упадку всей страны. Наследие централистских институтов Испании, писал Норт, и являются наследием и главной бедою современной Латинской Америки, в которой и демократические режимы иногда принимают совершенно монструозные черты.
Однако, по мнению Норта, не стоит и недооценивать государственный фактор. Одним из главных достижений европейской экономики он считает обезличенный обмен, разделение труда и высокую степень его специализации, глубокое развитие капиталистического обмена. Соблюдение контрактов, а также сохранений правил игры и становится главной задачей нового европейского государства и бюрократии, то бишь – развитие юридической системы, задающей общие контуры законодательного и правового поля. Конфигурация взаимоотношений может быть разной, само собой, где-то сильнее, как во Франции, где-то слабее, как в Англии с её традициями представительства, но – тем не менее.
Таким образом, Европа родилась из позитивной конкуренции разных начал и идей, отбора эффективных институтов и шлифовке наиболее удачных форм общественных отношений. Это не лишено здравого смысла, однако Норт достаточно скептически относится к гибкости современных институтов, и неуверенно говорит о поиске новых форм адаптивной эффективности, позволяющих более разумно и рационально корректировать социально-экономическое развитие.
В этом есть всё же некоторое противоречие. С одной стороны, сочетание неформальных и формальных институтов порождает социальную динамику, почему больший контроль над их деятельностью должен иметь такой же эффект? Я прекрасно понимаю, что Норт имеет в виду, он имеет ввиду сознательную инженерную корректировку институтов при обладании определённым объёмом знаний о его развитии. Мысль соблазнительная, но таящая в себе много подводных камней, в особенности если учесть иррациональную и властолюбивую природу человека, включая многочисленные примеры искусственного поддержания «плохой» эффективности во имя сохранения собственного властного ресурса. Поэтому элемент синергетической вариативности всё равно должен присутствовать в обществе, пусть это даже и увеличивает риски.
Однако важно помнить и о главной мысли, высказанной Нортом. Игроки в рамках какого-либо социального поля должны понимать правила игры, по которым работает система, в рамках которой они живут. При чётком понимании собственного социального мировоззрения придёт рациональное восприятие собственных взглядов, которое позволит вступить в позитивную конкуренцию с другими системами взглядов. Это касается напрямую и современности, где каждый идеолог пытается отыскать единственно верный и правильный путь развития, коего, скорее всего, не существует вовсе. Понимание и поиск новых инструментов реализации собственного потенциала – вот что ждёт в дальнейшем человечество. Познание продолжается.
Прошлое-крупным планом: современные исследования по микроистории : [Сборник] / Европ. ун-т в Санкт-Петербурге, Ин-т истории им. Макса Планка (Геттинген); Под ред. М. Крома и др. — СПб. : Европ. ун-т : Алетейя, 2003. — 267 с.; 21 см. — (Современные направления в исторической науке: серия переводов).; ISBN 5893296168
В истории принято изучать состояние того или иного явления. Чтобы изучать это состояние, нужно понять, каким образом оно возникло, какие изменение претерпело в ходе своего существования, и каким образом завершилось, то есть перешло в другое состояние. Предмет науки – диахроническая линия перемен в обществе.
Можно, конечно, изучать длительные периоды, процессы в движении на протяжении столетий. Так, например, делал Бродель в своих исследованиях банковских систем и рынков Нового времени. Тоже самое творил Филипп Арьес в своих новаторских исследованиях о детстве и смерти. Да и Марк Блок, например, также обозревал феодальное общество с высшей точки птичьего полёта.
Другого метода исследования исторической реальности я уже касался, когда разбирал книги Карло Гинзбурга «Сыр и черви», а также «Мифы-эмблемы-приметы», а также специфических биографий от Натали Земон Дэвис («Возвращение Мартена Герра», «Дамы на обочине»), и, само собой, замечательную «Монтайю» Эжена Эммануэля Леруа Лядюри. Это «микроистория», то есть изучение исторических казусов, мельчайших событий и частных закономерностей, которые неизбежно влияют на общий процесс, микрособытия, из которых состоит само течение глобальных социальных движений. Конечно, этот метод по прежнему является предметом серьёзных споров по поводу его значимости и масштабов применения, и эти споры и не думают заканчиваться.
Именно поэтому российско-германская группа учёных решает создать своего рода антологию микроэкономических исследований, которые позволили бы продемонстрировать, как работают эти методы, подобрав тексты так, чтобы их проблематика цепляла более глобальные историографические темы, так сказать, для наглядности иллюстрации совмещения двух подходов.
Главный вопрос этих дискуссий, наверное, заключается в том, насколько совместимы макро- и микроуровни, как влияют один на другой? Всегда ли низший уровень детерменирован высшим, и можно ли глобальные законы разложить на мелкие? Ответить на эти вопросы можно по разному. Но факт остаётся фактом: порой, когда исследователь смотрит на процессы «большой длительности» в «микроскоп», то видит, что его составные элементы могут полностью перевернуть привычную картину наших представлений о том, как устроено человеческое общество, и как развиваются социальные отношения.
Так, в статье итальянского историка Симоны Черутти «Социальный процесс и жизненный опыт: индивиды, группы и идентичности в Турине XVII в.», при самом широком охвате источников изучаются специфические социальные отношения в цеховой страте города Турина, и отслеживаются формы коммуникации. Если исходить из наглядной и, казалось бы, очевидной концепции, то союзы городских ремесленников на низшем уровне должны возникать на основе профессиональной деятельности, либо кровного родства. Об этом писал, например, Иосиф Кулишер. Однако, собрав солидную базу данных о членах цехов и их социально-коммуникационном поле, исследовательница пришла к выводу, что большая часть их связей не совпадала ни с тем, ни с другим habitus’ом, навязанные социальные функции пасуют перед сложностью реальной жизни. Несмотря на то, что чаще всего границей их коммуникации становились городские стены, внутри них эти связи принимали самые причудливые очертания. Это как раз тот яркий случай, когда профессиональная экономическая деятельность не стала основной социальной детерминантой. Правда, групповая солидарность членов цехов всё же могла возникнуть, при условии внешнего давления со стороны пьемонтской бюрократии или итальянской знати, причиной объединения цеха становилась банальная защита собственных прав, которые всегда рады были преступить власть имущие. При отсутствии же давления эти коммуникации распадаются. Мало того, Черутти фиксирует множество моментов, когда потомственные члены ремесленных или торговых семейств нарочито отстраняются от своего семейного дела, сколь бы престижно ему не было, тем самым несколько разноображивая свой «стиль жизни».
Своего рода тематическим продолжением этой линии служит и другая статья – «Социальные узы между имущими и неимущими» немецкого «новиста» Юргена Шлюмбома, где рассматривается всё многообразие «классовых» взаимоотношений в одном из приходов германского княжества Оснабрюк. В течении XVIII-XIX вв. среди крестьян-арендаторов наблюдается высокая социальная мобильность, случаи наследственной аренды редки. Наоборот, часто батраки меняли хозяев, расширяя сеть своих контактов и связей с землевладельцами своего края, вступая тем самым в широкую социальную сеть. Сами же отношения аренды между землевладельцем работникам скорее напоминали межличностный договор, который сопровождали и неформальные узы ответственности друг за друга, и напоминала систему патроната. Несмотря на это, вопреки господствующей классовой модели, безземельные батраки стремились всячески подчёркивать свою независимость, что и показывает сама сеть их профессиональных связей, особенно если батрак занят каким-то ремеслом, которое вовсе не касается его арендного договора.
Не меньшей сложностью отличались и взаимоотношения немецких крестьян деревни Штайбидерсдорф в Лотарингии, и вечных аутсайдеров – еврейской общины, отношение к которым, казалось бы, должно было быть весьма подозрительным («Переплетения…» Клаудии Ульбрих). Однако в микрообществе этой деревни, вовсе не свободной от конфликтов, они выступали как её органическая часть, вступая во все виды взаимоотношений, включая соседские, бытовые. «Гостевое» право, право крова, совместные празднества, например, ставило евреев в горизонтальную связь с протестантской частью населения деревни, и выравнивала постулируемую асимметрию их взаимоотношений. Однако, несмотря на тесные связи внутри деревни, верхушка еврейства, например, семья Якобов, была тесно связано с лотарингскими еврейскими общинами городов, и включение в эту сеть препятствовало ассимиляции с христианским населением, и всё одно держало еврейство несколько особняком.
Пожалуй, стоит привести ещё один пример социальной мобильности «низов», который продемонстрирован в работе «Добыча пропитания путём переговоров» Томаса Зоколла, который посвящён тому, каким образом лондонская беднота пользовалась государственными пособиями в начале XIX века. Пособия выплачивали приходы, для того, чтобы его получить, требовалось обосновать своё требование, и беднота порой проявляла недюжинную смекалку и здравый смысл в составлении своих, нужно признаться, довольно безграмотных прошений. Мобильность и «пассионарность» бедных лондонцев сделают честь университетским профессорам, и это ещё раз показывает, что в рамках законов, при большом желании, определённые подвижные члены социального находили возможности хотя бы частично реализовать свои потребности.
Что же мы можем сказать в заключении? Сборник исключительно полезен и поучителен, поскольку авторы делают упор на методы и подходы исследования конкретной социальной реальности, стремятся объяснить сам ход своих рассуждений, а не просто голословно клеить свои выводы. Микроистория, конечно, не микроскоп, позволяющий разглядеть истинное устройство «социальных молекул», но это крайне важный инструмент для конкретно-исторического анализа нашей чрезвычайно подвижной реальности, позволяющей понять, насколько гибким в разных условиях может быть человеческое общество.
Восленский М. С. Номенклатура. Господствующий класс Советского Союза. М.: Советская Россия, 1991г. 624 с. Твердый переплет, Обычный формат.
(Все рассуждения автора эссе-рецензии имеют гипотетический характер, и не претендуют на абсолютную истину).
Чтобы понять современную Россию, мы должны непрестанно изучать прошлое, особенно то, которое цепкими канатами соединяет его с настоящим. Для познания собственной страны необходимо выработать историческую память, выхолащивать навязанную мифологию, отказываться от самообманов, всегда стоящих очень дорого для любого общества. К несчастью, сейчас историческая мифология в нашей стране объявлена нормой, и провозглашена на официальном уровне. Мифология «государственничества», преклонение перед Начальством заменило и патриотизм, и любовь к Родине, она приводит к отказу от самосознания нации как общества, как самодостаточного организма.
Пока не будем уходить глубоко в прошлое, вспоминать эпохи царские и императорские, сегодня речь не о них, а о куда более близкой нам эпохе. Эпоха, которая в разных своих чертах сформировала нашу с вами современность, то, что окружает нас каждый день. Одно из наследий предыдущей, навеки ушедшей эпохи – нечто, носящее название «номенклатура», своего рода социальный вирус, заражающий все общественные организмы, проникающее в каждую пору их кожи, стремящееся осуществить свою власть и контроль над всем, до чего может дотянуться. Это существо не слишком хорошо изучено, как и вся предыдущая эпоха, сама ставшая одним большим мифом, с самыми разными оттенками оценочного спектра. Так что же это такое?
Отчасти ответ на это можно найти в одной любопытной книжке, которая вышла впервые в 1980 году в ФРГ, в «самиздате» её первоначальный вариант гулял с 1970-го. Её автором был некий Михаил Восленский (1920-1997), историк по образованию, специализировавшийся по истории Германии новейшего времени. Работа в АН, плюс номенклатурная служба в различных комиссиях, секретариатах, служил переводчиком на Нюрнбергском процессе. Выездной, он часто катался в ФРГ, что показывает его политическую благонадёжность. Классическая карьера партийного учёного, занимающегося правильными и нужными для на… для партии (которая, как известно, от народа), вещами. Но в 1972 он стал «невозвращенцем», оставшись в ФРГ во время очередной поездки, по всей видимости, стало известно, кто же является автором скандальной машинописи под названием «Номенклатура», за которую явно можно было пойти по 58-й статье…
С автором ясно. Не сказать, чтобы он выделялся чем-то из сонма советских бюрократов. Откуда же взялась «Номенклатура»?
Ответ: из Маркса. Восленский учился как раз в то время, когда, путь даже под скрип завинчивающихся гаек, продолжались дискуссии вокруг марксизма, обсуждение «Азиатского способа производства», теории класса, именно в те времена ещё пытались осмыслить философски понятия «отчуждение», «эксплуатация», «способ производства»…
Помимо классиков марксизма, само собой, Восленский черпнул от западного левого движения. Прежде всего это, конечно, очевидный Милован Джилас, автор известной книги «Новый класс» (1957), откуда творец «Номенклатуры» заимствовал базовые характеристики советской бюрократии, а также Карл Виттфогель с его анализом АСП. Впрочем, слишком далеко в неомарксизм Восленский не углубляется, он обошёл стороной и «Франкфуртскую школу», и психоаналитические игры французских левых. В целом, я бы характеризовал концепцию Восленского как проявление «нового прочтения Маркса» постсталинской эпохи, всё содержание «Номенклатуры» направлено на ревизию классического наследия, вливания новых красок в озвученные выше понятия.
Автор так и остался марксистом, причём до конца жизни. Для него производственные отношения так и остались твёрдо зависимы от способа производства, развитие которого оставалось абсолютно естественным процессом. Согласно Марксу, ни одно общество не может по своей воле преодолеть законы развития общества. Стало быть, любые старания реформаторов беспочвенны, переход от одной формации к другой совершается стихийно. Отсюда вывод: нельзя искусственно подтолкнуть процесс.
Что такое классовое общество? Это общество, основанное на отчуждении собственности непосредственного производителя. Естественная собственность строится на труде производителя, следовательно, отрыв его от средств, с помощью которых он этот труд реализует, означает непосредственное подчинение работника, его эксплуатацию. Тот, кому принадлежат средства производства, и, следовательно, труд производителя, является господствующим классом, непосредственные работники – эксплуатируемыми.
Согласно теории Маркса, по крайней мере, исходя из его весьма смутных сентенций о прекрасном далёке, рано или поздно способы производства разовьются до такой степени, что перестанут нуждаться в отчуждении, и каждый будет пользоваться продуктом, исходя из своего труда, при наличии механизмов взаимообмена в обществе, лишённом структур управления и эксплуатации. В общем, если присмотреться, сплошное либертарианство, правда, упор сделан не на разумный индивидуализм, а изначально заложенный саморегулируемый коллективизм.
С этой точки зрения Восленский подходит к ВОР (Великая Октябрьская). Отзеркалив аргумент о неравномерности капиталистического развития (разработанный, кстати, не Ильичём, а экономистом Рудольфом Гильфердингом, о чём автор «Номенклатуры», впрочем, не говорит), Ленин писал, что скачок в новое общество произойдёт в слабом звене империалистических стран, и это звено – Россия, где «самая развитая промышленность, самое отсталое сельское хозяйство». Спорный вопрос, насколько была капиталистической экономика России, но не суть, Восленский в данном тезисе уверен.
Дело в другом. Автор уверен, что Россия развивалась в рамках далеко ещё не отжившего капиталистического способа производства, который просто породит новое общество, когда возникнет новый способ производства, естественным путём. Что же такое ВОР? Это попытка создать базис через надстройку, попытка создания нового СП искусственным путём, что уже представляет собой аномалию. Ленин, как отмечает Восленский, марксистской теорией пользовался как идеологией, как средством для получения верховной власти, а не как философией, не как теоретической базой (можно подправить этот тезис, вспомнив МКП, впрочем. по мнению некоторых, не являющийся зрелым марксистским произведением). Следовательно, Россия не преодолела классового общества, для которого не созрели условия, просто сменился класс-эксплуататор.
Центральным здесь становится главный вопрос марксизма: собственность на средства производства. Контролирует ли рабочий класс средства производства, спрашивает Восленский? Ответ: нет, поскольку нет распоряжения ни средствами, ни рабочим процессом, ни, что особенно важно, своим собственным трудом. Рабочий, как и положено в классовом обществе, продаёт свой труд работодателю, коим является государство. Он получает зарплату, которую ему назначает государство, и приобретает на них средства для своего воспроизводства, реглмаментированного… также государством. Таким образом, и не пахнет «диктатурой пролетариата», поскольку пролетариат не контролирует свой собственный труд и средства производства.
Можно подумать, что советский социализм – это описанный в первом томе «Das Kapital» глобальная капиталистическая монополия, апофеоз развития «всеобщего закона капиталистического накопления», однако это не он. Восленский замечает, что главная цель капитала – прибыль и оборот, тогда как в нашем случае это не так.
Автор опирается на идею АСП, прописанную у Классика лишь небольшим и нечётким наброском, где средства производства принадлежат «единому началу», которое воплощается… в государстве. Государственная бюрократия становится правящим классом, контролирующим общественное производство. Различие очевидно: «Краткий курс…» признаёт государство только орудием класса эксплуататоров, бюрократия так или иначе управляема теми, кто владеет средствами производства. То есть, метод осуществления власти – «АСП». Любопытный вывод, хотя попытка привязать большевистский переворот к «реакции» феодального способа производства в пику способу капиталистическому представляется всё же сомнительной.
Итак, существует номенклатура – специфический класс из госслужащих, однако главное его отличие от бюрократии в том, что это не прослойка управленцев, а класс-паразит, класс-эксплуататор, в качестве эксплуатируемого выступает деклассированный народ. В чём различие?
Бюрократы являются представителями какого-либо общественного игрока, низовых прослоек, корпораций, партий, и так далее. Номенклатура представляет только саму себя, монополизируя власть в государстве. Восленский проводит мысль, что главную роль здесь играет идеологическая элита, изначально – представителей партии ВКП(б), взявших на себя смелость представлять классовые интересы рабочих и крестьян, в которых они разбирались лучше оных. Человек, будь то разночинец, рабочий, крестьянин, терял свой окрас, и уже никогда не возвращался в лоно родной страты, он навсегда оставался номенклатурщиком, винтиком государственно-идеологической машины. Повторяю, это не выборной представитель от какого-то коллектива, это человек, кем-то назначенный, кем-то контролируемый.
Что в итоге? Система, которая опирается на идеологию строительства коммунизма под собственным мудрым управлением. Которая осуществляет свою власть посредством системы контроля и подчинения социально-экономических процессов в стране. Которая становится потребителем основных благ, посредством отчуждения собственности на средства производства, перераспределяет произведённые богатства в свою пользу.
Ради чего всё это?
Само собой, странное чувство, под названием власть. Власть и желание господствовать, управлять. Прав был старик Бердяев, что советская бюрократия создала невиданную доселе паутину подчинения и порабощения. Власть и перераспределение ресурсов были главной идеей, главным вектором нового класса, то есть, «стремление господствующего класса номенклатуры обеспечить экономическими средствами максимальное укрепление и расширение своей власти». Система контроля и подчинения, причём тотального…
Итак, основные тезисы: 1. Классовый антагонизм советского общества, партаппарат в качестве эксплуататоров и весь прочий народец в качестве эксплуатируемых; 2. Полузамкнутая корпорация номенклатуры как ядро партаппарата; 3. Методы эксплуатации имеют более архаичный характер, по сравнению с капиталистическим способом производства.
Что же можно сказать о книге Восленского в более общем плане? Как ни странно, она часто привлекает внимание именно левых, причём левых неомарксистского толка, в области движения Praxsis и различных других ответвлениях, стремящихся с обновлению социальных теорий Маркса. Автор опирается исключительно на эту теорию, и для левых особенно ценна попытка оторвать марксизм от советского эксперимента, который явно представляет собой воплощение авторитарного и эксплуататорского общества. Некоторые авторы ставят Восленского даже выше Джиласа, поскольку последний не так обстоятельно оперирует марксистскими понятиями и теоремами.
В этом и заключается главная проблема «Номенклатуры» — она написана марксистом, причём марксистом, который не интересуется другими социальными теориями, для которого Маркс, пусть даже и с определёнными поправками, является открывателем истинных исторических процессов. Именно отсюда возникает и симпатия автора к капитализму (отчасти, конечно, она вызвана и его собственным уровнем жизни в Германии, да), из абсолютной уверенности, что этот способ производства ещё не отжил своё, и коммунизм всё равно наступит с развитием производительных сил. Однако это резко сужает спектр анализа.
Вторая существенная проблема заключается в самой характеристике архаических обществ, которые Восленский толкует, исходя из теории АСП. Ясно, что автор совершенно незнаком с востоковедением, в том числе и отечественным, далеко не самым слабым в мире. Характеристика «восточной деспотии» как тоталитарной власти уже не является такой уж очевидной, уровень контроля государства над обществом не стоит преувеличивать. На Востоке и в древние времена существовали относительно свободные рынки, собственность, частное и групповое производство, даже ирригационные системы, в пику Виттфогелю, могли сооружать и корпоративные паевые объединения, не только централизованная власть. Поэтому сравнение советского строя с государствами Востока, которые просто не имели подходящих институтов и ресурсов для тотального контроля явно некорректно.
Третьей проблемой «Номенклатуры» становится журналистский стиль изложения, и ставка на сенсационные факты. Конечно, в 1970-е многие вещи, извлечённые Восленским, были шокирующими, для нас же они являются уже обыденностью, тем паче, что присутствуют определённые фактические ошибки. Впрочем, журналистский стиль и лёгкость изложения полностью окупаются замечательным вставным рассказом «Один день Дениса Ивановича», персонаж которого, быть может, превзойдёт по своей абсурдности даже солженицынского Русанова из «Ракового корпуса».
Кроме того, автор уделяет много места номенклатуре, но мало места, собственно, всем остальным. Как происходит осуществление власти и контроля? Мне кажется, что эффективность власти заключена в разрубании и разрушении горизонтальных связей в обществе, неспособность к объединению и договору. Вне сети горизонтальных связей человек становится частью системы подчинения вертикали, государственной власти. В силу того, что до революции подобные связи всё же существовали, их разрушение явно произошло ходе советского эксперимента, главным результатом которого стало не Победа, не полёт в космос, а эрозия общества и его атомизация, что очень ярко показали 1990-е годы. Этот важнейший фактор Восленский совершенно упускает из внимания.
Так зачем же читать Восленского в наше время, если его книга изрядно устарела?
Потом что он один из немногих, кто правильно ставит вопрос о взаимоотношении государства и общества в современной России. Главным подкупающим фактором становится то, что номенклатура живёт и здравствует и в наше время, причём она весьма неплохо вписывается в характеристики, данные в одноимённой книге… с прибавлением новой мотивационной составляющей – денег, значение которых резко возвысилось в связи с обращением «элиты» к зажиточным странам, что придало новый импульс и новое значение извлечению ресурсов и перераспределению денежных потоков. Номенклатура по прежнему правит Россией, общество по прежнему атомарно и разбито, конца и края этому не видно, любые перевороты, революции в таких условиях совершенно бесполезны.
Бонгардт-Левин Г. М., Ильин Г. Ф. Индия в древности. АН СССР Ордена Трудового Красного Знамени Институт востоковедения М. Наука 1985г. 758 с., илл. твердый переплет, обычный формат.
Глобальная, «тотальная» история человеческого общества является совсем не простой и достаточно спорной темой. Отчего же так? Исследователь должен учитывать массу факторов, просчитывать целые цепи закономерностей, отнюдь не типических друг другу, и зафиксировать состояние общества в различных фрагментах пространства-времени. Именно поэтому выработка, или, точнее, конструкция, и не всегда «ре…», «тотальной» истории оборачивается песней субъективизма. Исследователь всё одно принимает тот или иной уклон в своём описании, в зависимости от рода его занятий.
Однако работы подобного жанра всё равно необходимы. При скрупулезности, добросовестности и обширных систематических знаниях историк вполне способен давать общие очерки того или иного времени, страны, института, применяя самые широкие обобщения. Они служат эдаким промежуточным итогом изучения человеческого общества, маленьким кусочком его жизни, который терпеливо познают те, кому не чуждо понимание человека как такового.
Вопрос: почему для нынешнего разговора выбрана именно древняя Индия? Как и другие области света, эта цивилизация обладает своими уникальными социо-культурными чертами, необычайно прочными и гибкими паттернами коллективного, расслаивающими общество на комплекс «полей». Отчасти, история Индии, точнее, индийского общества, тянется с этих самых древних лет, когда в долинах Ганга сталкивались полулегендарные Пандавы и Кауравы. Для короткого и общего знакомства с историей Южной Азии и предназначена книга Г. Бонгард-Левина и Г. Ильина, выпущенная в 1985 г. и через несколько лет получившая Государственную премию. Что же увидит там взыскательный читатель?
Итак, концепция. Любой автор, пишущий о весьма обширном отрезке пространства-времени, имеет какой-то подход к истории его развития. Что уж говорить о двух индологах, выросших на дебатах о злостной классовой сущности кастового строя? Они остались верными приверженцами «пятичленки», то есть разделения докапиталистического строя на «рабовладение» и «феодализм». «Asiatischeproduktionweise» они отвергают, чуть ниже поясним, почему, и останавливаются на характеристике древней Индии, как общества рабовладельческого… Что они имеют в виду?
Они опираются на то, что в государствах Маурьев, Гуптов и остальных более или менее крупных государствах на территории Индостана было рабство. Точнее, он был господствующей социально-производственной формой, так сказать, типической для этого времени. О доле dasa, хоть долговых, хоть военных, да хоть каких, в общей структуре хозяйства, авторы рассуждают очень осторожно, ибо не хватает материалов, однако выуживают из источников все сведения о том, каково же было незавидное положение раба в обществе. Однако переплетение связей, в котором оказывается рабская прослойка оказывается настолько сложной, а их характеристики так самобытны, что индологи оставили общую характеристику рабовладения для своих будущих коллег…
Итак, рабство. Допустим. Однако если учесть, что речь идёт о марксизме, то ясно, что в эту систему должны вписываться и гражданские общины, и частная собственность. Что у нас в Индии? Авторы, как и большинство современных индологов, утверждают, что в этой загадочной стране не было понятия о произвольном самовластии деспота, о строительстве ирригации, об абсолютной государственной собственности. Однако, даже в сочинениях «индийского Макиавелли» Каутильи нет ничего подобного. Из известных источников, юридических, актовых и эпиграфических материалов известна частная собственность на землю, подлежащую купле-продаже, дарению, залогу и всем прочим прелестям юридической премудрости (пережившее столетия понятие bhumi). Были и земли, на которых находились независимые корпорации. Следовательно, была более или менее твёрдая основа для внегосударственной самоорганизации. Сам же Бонгард-Левин пишет, что во времена Ашоки масса земель находилась, по крайней мере, не в прямом подчинении власти, «ганы» и «сангхи», то есть, фактически, самоуправляемые территории и поселения.
Всё это достаточно неплохо наслаивается на наше представление о господстве на этой территории не государственной централизации, а организации на основе социальной стратификации.
Речь идёт о варнах и джати, то есть кастах. Им-то авторы и уделяют немало места в своём повествовании. Разматывая нить с мифологем «Ригведы», они показывают расцвет варнового общества в I тысячелетии до нашей эры, политическое противостояние брахманов и кшатриев, экономическую деятельность вайшьев и шудр. Рождаясь, человек оказывался встроен в готовую систему социальной иерархии, он уже был либо дваждырождённым, либо однорождённым, и не мог изменить своего положения. Нет, даже в древнее время вайшья мог стать раджой, но это всё равно не делало его ровней с кшатриями, а шудра мог иметь слугу-брахмана, оставаясь на социальной лестнице ниже своего подчинённого. Государство Маурьев, можно сказать, было «золотым веком» этой оригинальной системы. Эпоха Кушан и Гуптов была уже иной. Н первый план выходит профессиональная группа – джати-каста, варны кшатриев и вайшьев редеют, появляются знатные и богатые шудры. Рождение в профессиональной группе теперь более значимо, нежели более абстрактное деление на 4 огромных разряда.
Итак, экономический строй, где сочетаются частное, корпоративное (ладно, будем, вслед за авторами, именовать его «общинным») и государственное хозяйство, где крепость социального строя куда более мощна и инертна одновременно, чем все государственные институты. К сожалению, эти важные положения у Бонгард-Левина и Ильина отходят на второй план, точнее, они выписаны достаточно смутно и поверхностно, можно сказать, даже скорее просто зафиксированы.
Зато с политической историей у авторов всё в порядке. Тщательный анализ сложных источников, среди которых и непростая эпиграфика на самых разных языках, реконструкция династийных историй и историй воин – всё это у них вышло на ура. Раджи легендарной ведийской эпохи, Маурьи и Ашока, Кушаны и Гупты, сложная мозаика на южной части индостанского клина – индологи неплохо реконструировали сложную историю индусских государств, которые всё равно выходят на передний план.
Ну и, само собой, культура. Авторы очень много текста посвятили развитию религиозных систем в древней Индии, само собой, основное внимание уделив разным ликам индуизма и буддизма, попутно разбирая и философию, которая во многом пересекалась с древнегреческими мыслителями. Много места соавторы уделили политической сущности буддизма, ярко проявившейся при Маурьях, и его противостоянии с брахманизмом. Пожалуй, наравне с работами буддолога В. Торчинова, очерк религии Индии в этой книге можно вознести в ранг одного из самых лучших.
Итак, что же мы видим? Мы видим яркую и самобытную цивилизацию, которая по своему уровню развития социальной динамики, быть может, опережает прочие регионы материка. Конечно, это вовсе не факт, однако фактор именно внегосударственной самоорганизации здесь был явно весьма силён, даже если мы учтём жёсткую централизаторскую политику Гуптов, целенаправленно разрушающих самоуправление и автономию. Однако сам процесс социальной динамики, который бы и хотелось узнать поподробнее, выражен в этой книге лишь вскользь, к большому сожалению.
Но, в принципе, это неплохой общий очерк истории древней Индии, не идеальный, не ровный, но дающий более или менее общее представление. По крайней мере, на общем фоне «плановых» страноведческих монографий он смотрится весьма неплохо.