| |
| Статья написана 16 декабря 2023 г. 12:30 |
אליאזר בן יוספ Элиэзер бен Йосеф (иврит) Лазарь, сын Иосифа (в ивритской транскрипции) Истоки, детство и юность Настоящая фамилия Лагина — Гинзбург — достаточно распространенная. Ее происхождение (как и «смежных» — Гинсбург, Ган-сбург и т. п.) связывают с названием немецкого города Гюнцбюрга. В письменных источниках она впервые упоминается в начале XVI века. Ее можно было встретить во многих городах бывшей Российской империи, особенно в так называемой «черте оседлости», губерниях, в которых евреям было разрешено проживать. И Витебск в этом отношении не является исключением. Первые витебские Гинзбурги упоминаются не позднее начала XIX века, причем на протяжении всего его. В справочной книге «Вся Россия» за 1897 год находим следующее: владелец нефтяного завода Мовша Гинзбург, Рася Гинзбург — табачная торговля на Могилевской улице в доме Гликмановой, Цодик Абрамович Гинзбург — торговля сельдью и шерстью на улице Шоссейной в доме Гершмана, Абрам Залманович Гинзбург — магазин сукна на Смоленской улице в собственном доме, Кива Ицков-на Гинзбург — торговля сахаром и мукой на Бибкином переулке в собственном доме. Бейля Гинзбург имела даже два магазина: один на Большой Могилевской улице в доме Бехрана, второй — на Вокзальной улице в доме Витенберга. В обоих продавался табак и табачные изделия. В «Новом путеводителе по Витебску» (1913 г.) и в некоторых «Памятных книжках Витебской губернии» начала XX века упоминается акушерка и повивальная бабка Сарра (Сора) Гиршевна Гинзбург, проживавшая на Нижне-Пегровской улице в доме Гинзбурга. Представлена была эта фамилия и среди купечества. В начале XIX века Симха Гинзбург являлся одним из девяти витебских купцов. А Абрам Мовшевич Гинзбург в 1887 году был даже гласным (депутатом) городской думы. Кстати, лица, носящие эту фамилию, до самого 1917 года в Витебске имели своего богатого представителя. Им был банкир Мовша-Лейба Абрамович Гинзбург, содержавший свою банкирскую контору на Бульварной улице в доме Шнеерсона.
А еще были Гинцбурги: Гирша Абрамович — владелец гостиницы на Нижне-Петровской улице в доме Кагана, Ицек Абрамович — владелец кожевенной торговли на улице Офицерской в доме Карлина, Мовша-Лейб Залманович — тоже кожевенная торговля, но уже на Подвинской улице в доме Витенберга. Отца будущего писателя среди всех этих Гинзбургов не было. Во всех многочисленных публикациях о Л. Лагине он назван (со слов его дочери) всего лишь плотогоном. Не знаете, что это за профессия такая? Эти люди занимались перегонкой плотов из бревен по большим рекам из мест заготовки древесины до мест ее переработки или перегрузки на другие виды транспорта. Дельцов-заготовителей привлекала дешевизна этого способа, а поэтому он широко использовался и на Западной Двине. Это, без сомнения, была очень опасная работа, требовавшая от плотогонов большой физической силы, ловкости и выносливости. И хоть они нередко при этом получали серьезные травмы, добровольно никто не уходил: здесь платили побольше, чем на заводах и фабриках. И именно здесь могли больше заработать многочисленные и вечно конкурировавшие друг с другом ремесленники: сапожники, шорники, портные и т. д. Но вот первая загадка в биографии Лазаря Лагина: в автобиографии, написанной в 1933 году, он утверждал, что родился в «семье служащего — продавца в магазине железно-скобяных изделий». Так причем здесь плотогон? Или плотогоном отец писателя был до того, как стал продавцом? Первенец у Иосифа Файвелевича (Файбышевича) и Ханы-Двой-ры Лазаревны (Лейзеровны) Гинзбургов родился 21 ноября (по новому стилю — 4 декабря) 1903 года. Его назвали Лазарем — в честь деда, маминого отца. Потом у супругов появилось еще несколько детей: сыновья Файвель, Шевель, Давид и дочь Соня. Вторым по старшинству был Файвель, родившийся в Витебске два года спустя после Лазаря. Он, как и Шевель, стал инженером, самый младший — Давид, родившийся в 1917 году уже в Минске, — литературоведом. По словам дочери Лазаря Иосифовича Н. Лаги-ной, ее дядя «был очень крупный ученый, трагически ушедший из жизни в двадцать четыре года, но и по сей день остающийся одним из самых уважаемых в нашей литературе исследователей творчества М. Е. Салтыкова-Щедрина». Единственная работа Д. Гинзбурга, которую мне удалось отыскать, была опубликована в 4-м томе «Трудов Московского государственного института истории, философии и литературы» и называлась «"История одного города" Салтыкова-Щедрина» (филологический факультет, стр. 87-134). В ней анализируются отношения писателя с самодержавием, либералами и народом, описываются градоначальники, положение России в 1860-е годы. Судя по этой публикации, Д. Гинзбург, возможно, преподавал в этом вузе. Что касается его смерти, то здесь не совсем ясно: то ли он погиб во время Великой Отечественной войны, то ли в том же 1941 году произошел какой-то несчастный случай. Но на сайте «Память народа» упоминание о нем я не нашел. Где жили Гинзбурги в Витебске, достоверно тоже неизвестно. Широко гуляющая версия о том, что будто бы на Подвинской улице, документального подтверждения не имеет и является несомненной выдумкой одного из первых биографов писателя. Более поздние из них эту информацию переписывали (и переписывают до сих пор!) без всякого сомнения в ее правдивости. А некоторые из них даже пошли дальше: «нашли» сам дом (правда, по другой версии, дом, где будто бы жили Гинзбурги, не сохранился и на его месте сейчас находится «Николаевский хуторок»). Сам Лазарь Иосифович об этом воспоминаний не оставил, так что о его витебском детстве достоверно ничего не известно. Правда, кое-что о нем рассказала дочь Наталья, кандидат искусствоведения, о которой речь впереди: «Праздничное блюдо в семье — драники (картофельные оладьи). По воскресеньям Лагины ходили к богатому соседу покушать квашеную капусту. И однажды взяли с собой старшенького — Лазаря. Сосед спросил: «Мальчик, хочешь мандарин?» Лазарь подумал: «Откажусь для начала, а уж как будут уговаривать»... И сказал: «Спасибо, что-то не хочется». Уговаривать не стали. Мандарин он попробовал ох как не скоро. Запомнил: захотел чего-то — не выпендривайся». В Витебске Гинзбурги прожили несколько лет. Сколько? Достоверно тоже не известно. Известно точно, что второй по старшинству сын супругов Файвель, названный так в честь деда отца, родился два года спустя после Лазаря, то есть в 1905 году. Годы рождения остальных детей Гинзбургов достоверно установить не удалось. Что же касается переезда семьи в Минск, то есть предположение (ничем не доказанное), что это состоялось в 1908 году. В нынешней столице Белоруссии Гинзбург-старший будто бы открыл свой собственный магазин и по-прежнему торговал железно-скобяными изделиями. В Минске Гинзбурги жили в Раковском предместье, напротив хоральной синагоги. Как и в Витебске, жили бедно, еле сводили концы с концами. Глава семейства потом, когда уже старший его сын обосновался в Москве, тоже переехал туда, закончил специальные курсы и работал в типографии газеты «Известия», заслужив славу самого грамотного наборщика в столице. В Минске Гинзбурги прожили несколько дольше, чем в Витебске. Именно в будущей столице БССР/Беларуси с будущим писателем произошли многие важные события. Первые шаги Как и все мальчики-евреи, Лазарь Гинзбург первоначальное образование получил в хедере — частной начальной религиозной школе. Отдавать своих детей сюда было не обязательно, ибо никакого официального образования это не давало. Но все родители считали своим долгом это сделать обязательно. У евреев образованию всегда традиционно уделялось большое внимание. И, какое бы трудное материальное положение в семье ни было, хедер посещали практически все мальчики в возрасте от семи-восьми до двенадцати-тринадцати лет. Светские предметы здесь не изучали, а только грамматику иврита и идиш. Тору, историю еврейского народа, географию Эрец-Исраэля, в редких случаях — русский язык. Качество полученного образования, как и в любой светской школе, во многом зависело от уровня подготовки и педагогического таланта самого учителя (меламеда). Те семьи, которым позволяли средства, могли обучать детей дома, для чего персонально приглашали того же меламеда или раввина. Еще более состоятельные люди вообще могли дать детям серьезное домашнее образование, готовили, например, для поступления в гимназию или реальное училище. Но торговец скобяными изделиями Иосиф Гинзбург к числу ни тех, ни других явно не принадлежал. Так что, скорее всего, маленькому Лазарю хедер все же приходилось посещать, хотя сам писатель об этом нигде не упоминал. Свидетельствует об этом и то, что он достаточно хорошо знал идиш и в какой-то степени иврит, а также Тору. Более обстоятельное образование еврейские мальчики могли получить в светском государственном учебном заведении, например, в гимназии или в реальном училище. Но для поступления туда евреев была установлена так называемая «процентная норма»: одно, два (в редких случаях три) места на класс. И могли в это число попасть только очень хорошо подготовленные дети. Гораздо проще было стать учащимся одного из городских училищ. В Минске в предреволюционные годы таковых было три, причем с 1912 года они уже стали называться Высшими начальными городскими мужскими училищами. Их полный курс был рассчитан на четыре года. Здесь преподавали Закон Божий, русский язык и словесность, арифметику и начало алгебры, геометрию, географию, отечественную историю со сведениями из всеобщей истории, естествознание и физику, рисование и черчение. В каком иэ этих училищ учился Лазарь Гинзбург, неизвестно. Если предположить, что поступить туда он мог с 13-летнего возраста (о чем пишут некоторые биографы писателя, но документальные свидетельства тому пока не найдены), то в течение 1916-1918 годов он мог закончить только два класса этого училища. В 1918 году они были реорганизованы в образовательные школы. Ее и мог закончить будущий писатель в 1920 году (как он писал в автобиографии) с учетом учебных лет в городском училище. Кстати, об этих училищах Лазарь Иосифович как-то высказался с явной иронией. Но полученные в нем знания позволяли ему с 1917 года заниматься репетиторством, что давало некоторую независимость от отца, или просто оказывать помощь семье. Но в августе 1919 года Минск оккупировали польские войска, начались еврейские погромы. Поэтому молодежь (евреи совместно с белорусами) стала создавать отряды самообороны, а спустя какое-то время многие из «боевиков» пошли добровольцами в Красную Армию. Так в 1920 году, уже после окончания школы, в нее вступил и Лазарь Гинзбург. Какое-то время он служил в Воронеже. Но у него неожиданно обнаружили туберкулез и отправили лечиться в один из недавно созданных санаториев в Подмосковье. Назывался он «Подсолнечное», по названию одной из станций Николаевской железной дороги, где санаторий располагался. История этого одного из старейших лечебных заведений современной России началась в 1910 году, когда известные российские врачи В. Щуровский (1852-1941, лечил Л. Толстого, А. Чехова), А. Вяхирев, М. Майзель и И. Поляков в имении первого из них организовали санаторий для нервнобольных. В первые годы советской власти его, как и само поместье, естественно, национализировали, изменили профиль. В санатории Лазарь провел осень и зиму 1920/1921 годов, периодически наезжая в столицу. И именно осенью 1920 года произошел случай, о котором с присущими ему юмором и самоиронией рассказач будущий писатель. Ему тогда еще не исполнилось и 17 лет. В короткой и сильно поношенной шинели, в выцветших солдатских обмотках и в порыжевшей белой собачьей папахе на голове он в очередной раз приехал в Москву. «По моссоветовской стороне, напротив тогда еще не построенного Центрального телеграфа (только багровела низенькая стенка его заложенного еще перед Первой мировой войной фундамента), в доме с арочными воротами темнел высокий и узкий вход в столовую анархистов-интериндивидуал истов. К этой загадочной разновидности анархизма я имел не большее отношение, чем остальные посетители. Но здесь можно было без карточек не то за сто тысяч, не то за полмиллиона рублей полакомиться котлеткой из мятого картофеля, — вспоминал Л. Лагин. — Я бы не стал занимать внимание читателя этой ископаемой столовой, если бы по удивительному стечению обстоятельств, какие бывают только в жизни и приключенческих романах, она не стала неожиданной вехой на моем пути в литературу. Как-то под вечер поздней осенью 20-го года я заметил на косяке двери, ведшей в столовую, небольшое, написанное от руки объявление: «За любую цену куплю «Все сочиненное Маяковским». С предложением обращаться по адресу: Малый Гнездниковский переулок, 9. ЛИТО Наркомпроса, Центральная литературная студия». Нет, у меня, конечно же, не было этой редкой, вышедшей в 1919 году и моментально распроданной книжки в кирпично-красной тонкой бумажной обложке. Я сам мечтал как-нибудь ее раздобыть. Но наконец-то мне представилась, кажется, возможность увидеть xoti одного живого писателя! ВЛИТО, то есть Литературном отделе Наркомпроса, они, наверное, кишмя кишели. Несколькими минутами позже я уже был на Малом Гнездниковском. По крутым ступеням я робко поднялся с тротуара прямо в бельэтаж. Рабочий день в ЛИТО кончился. Ни у входных дверей, ни г прихожей никого не было. Я осторожно открыл высокую тяжелую дверь и вошел в ... рай. Ах, какой это был теплый и просторный рай! Огромные ковры почти полностью скрывали изысканный паркетньп пол. Со стены на меня настороженно смотрел с портрета, опершись на тяжелую суковатую трость, какой-то неизвестный мне гражданин Только значительно позже я узнал, что это портрет Писемского и что написал его Илья Ефимович Репин. У противоположной стены торжественно блестел большой концертный рояль, отражая на своей деке электрическую лампочку, одиноко светившуюся в очень тяжелой хрустальной люстре. Первый увиденный мною в натуре рояль! В комсомольском клубе у нас стояло пианино. А в дальнем правом углу зала, у высокой тяжелой двери в соседнюю комнату, за утлым дамским письменным столиком сидели два немолодых бородатых человека. Один — со скуластым монголовидным лицом и маленькой бородкой клинышком, другой — с окладистой профессорской бородой. Первого я сразу узнал по фотографиям в журналах. Это был Валерий Яковлевич Брюсов. Я знал, что он уже два года как вступил в партию. Об этом, как о большом политическом событии, рассказал в одном из своих выступлений Анатолий Васильевич Луначарский. Я знал, что Брюсов — известный поэт. Другой, с профессорской бородкой, и был профессором, фамилию его — Сакулин — я узнал позже. В первые же несколько секунд цель моего визита в ЛИТО была достигнута: я увидел хотя и одного, но зато очень известного писателя. Теперь надо было поскорее сматываться, покуда не спросят, какого черта я без дела и во внеурочное время разгуливаю по пустому учреждению. Но только я повернулся лицом к выходу, как услышал за своей спиной голос Брюсова: — Куда вы, товарищ? Вы ведь в студию? Ох, как плохо мне стало! Не отвечать же в самом деле, что я, взрослый человек (мне уже вот-вот должно было стукнуть семнадцать лет), ввалился в этот зал просто для того, чтобы поглазеть на живого писателя! Брюсов по-своему понял мое смущение. — Это как раз мы и записываем, — сказал он и поощряюще улыбнулся. — Вы ведь пришли записываться в нашу студию? — А разве можно в нее записаться? — удивился я. Мысль о том, что и я при желании мог бы записаться в студию, как-то до сих пор не приходила мне в голову. — Для того и сидим, товарищ, — браво ответил Брюсов, снова улыбнулся и победоносно заметил Сакулину: — Вот видите, Павел Никитич, а вы предлагали уходить. — И, чуть заметно подмигнув мне, добавил: — А у нашего молодого человека, не застань он нас сейчас, быть может, совсем по-другому повернулась бы жизнь. Слово «товарищ» Брюсову, видимо, очень нравилось. Он произносил его с нескрываемым удовольствием. Я сел на самый краешек обитого штофной тканью стула с очень высокой спинкой и стал сосредоточенно разглядывать побелевшие от непогод носки моих зашнурованных бечевкой ботинок. Хорошо, что хоть обмотки были в порядке. Они имели отвратительную привычку разматываться в самые неподходящие моменты жизни. Брюсова определенно растрогало мое смущение: — Вам повезло, — сказал он, глядя на меня озорными, чуть косо поставленными глазами. — Опоздай вы на пять минут, и вам пришлось бы отложить вступление в студию до будущей осени. Мы с Павлом Никитичем принимали сегодня в последний раз. Все было кончено. Я умер бы от стыда, если бы после этих любезных слов осмелился признаться в истинной цели своего визита. Я молчал. Я никак не мог придумать приличную форму отступления. — Поэт? — с какой-то странной интонацией осведомился Брюсов. Так спрашивают люди, готовые к самому худшему ответу. — Раньше писал стихи. Теперь бросил, — ответил я, довольный, что не надо было врать. Брюсов обрадовался: — Загадочный, невозможно загадочный молодой товарищ! — снова заулыбался он мне и даже зажмурился от удовольствия. — Все, ну аб-со-лют-но все пишут стихи. И вдруг появляется совершенно нормальный молодой человек, который стихов не пишет!.. Это же форменное чудо! Да вы знаете, — спросил он у меня с комическим ужасом, — сколько сейчас в России поэтов? Я молча пожал плечами. — Двадцать тысяч одних зарегистрированных! Он был полон симпатии ко мне и благоговения. От столь неожиданной похвалы я осмелел. Но, конечно, продолжал молчать. — А что же вы пишете, если не секрет? — спросил Брюсов после некоторой паузы. Возможно, я своей неболтливостью производил на него все более выгодное впечатление. — Сказки, — ответил я и тут же почувствовал, что иду ко дну. — Сатирические сказки. Дернул меня черт ляпнуть «сказки! Не сказки, одну-единственную сказку я написал. — Вы их принесли с собой? — Я ее помню наизусть, — пролепетал я, позабыв о множественном числе. И прочитал взахлеб свою сказку «Про козу с принципами». Я громил в ней меньшевиков, эсеров, кадетов и в самом неприглядном и смешном виде выставлял ведущих деятелей Антанты. Прочел, покраснел и в ожидании бурных восторгов принялся еще тщательнее прежнего разглядывать носки моих ботинок. Никаких восторгов, ни бурных, ни приглушенных, не последовало. — Ну, а из ваших стихов вы что-нибудь помните ? — спросил Брюсов после некоторой паузы. «Провалилась моя сказочка!» — догадался я, и так мне стало жалко себя, что поднялся со стула, чтобы с гордо поднятой головой человека покинуть помещение. А перед тем как закрыть за собой дверь, крикнуть им в лицо, что я вовсе и не собирался поступать в их студию! Очень она мне нужна! Но Брюсов (я только потом вспомнил, что в его раскосых глазах, кажется, снова мелькнул добродушно-лукавый огонек) явно не догадался о бушевавших в моей юной груди чувствах. — Правильно! — сказал он. — Стихи всегда надо читать стоя. Вот и уходи после таких благожелательных слов. Пришлось оставаться и читать стихи. Первое, кажется, называлось «Наш май», и начиналось оно так: С катушки утра, день, наматывай На город солнечные нити! На фоне улиц грязно-матовом Алей, гуди, рабочий митинг. А вот как второе мое стихотворение называлось и начиналось, я за давностью лет уже забыл. Помню, что кончалось оно четверостишьем: И какая-то нескладная На тепле от солнца жмурится. Вся от грязи шоколадная И мокренькая улица. — А что, — сказал Брюсов Сакулину, непонятно улыбнувшись. — Рискнем, Павел Никитич, примем? — Рискнем, — довольно равнодушно согласился Сакулин... Я вышел на улицу в полном смятении: за что же меня в конце концов приняли в студию? За то, что написал сказку, которая им, кажется, не понравилась, или за то, что бросил писать стихи, которые, кажется, понравились? Еще за какие-нибудь полчаса до этого совершенно свободный от обязательств перед отечественной литературой, я сейчас был не столько счастлив, сколько ошарашен необыкновенным поворотом в моей судьбе. Сколько беспокойных часов провел я в совсем юные свои годы в пламенных мечтах о писательской карьере! И вдруг вот она, совсем рядышком, давно желанная, сказочно прекрасная моя судьба: учись (и не где-нибудь, а в Центральной литературной студии!), старательно слушай преподавателей, прилично сдай выпускные экзамены — и ты писатель!» В этой литературной студии училось 10-15 человек. Никого более известного, чем Л. Лагин, она, похоже, так и не дала. И проучился юный красноармеец в ней даже не полный курс, а всего несколько месяцев. Зато какие учителя были там у Лазаря Иосифовича! Валерий Брюсов, Андрей Белый, Вячеслав Иванов, Михаил Гершензон. Даже менее известные — П. Сакулин и В. Переверзев — чего стоят! Павел Никитич Сакулин (1868-1930) был доктором словесности (1913), почетным членом Государственной академии художественных наук (1927), действительным членом (академиком) АН СССР (1929), в последний год жизни — директором Пушкинского дома. Валерьян Федорович Переверзев (1882-1968) тоже был членом Государственной академии художественных наук (1922), а также профессором Московского университета (1921-1933), Института Красной профессуры (1928-1930), Московского института философии, литературы и искусства (1934-1938), членом редколлегии «Литературной энциклопедии», автором работ о древней русской литературе, творчестве Н. Гоголя и Ф. Достоевского. Нетрудно себе представить, какие блестящие лекции выслушивал будущий писатель. Не тогда ли он по-настоящему понял, что такое образование и как ему тогда его не хватало? «Не знаю, сколько в нашей студии было слушателей. Не помню, чтобы вывешивался список принятых. Никаких анкет мы не заполняли. Собирались в комнате по соседству с уже описанным мною главным залом ЛИТО. Судя по всему, это был служебный кабинет Брюсова. Валерий Яковлевич заведовал тогда ЛИТО Наркомпроса, — вспоминал впоследствии Лазарь Иосифович. — Большинство рассаживалось по обе стороны длинного, крытого зеленым сукном стола. Остальные устраивались в тени, в мягких и глубоких темно-зеленых кожаных креслах, расставленных вдоль стен. Нашим профессорам не было необходимости повышать голос при чтении лекций. И так хорошо было слышно. Студийцы негромко задавали вопросы, и отвечали им тоже не повышая голоса; уютным желтоватым кругом, оставляя остальную часть комнаты в еще более уютной полутени, етруился из-под большого круглого абажура на стол удивительно домашний и успокаивающий свет электрической пампы. Было упоительно, расслабляюще тепло... И меня неизменно и нещадно клонило ко сну. Я, разумеется, говорю о себе, только о себе. Господи, как мало я был тогда подготовлен к слушанию наших лекторов, лучших лекторов, которых нам тогда могла предложить Москва! Мне почти все было неинтересно и, что греха таить, непонятно. Я понятия не имел и об элементарном гимназическом курсе теории и истории литературы, а Андрей Белый читал нам специальный курс о русском ямбе, о ямбе, который я даже под угрозой расстрела не смог бы отличить от хорея. Сакулин вел курс «Русский романтизм», подвергал, к примеру, тончайшему и подробнейшему анализу творчество Одоевского, я же не решил для себя, прав или не прав Писарев в его смелых и патетических писаниях о Пушкине. Михаил Осипович Гершензон читал лекции по истории литературы, но я никогда до этого не думал, что лекции на такую ясную тему можно так усложнять и оснащать кучей заведомо идеалистических откровений. Я помню лекцию Переверзева о «Ревизоре». Это была, пожалуй, одна и единственная, в которой я более или менее разобрался. Сколько я посетил лекций? Как часто происходили занятия в студии? <...> Мне в студии было все же не по себе. По-мальчишески самолюбивый, я стеснялся своей удручающей теоретической неосведомленности, боялся осрамиться перед куда более просвещенными и активными студийцами. Тем более что как бывший ученик плебейского четырехклассного Высшего начального училища, я в них за двадцать саженей чуял исконных врагов — гимназистов». Встречи с Владимиром Маяковским Литературная студия В. Брюсова запомнилась будущему автору «Старика Хоттабыча» еще и первой встречей с Владимиром Маяковским. Произошло это осенью 1920 года. Вот что он вспоминал по этому поводу: «Я уже почти окончательно решил распрощаться со студией, когда неожиданное событие вознаградило меня за все предыдущие тоскливые вечера. Усаживаясь как-то перед началом занятий в свое привычное кресло между дверью и окном, я заметил двух неизвестных. Это определенно не были студийцы. Это тем более не были лекторы. Для нашей профессуры они были слишком молоды. Почти одногодки — лет по двадцать семь-двадцать восемь, никак не более. Они сидели, беззаботно свесив ноги, на том самом утлом дамском письменном столике, за которым восседали Брюсов и Сакулин, когда принимали меня в студию. Сидели, сдержанно веселились, по-мальчишески болтая ногами, и изредка обменивались явно ехидными репликами, нашептывая их друг другу на ухо. Один из них высокий, стриженный под машинку, с энергично выступающим подбородком, другой ростом пониже, атлетически сложенный, подвижный, как ртуть, с головой лысой, как колено. Судя по их лицам, им обоим было что возразить лектору. А лектором в тот вечер был Гершензон. Перед ним лежал на столе листок бумаги с планом лекции, но он на листок не смотрел. А смотрел он, и со все возрастающим раздражением, на перешептывавшихся незнакомцев. Нет, они, упаси боже, нисколько не шумели. Они перешептывались совершенно бесшумно, но можно было догадаться, что они прохаживаются на его счет. Говорят (лично я ни тогда, ни когда-нибудь потом этим вопросом не занимался), что у Гершензона было что сказать нового и интересного насчет творчества Тургенева, о котором в тот вечер шла речь. Гершензон, это мы видели все, весь напружинился, глаза его свирепо сузились, но он сделал над собой усилие и, стараясь не смотреть на дерзких незнакомцев, продолжал лекцию таким спокойным голосом, словно их и в комнате не было. Внешне все шло в высшей степени благополучно. Но только Гершензон заговорил о роли вдохновения в творчестве Ивана Сергеевича, как один из незнакомцев, тот, который повыше, громким, хорошо поставленным басом подал реплику: — А по-моему, никакого вдохновения нет. Гершензон высоко поднял брови, словно только теперь заметил присутствие в комнате посторонних, и еще более ровным голосом возразил: — Вы бы этого не сказали, если бы занимались искусством. Незнакомцы еще больше развеселились, и тот, кто подал первую реплику, подал вторую: — Не скажите. Пописываю. — Значит, неважно пописываете. — Не могу пожаловаться. Говорят, в общем, не очень плохо. Тут второй незнакомец, который пониже, совсем развеселился, от полноты чувств звучно хлопнул товарища по коленке и воскликнул: — Разрешите представить: Владимир Владимирович Маяковский! Маяковский в свою очередь хлопнул его по коленке: __ А это Виктор Борисович Шкловский! Вот это была сенсация! Гершензон, чувствуя, что все наше внимание обращено на гостей, самолюбиво закруглил лекцию. <...> Не помню уже, почему Маяковский решительно отказался читать нам стихи. Кажется, из-за только что перенесенной болезни». Следующая встреча Лазаря Гинзбурга с Владимиром Маяковским состоялась шесть лет спустя, осенью 1926 года, в Воронеже, где в это время будущий автор «Старика Хоттабыча» проходил службу в Красной Армии. Вот как он об этом рассказал писателю М. Лезинскому: «Был вечер встречи с Маяковским, и, как обычно, на этом вечере все графоманы города могли читать свои стихи перед строгим мэтром. Я прочитал отрывок из своей огромной поэмы и небольшое стихотворение на закуску. Владим Владимыч все внимательно выслушал, скептически посмотрел на меня и сказал: «Ваша поэма родилась не из сердца. Это, батенька, литературщина. Своими глазами надо смотреть на окружающий мир, а не через пенсне классиков. А вот маленькое ваше стихотворение мне, как ни странно, понравилось... — А что это было за стихотворение, которое понравилось Владимиру Маяковскому? — Стихотворение называлось «Отделком» — командир отделения. Из жизни, так сказать, взятое: было это в 1926 году в Ростове, и был я тогда военным человеком. После творческого вечера Маяковского я еще несколько раз встречался с Владимиром Владимировичем, и однажды он пригласил меня к себе домой. Представляете мое волнение, когда я летел к нему? — Очень даже представляю. — Пришел к нему, чинно разделся, вытер ноги о половичок и...не знаю, что дальше делать. Маяковский ухмыльнулся, заметив мое замешательство: — Что ты там, Лазарь, казенный паркет протираешь? Проходи! Прошел. Он меня, как маленького, к столу подводит. А на столе, в хрустальной вазе, высится горка мандаринов. Живут же люди! Маленьких таких, красно-желтеньких мандаринчиков... Так мне захотелось впиться зубами в этот шарик мандаринский, аж в горле запершило, — у нас в полку щи да каша, вот и вся солдатская пища наша. А мандарины и апельсины почему-то считались буржуйским лакомством. Маяковский заметил мои перекатывающиеся желваки, придвинул ко мне вазу. — Жми, Лазарь, на всю катушку! Проглотил я слюну и ответил: — Спасибо. Не хочу. Маяковский презрительно посмотрел на меня: — Спасибо — не хочу? Или — спасибо, неудобно? Тут я не выдержал: — Хочу. Владимир Владимирович, очень хочу! — Вот и делай, что хочешь, интеллигент с ружьем! И стал я уплетать мандарины, только за ушами трещало. Маяковский засмеялся довольный: — Вот теперь, святой Лазарь, я окончательно убедился, что писать ты будешь! Страсти не должны нас подавлять, надо давать им выход». Владимир Маяковский не дожил, к сожалению, до появления «Старика Хоттабыча». Интересно, какую бы оценку он дал этому творению своего «крестника»? Встреча с Виктором Шкловским Знакомство с будущим знаменитым писателем, литературоведом, критиком, киноведом и сценаристом, одним из ключевых фигур русского формализма Виктором Шкловским (1893-1984) у Лазаря Гинзбурга произошло в тот самый день осенью 1920 года, что и с В. Маяковским. Вот что будущий автор «Старика Хоттабыча» вспоминал об этом: «Потом несколько человек увязались провожать Маяковского, а я пошел провожать Шкловского. Я и сейчас, когда нас, уже давно немолодых, разделяет с Виктором Борисовичем всего каких-нибудь одиннадцать неполных лет, гляжу на него с таким же восхищением, как тогда, в далеком двадцатом году, когда нас разделяло целых одиннадцать лет. А тогда, провожая его, я изо всех сил старался показать себя с самой блестящей стороны. Боюсь, что в тот поздний сырой безлюдный московский вечер я позволял себе острить более часто, чем это нужно было молодому человеку, которому все же не хватало нескольких недель до семнадцати лет. Так я по сей день и не пойму, что же побудило Виктора Борисовича пригласить меня заглянуть к нему в Строгановское училище утром следующего дня. Мы расстались на Рождественке, у кованых ворот Строгановского училища, где сейчас Архитектурный институт. Я очень боялся опоздать и, видимо, поднял Виктора Борисовича с постели. Он вышел ко мне навстречу, зябко кутаясь в теплый халат, заспанный, но вполне радушного гостеприимства. Из темной-пыльной и пронзительно холодной прихожей он проводил меня в большую, высокую, давно нетопленную комнату и усадил на табуретку возле заваленного бумагами не то чертежного, не то кухонного стола. Шкловский подвинул себе другую табуретку и спросил, над чем я хотел бы работать. Я даже не сразу понял, о чем идет речь. Потом понял, и я, несмотря на холод, царивший в комнате, облился потом. Не было никаких сомнений, Шкловский почему-то решил, что я собираюсь посвятить свою жизнь теории литературы. А я, бедный, думал, что просто понравился ему как интересный собеседник. И тут снова сработала моя проклятая деликатность. Мне бы честно повиниться, что произошло явное недоразумение, что меньше всего в жизни я мечтал о карьере теоретика литературы, а я замялся, покраснел, промычал что-то нечленораздельное. Чтобы подбодрить меня, Шкловский разъяснил свой вопрос: — Ну, скажите, какая книга вас давно увлекает? Какую книгу вы особенно любите перечитывать? И, словно кидаясь в прорубь, я буркнул: «Тысяча и одна ночь». Шкловский ужасно обрадовался: как раз «Тысяча и одна ночь» представляет собой незаурядный интерес для формального разбора. Добавил что-то насчет «приема задержания» и «параллелизма композиции и сюжетных ходов» и заметил, что я, кажется, не очень понимаю, что кроется под этими терминами. Горячо извииился, выкатился ич комнаты и через минуту вернулся с книжкой в тонюсенькой кирпич-но-красной обложке. У меня замерло сердце. Мне показалось, что это «Все сочиненное Маяковским» и что неизвестно за какие заслуги Виктор Борисович собирается мне эту книжку подарить. Оказалось, что Шкловский и в самом деле хотел мне подарить эту книж ку, но называлась она «Поэтика» и представляла собой сборник членов общества ОПОЯЗ (Общество изучения поэтического языка — А. П.). Он показал мне в ней свою статью. Ее название произвело на меня большое впечатление: «Искусство как прием». Раз прием, то все дело в том, чтобы приемом овладеть, хорошенечко потренироваться в применении приема, и перед тобой широкие просторы писательской деятельности без всяких там вдохновений и прочих старорежимных выдумок. Заголовок мне пришелся по душе. А Шкловский, не откладывая дело в долгий ящик, стал исписывать мелким, не очень разборчивым почерком все четыре стороны обложки, все места, свободные от печатного текста, методическими указаниями, разъяснениями и пояснениями, которые должны были помочь мне достойно справиться с научным разбором того, как построена «Тысяча и одна ночь». Еще тогда было не поздно признаться, что гостеприимный и высоконаучный собеседник ошибается, видя во мне прозелита литературоведения. Но по мере того как книга покрывалась подробнейшимг рукописными добавлениями, мне стало казаться, что дело это не такое уж трудное и достаточно привлекательное. «Почему не попытаться? — грусливо думал я. — В конце концов все может быть решено к обоюдно му удовольствию и в то же время не без пользы для литературы». Каким-то вороватым краешком воображения я даже видел другой, еще не изданный сборник и в нем мою статью под скромным, но полным научного достоинства заголовком: «О том, как построена "Тысяча и одна ночь"». В самом деле, чем черт не шутит! Ведь если на то дело пошло, я уже почти разобрался в том, что значит мудреное слово «обрамление». И все же я честно делал все, чтобы отогнать от себя это заманчивое и зазорное видение. Но пока я боролся с собой, Виктор Борисович успел исписать все чистые места в «Поэтике» и без лишних слов вручил ее мне как руководство к действию. Он торопился. Ему нельзя было опаздывать в дом Лобачева получить продуктовые карточки. Он встал. Встал и я, но он что-то вспомнил, снова усадил меня, сказал: «Одну минуточку!», сбегал в соседнюю комнату и вернулся с чистым типографским бланком Петроградского общества изучения поэтического языка ОПОЯЗ. Раздвинув на столе бумажные залежи, он снова присел и быстренько, стараясь писать как можно более разборчиво, выписал мне мандат, из которого следовало, что я — московский представитель Петроградского общества изучения поэтического языка и что ко всем лицам, организациям и учреждениям просьба оказывать мне в выполнении возложенных на меня обязанностей всяческое содействие, что было засвидетельствовано личной подписью председателя ОПОЯЗ В. Шкловского». Когда и как прояснилась эта история, Л. Лагин не написал. Хотя в обшем-то нетрудно это представить: пока будущий писатель не обосновался в столице, где мог встретиться с проживавшим в Ленинграде В. Шкловским, дело повисло. Виктор Борисович, наверное, долго недоумевал, куда это пропал им найденный представитель. А тот, в это время уже перебравшийся в Минск, там о своей миссии, конечно, вскоре вообще забыл. Да и не до литературных изысков было ему в эти годы. В предвоенные и послевоенные годы Лазарь Лагин и Виктор Шкловский наверняка не раз встречались и беседовали на самые разнообразные темы. Вспоминали ли они неудачную попытку литературоведа приобщить к своему любимому делу юного Лазаря Гинзбурга? Хотя нигде упоминаний об этом не нашел, но уверен: вспоминали! Наверное, даже посмеивались над тем злополучным эпизодом из жизни обоих. Но Шкловский наверняка не упускал случая напомнить о своем литературном чутье, о своем «открытии» будущего популярного писателя. Как он относился к «Старику Хоттабычу»? Об этом можно только строить догадки, ведь его мнения об этой повести мне тоже найти не удалось. Возможно, даже снисходительно: такая «легкая» литература наверняка была «не его». С другой стороны, отрицать популярность повести тоже было глупо. И вновь Минск Учеба в Литературной студии длилась недолго. Подлечившись, весной 1921 года Лазарь Гинзбург вернулся в Минск. К этому времени он был уже членом Российской коммунистической партии большевиков, в которую вступил в возрасте 17 лет. Так что партийный стаж Л. Лагина был почти 60 лет! И на всю его дальнейшую жизнь членство в этой организации оказывало большое влияние не только на его взгляды, но и на поступки. На мой взгляд, не всегда хорошие... «Работал в Центральном бюро Коммунистической партии Белоруссии инструктором АПО (агитационно-пропагандистского отдела — А. П.), — писал Л. Лагин в автобиографии. — С 1921 года был переброшен на комсомольскую работу, был ответственным секретарем Минского бюро евсекции (еврейской секции — А. П.), членом секретариата минской организации комсомола, членом редколлегии органа ЦК комсомола Белоруссии «Красная смена». В 1922 году был переслан на работу в управление Уполнаркомвнешторга при Совнаркоме Белоруссии, где работал секретарем управления и одновременно ответственным секретарем бюро партийной ячейки». Что такое «евсекция», сейчас знают очень немногие. Так называлась в 1920-е годы еврейская коммунистическая организация при ВКП(б), созданная наряду с другими национальными секциями при Коммунистической партии. Отавной их задачей являлось распространение коммунистической идеологии в среде национальных меньшинств на их родном языке и вовлечение в строительство социалистического общества. Кстати, первая евсекция была организована в июле 1918 года в Орле, а вторая — чуть позже — в Витебске, чем местные коммунисты в 1920-е годы очень гордились. Созданная для подавления проявлений религиозности и «буржуазного национализма» в еврейской среде и стремившаяся заменить еврейскую культуру «пролетарской культурой», евсекция внедряла идеи диктатуры пролетариата в среде еврейского рабочего класса. И встречала большое сопротивление значительной части обществе!, особенно старшего и среднего возраега. Слово «переброшен» тоже отражает реальность первых лет советской власти. Оно часто употреблялось по отношению к лицам, чей перевод с одного места работы на другое был инициирован вышестоящей организацией или партийными (комсомольскими) органами, а не желанием самого работника. А в том, что 18-летнего партийца «бросили» на комсомол, нет ничего удивительного: кому же еще.если не таким, было учить уму-разуму подрастающее поколение? И вот что примечательно: будущий писатель в партию вступил раньше, чем в комсомол! Обычно это было как раз наоборот. И если ветераном КПСС Лазарь Иосифович себя, естественно, считал и очень этим гордился, то в ветераны Коммунистического союза молодежи как-то совсем не стремился. Вот почему утверждение некоторых его биографов (и дочери, кстати, тоже!), что он являлся «одним из руководителей белорусского комсомола», мягко говоря, не соответствует действительности. Для того, чтобы в этом убедиться, достаточно просмотреть публикации об истории молодежного движения в этой республике. В них такое имя не встречается... Есть в автобиографии J1. Лагина еще несколько строк, на которые я обратил внимание: член редколлегии органа ЦК комсомола Белоруссии «Красная смена». В первые годы своего существования эта газета выходила на русском языке, но нынешнему поколению людей она известна по тому же названию, но уже на белорусском языке. В нее будущий писатель отправлял свои первые рабкоровские корреспонденции. По сути дела, именно здесь начинался творческий путь будущего писателя Лазаря Лагина. В 1922-1924 годах главным редактором «Чырвонай змены» являлась одна из первых комсомолок Белоруссии Соня Фрай. Надо же такому случиться: в 1971-1972 годах я переписывался с ней, а в январе 1972 года мы даже встретились в Москве, в гостинице на проспекте Вернадского, где я останавливался тогда во время нескольких пребываний в столице. Мы несколько часов беседовали с ней на разные темы. Точнее, говорила моя собеседница, а я слушал и старался что-то записать. Знал бы я тогда, что эта тогда уже немолодая женщина в свое время наверняка общалась с Лазарем Гинзбургом! Может быть, она могла бы даже что-то интересное рассказать о юном комсомольце и будущем авторе «Старика Хоттабыча». Лично для меня газета «Чырвоная змена» тоже дорога. Именно в ней 11 мая 1968 года появилась моя первая публикация — небольшой материал под названием «Псторыя стварэння адной каршны». В нем шла речь о том, как, проживая в своем имении под Витебском Здравнево, знаменитый художник И. Репин задумал написать большое живописное полотно из истории этого древнего города. Именно с этой публикации началась моя работа над репинской темой, которая завершилась появлением небольшой книжки «Здравнево. Здесь жил И. Репин» (выдержавшей, кстати, два издания) и нескольких десятков газетных и журнальных публикаций. Возвращаясь к Л. Лагину, надо отметить, что он, как и абсолютное большинство членов РКП(б) того времени, свято верил в идеалы коммунизма. Его вступление в Коммунистическую партию состоялось исключительно по убеждениям. Никаких преимуществ это членство тогда не давало. А до того времени, когда это надо было делать для продвижения по службе, было еще достаточно далеко. Нет сомнения, что Лазарь Иосифович свято верил в идеалы светлого будущего и был убежденным борцом за новую жизнь. Таким убежденным коммунистом он оставался до последних своих дней. В работе, чем бы ни занимался, свято следовал за «линией партии». Удивительно, но этого умного и хорошо образованного человека, похоже, ничему не научи- ли ни сталинские репрессии, жертвой которых он сам чуть-чуть не стал, ни все эти страшные кампании вроде коллективизации, депортации чеченцев и ингушей, «борьбы с безродными космополитами», «дела врачей» и др. Он явно не задумывался о том, куда его партия ведет страну. Похоже, не насторожили Лагина ни волюнтаризм «нашего Никиты Сергеевича», ни улыбки «дорого Леонида Ильича». Но все это будет потом. А в 1921 году активному и пока еще относительно хорошо образованному (по сравнению с другими комсомольцами-активистами) члену РКП(б) Лазарю Гинзбургу доверяют ответственную должность библиотечного инструктора «Центропечати» Западного фронта. Центральное агентство ВЦИК РСФСР по снабжению произведений печати «Центропечать» было учреждено 23 ноября 1918 года. В его функции входило снабжение и распространение произведений печати (книг, брошюр, плакатов, газет, журналов) по всей стране, включая и Красную Армию, культурно-просветительские и по-чгово-телеграфные учреждения, а также руководство газетно-жур-нальными киосками на железнодорожных станциях, организация подвижных вагонов-лавок, открытие книжных магазинов и т.д. Оно являлось единым государственным органом в этой области, состояло из 22 отделов со штатом в три тысячи человек. Одним из главных подразделений являлся агентурный отдел. Каждому из 300 агентов полагался железнодорожный вагон, в котором они разъезжали за закрепленными за ними районами страны и привозили сюда продукцию. Таких агентов с находившимися в их подчинении вагонами и встречал в Минске будущий писатель. Ему выделяли определенное число различных агитационных изданий, а его обязанность — раздать их по частям Красной Армии на Западном фронте. Этой работой Лазарь Гинзбург занимался страстно и сам перечитывал по несколько раз то, что проходило через его руки. В этой должности наш земляк пробыл недолго. В то время почти все на своих должностях не задерживались. Если не смог себя проявить хорошо, быстро освобождали. Проявил себя с лучшей стороны — следовало повышение: надежных и толковых кадров еще очень не хватало. Так что засиживаться на одном месте было ни к чему. Гинзбурга назначили секретарем управления при Совете Народных Комиссаров БССР, а потом и секретарем управления уполномоченного Народного комиссариата внешней торговли Совнаркома БССР, где он одновременно исполнял обязанности ответственного секретаря бюро партийной ячейки. По утверждению некоторых биографов Л. Лагина, проживая в Минске, он, обладавший неплохим голосом, успел некоторое время проучиться на отделении вокала в местной консерватории. Но оставит учебу будто бы из-за отсутствия интереса к теории музыки. Все бы ничего, но консерватория в Минске открылась только в 1932 году, а существовавший здесь до нее музыкальный техникум (на его основе и была открыта консерватория) — только с 1924-го. О какой учебе идет речь? И в этот раз минский период жизни Лазаря Гинзбурга, как и следовало ожидать, длился недолго. Он с каждым днем все отчетливее сознавал, что не хватает знаний, образования, что надо продолжать учебу. «Разбалованный» Москвой, он стремился именно в столицу, благо повод для этого был. Учеба и научная деятельность Из Минска в Москву Лазарь Гинзбург перебрался осенью 1922 года. И вскоре стал студентом Московского института народного хозяйства им. К. Маркса (в будущем он станет носить имя Г. Плеханова) — в то время одного из самых престижных вузов страны, которым он остается и в современной России. Созданный в 1907 году предпринимателем А. Вишняковым, институт долгое время был единственным вузом, где в России готовили специалистов в области экономики. И вот уже на протяжении более ста лет он выпускает специалистов самого высокого уровня. Среди его выпускников масса знаменитостей, даже международного уровня. А вот о том, что его закончил и писатель Лазарь Лагин, здесь знают единицы: не по той тропинке пошел этот выпускник. Учился Л. Гинзбург хорошо. «С 1922 по 1925 гг. учился в Московском институте народного хозяйства имени Плеханова на экономическом факультете, — писал Лазарь Иосифович в автобиографии. — По партийной линии все это время вел пропагандистскую работу на предприятиях Замоскворечья, был студенческим организатором Московского губотдела Союза транспортных рабочих. Внутри института работал в течение двух лет председателем обшеинститут-ской профсекции транспортных рабочих, был заместителем ответственного секретаря комсомольской ячейки. С 1924 года работал в ¦ лавной хлебной конторе Госторга РСФСР где был Центральным комитетом оставлен на работу после окончания института. Работал здесь в качестве управделами, заведующего местной сетью, заведовал районом Северного Кавказа и Крыма. В 1925 году был послан в Симферополь в качестве заведующего хлебным отделом Крымгосторга. В 1925 году в октябре месяце был призван в ряды Красной Армии, в 27-й стрелковый полк 9-й Донской дивизии. Был там курсантом полковой школы, а во время лагерей исполнял обязанности политрука роты. По линии партийной был кандидатом, а потом членом президиума ячейки ВКП(б) полковой школы. Был также председателем полкового комитета хозяйственного содействия. От парторганизации полка был делегатом на дивизионную партконференцию. В декабре 1926 года был демобилизован и возвратился в Москву. Работал в Наркомторге РСФСР старшим экономистом сначала сырьевого и потом хлебофуражного управления. Был ответственным редактором наркомовской стенной газеты. Вел пропагандистскую работу в районе. В 1928 году был командирован в Тамбов, где заведовал окружным торготделом. После кратковременной работы в Воронеже был отозван в 1929 году в Москву редакцией газеты «За индустриализацию», где работал в качестве заведующего партийным отделом. В 1930 году поступил в аспирантуру Комакадемии, откуда был переведен слушателем Экономического института Красной профессуры. По линии партийной вел организационную работу на «Электрозаводе», был бригадиром актива ЭИКП (Экономический институт Красной профессуры — А. П.) при редакции «Правды», был бригадиром бригады по подготовке материалов XVIII партконференции по выполнению первого из 6 условий тов. Сталина. В 1932 году был редакцией «Правды» отозван с третьего курса ЭИКП для постоянной работы в «Правду»- Работал до июля 1933 года в качестве заместителя заведующего экономическим отделом. С июля текущего года работаю заместителем заведующего отделом товарооборота и рабочего снабжения. Партработу веду организационного и пропагандистского порядка в комбинате «Правда». В настоящее время руковожу комбинаторским партколлекивом». В автобиографии Лазарь Иосифович не указал, что еще в аспирантуре защитил кандидатскую диссертацию. В это время он написал несколько небольших брошюр по вопросам экономики и экономической политики СССР. Его, возможно, в этой отрасли ожидало большое будущее: таких специалистов в стране было не так уж много. Но люди, профессионально разбирающиеся в экономике, были нужны и в средствах массовой информации. Поэтому на переход в одну из самых престижных газет страны будущий автор «Старика Хоттабыча» сразу согласился, правильно рассудив, что эта работа станет первой ступенькой к его профессиональной писательской деятельности. К тому же экономика, даже несмотря на определенные успехи в этой области, Лазаря Иосифовича, по-видимому, мало интересовала. Он никогда в дальнейшем не вспоминал про свои успехи на этом поприще. Начало творчества Вернувшись в Москву, Лазарь Гинзбург сразу окунулся в среду литераторов, наивно полагая, что ктаковым он себя уже может отнести. В краткой биографической справке, составленной в сентябре 1981 года, дочь писателя Н. Лагина пишет: «Один из организаторов литературной группы "Молодая гвардия"». «Молодая гвардия» — объединение молодых писателей, организованное в октябре 1922 года по инициативе ЦК РКСМ и состоявшее в основном из комсомольцев. Первоначально в группу входили такие известные литераторы, как А. Безыменский, А. Жаров, М. Светлов, М. Голодный и др. Но ни в одной из энциклопедических справок фамилия Л. Лагина не упоминается. Возможно, Лазарь Иосифович действительно входил в состав этого объединения, но быть в числе создателей... Раз уж речь зашла о недостоверности некоторых фактов из биографии будущего автора «Старика Хоттабыча», отметим еще несколько. В той же биографической справке, составленной Н. Лагиной, содержится следующее: «Главный редактор альманаха «30 дней» и журнала «Год 37-й, 38-й, 39-й». Вновь обращаюсь к всезнающему интернету, энциклопедиям, специальной литературе. Нет в них упоминания о Л. Гинзбурге - Лагине! Ежемесячный художественно-литературный, общественный и научно-популярный иллюстрированный журнал «Тридцать дней» («30 дней») выходил в Москве с 1925 по июнь 1941 годов. Редколлегию в нем в разные годы возглавляли А. Андрейчик, В. Нарбут, В. Соловьев. П. Павленко, а с середины 1937 года журнал вела редколлегия вообще без главного редактора. Среди авторов этого журнала (альманаха) упоминаются прозаики, поэты, переводчики, литературоведы: В. Ардов, Н. Агеев, Э. Багрицкий, О. Берггольц, В. Василевская, Е. Габрилович, Ю. Герман, В. Гроссман, Б. Житков, М. Зощенко, В. Иванов, В. Инберг, В. Катаев, Л. Кассиль, В. Кожевников, Э. Кроткий, В. Луговской, В. Маяковский, С. Михалков, А. Новиков-Прибой, Ю. Олеша, Б. Пастернак, К. Паустовский, А. Платонов, Н. Погодин, М. Пришвин, В. Шкловский, И. Эренбург и др. Где же здесь наш земляк? А упоминания о журнале «Год 37-й, 38-й, 39-й» я вообще нигде не нашел...Это не значит, что он в этих изданиях не принимал участие. Но в качестве ли редактора? А вот что известно достоверно. В начале 1930-х годов судьба свела Лазаря Иосифовича с едва ли не самым известным в довоенные годы журналистом — Михаилом Кольцовым, любимцем Сталина и его горячим поклонником, человеком, искренне преданным делу построения нового общества. Его выступления в печати постоянно вызывали огромный интерес. Сталин ему доверял. И не случайно отправил в сражающуюся с фашистами Испанию. Там Михаил Ефимович официально считался корреспондентом «Правды». Но очень много хорошо знавших его людей утверждали, что только этой ролью Кольцов там не ограничивался, что он фактически являлся политическим советником Коминтерна и СССР в республиканском правительстве. Более того, есть серьезные основания считать, что и этим роль Кольцова в Испании тоже не ограничивалась, что она имела такую сторону, о которой знали только в НКВД и лично Сталин. Проводя его линию в международном рабочем движении, Михаил Ефимович участвовал в тайных операциях против троцкистской Рабочей партии марксистского единства, а в публикациях дискредитировал троцкистов, обвиняя их в том, что они находятся на службе у Франко и фашизма. В том, что Кольцов слишком много знал, нет никакого сомнения. По отношению к нему Сталина как нельзя лучше подходит известное крылатое выражение (горничной Лизы из комедии А. Грибоедова «Горе от ума»): «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь». Скорее всего, к «барской любви» этот замечательный человек и не стремился, но непроизвольно оказался в путах своей искренней идейности. В конце 1938 года Михаила Кольцова неожиданно для всех отозвали из Испании в Москву, а вскоре, 14 декабря, арестовали. Его обвиняли в антисоветской и троцкистской деятельности, более года пытали, добиваясь нужных следствию показаний. 1 февраля 1940 года он был приговорен к высшей мере наказания и расстрелян на следующий день. Так трагично закончилась жизнь этого незаурядного человека. Одновременно с работой в «Огоньке» М. Кольцов в 1934-1938 годах занимал пост и главного редактора журнала «Крокодил». Публикации начинающего писателя Лазаря Гинзбурга его привлекли. И он взял его в редакцию этого журнала в качестве своего заместителя. Так будущий автор «Старика Хоттабыча» оказался на несколько лет в «Крокодиле», где отныне периодически стали появляться его фельетоны и сатирические рассказы. «Нет, на мой взгляд, даты более неточной в жизни каждого литератора, чем дата начала его литературной деятельности. Сколько автобиографий, столько разных точек отсчета. Особенно, если она начата уже в зрелом возрасте. Что до меня, то я, по крайней мерс, четыре раза начинал и прерывал свою литературную деятельность. Осенью двадцатого, летом двадцать второго, летом двадцать седьмого, весной тридцать третьего. В первый раз — фельетоны в комсомольских газетах, во второй — стихи в комсомольских и партийных газетах, в третий — стихи во «взрослых» газетах, в четвертый — фельетоны, сатирические и «серьезные» рассказы в «Крокодиле» и «Огоньке». Сейчас я бы не собирал их в отдельную книжку. В 1935 году я эту глупость сделал. Но больше я их никогда не переиздавал. В тридцать восьмом году я опубликовал в «Пионере» «Старика Хоттабыча». Может быть, с этого момента и стоило бы исчислять свой литературный возраст? Ведь я даже как-то писал в шуточной автобиографии: считаю своей немалой заслугой перед отечественной литературой, что решительно и навсегда перестал писать стихи». Нельзя не признать справедливость лагинских слов. В самом деле, с какого времени надо исчислять начало творчества? Знал в Витебске поэта, который старался как можно чаще и торжественней отмечать вехи своей творческой жизни: и публикацию первого детского стихотворения, и первого юношеского, и первого «взрослого», и тем более, естественно, выход в свет своей первой книги. Создавалось такое впечатление, что человеку наплевать на все эти надуманные «юбилеи», главное — попиариться, в очередной раз всем напомнить о себе и покрасоваться на публике. Лагине! Ежемесячный художественно-литературный, общественный и научно-популярный иллюстрированный журнал «Тридцать дней» («30 дней») выходил в Москве с 1925 по июнь 1941 годов. Редколлегию в нем в разные годы возглавляли А. Андрейчик, В. Нарбут, В. Соловьев, П. Павленко, а с середины 1937 года журнал вела редколлегия вообще без главного редактора. Среди авторов этого журнала (альманаха) упоминаются прозаики, поэты, переводчики, литературоведы: В. Ардов, Н. Агеев, Э. Багрицкий, О. Берггольц, В. Василевская, Е. Габрилович, Ю. Герман, В. Гроссман, Б. Житков, М. Зощенко, В. Иванов, В. Инберг, В. Катаев, Л. Кассиль, В. Кожевников, Э. Кроткий, В.Луговской, В. Маяковский, С. Михалков, А. Новиков-Прибой, Ю. Олеша, Б. Пастернак, К. Паустовский, А. Платонов, Н. Погодин, М. Пришвин, В. Шкловский, И. Эренбург и др. Где же здесь наш земляк? А упоминания о журнале «Год 37-й, 38-й, 39-й» я вообще нигде не нашел...Это не значит, что он в этих изданиях не принимал участие. Но в качестве ли редактора? А вот что известно достоверно. В начале 1930-х годов судьба свела Лазаря Иосифовича с едва ли не самым известным в довоенные годы журналистом — Михаилом Кольцовым, любимцем Сталина и его горячим поклонником, человеком, искренне преданным делу построения нового общества. Его выступления в печати постоянно вызывали огромный интерес. Сталин ему доверял. И не случайно отправил в сражающуюся с фашистами Испанию. Там Михаил Ефимович официально считался корреспондентом «Правды». Но очень много хорошо знавших его людей утверждали, что только этой ролью Кольцов там не ограничивался, что он фактически являлся политическим советником Коминтерна и СССР в республиканском правительстве. Более того, есть серьезные основания считать, что и этим роль Кольцова в Испании гоже не ограничивалась, что она имела такую сторону, о которой знали только в НКВД и лично Сталин. Проводя его линию в международном рабочем движении, Михаил Ефимович участвовал в тайных операциях против троцкистской Рабочей партии марксистского единства, а в публикациях дискредитировал троцкистов, обвиняя их в том, что они находятся на службе у Франко и фашизма. В том, что Кольцов слишком много знал, нет никакого сомнения. По отношению к нему Сталина как нельзя лучше подходит известное крылатое выражение (горничной Лизы из комедии А. Грибоедова «Горе от ума»): «Минуй нас пуше всех печалей и барский гнев, и барская любовь». Скорее всего, к «барской любви» этот замечательный человек и не стремился, но непроизвольно оказался в путах своей искренней идейности. В конце 1938 года Михаила Кольцова неожиданно для всех отозвали из Испании в Москву, а вскоре, 14 декабря, арестовали. Его обвиняли в антисоветской и троцкистской деятельности, более года пытали, добиваясь нужных следствию показаний. 1 февраля 1940 года он был приговорен к высшей мере наказания и расстрелян на следующий день. Так трагично закончилась жизнь этого незаурядного человека. Одновременно с работой в «Огоньке» М. Кольцов в 1934-1938 годах занимал пост и главного редактора журнала «Крокодил». Публикации начинающего писателя Лазаря Гинзбурга его привлекли. И он взял его в редакцию этого журнала в качестве своего заместителя. Так будущий автор «Старика Хоттабыча» оказался на несколько лет в «Крокодиле», где отныне периодически стали появляться его фельетоны и сатирические рассказы. «Нет, на мой взгляд, даты более неточной в жизни каждого литератора, чем дата начала его литературной деятельности. Сколько автобиографий, столько разных точек отсчета. Особенно, если она начата уже в зрелом возрасте. Что до меня, то я, по крайней мерс, четыре раза начинал и прерывал свою литературную деятельность. Осенью двадцатого, летом двадцать второго, летом двадцать седьмого, весной тридцать третьего. В первый раз — фельетоны в комсомольских газетах, во второй — стихи в комсомольских и партийных газетах, в третий — стихи во «взрослых» газетах, в четвертый — фельетоны, сатирические и «серьезные» рассказы в «Крокодиле» и «Огоньке». Сейчас я бы не собирал их в отдельную книжку. В 1935 году я эту глупость сделал. Но больше я их никогда не переиздавал. В тридцать восьмом году я опубликовал в «Пионере» «Старика Хоттабыча». Может быть, с этого момента и стоило бы исчислять свой литературный возраст? Ведь я даже как-то писал в шуточной автобиографии: считаю своей немалой заслугой перед отечественной литературой, что решительно и навсегда перестал писать стихи». Нельзя не признать справедливость лагинских слов. В самом деле, с какого времени надо исчислять начало творчества? Знал в Витебске поэта, который старался как можно чаще и торжественней отмечать вехи своей творческой жизни: и публикацию первого детского стихотворения, и первого юношеского, и первого «взрослого», и тем более, естественно, выход в свет своей первой книги. Создавалось такое впечатление, что человеку наплевать на все эти надуманные «юбилеи», главное — попиариться, в очередной раз всем напомнить о себе и покрасоваться на публике. Писать стихи Лазарь Гинзбург начал еше вдетстве, но никогда к ним (и даже к более поздним и более совершенным) всерьез не относился. Как, впрочем, и к большинству своих произведений 1920-1930-х годов. Глупость, о которой упоминает Л. Лагин, — это его первая скромная книжица: сборник из десяти фельетонов и сатирических рассказов, опубликованных в журнале «Крокодил» за 1934-1935 годы, где он в это время исполнял обязанности заместителя редактора. Она была издана в серии «Библиотека "Крокодила"» и называлась по одному из фельетонов — «153 самоубийцы». Лазарь Иосифович своего «первенца» откровенно не любил, старался о нем не вспоминать. Нам же о первой книге незадолго до этого «родившегося» писателя Лагина вспомнить надо. Надо хотя бы потому, что в ней оказался рассказ «Эликсир сатаны», который впоследствии послужил основой одной из самых известных лагинских книг — «Патент "АВ"». Отметим еще и сам фельетон «Сто пятьдесят три самоубийцы». Отметим потому, что он и сейчас (на удивление бы самого автора!) по-прежнему актуален и современен. Сюжет фельетона прост. Его главная мысль: молодежь беспечна, она не любит читать не только книги, но и даже документы, которые готова подписать, даже не прочитав и не вникнув в их содержание. Подобную историю (и отнюдь не с молодежью!) я знаю из жизни витебской студии телевидения в 1980-е годы, закончившуюся для двух журналистов плачевно. Но речь сейчас не о ней... Отобразить такую историю в советской действительности Лагин явно побоялся, поэтому он перенес действие в США. «Сто пятьдесят три молодых человека решили покончить свою жизнь самоубийством. Решение было окончательным. Об этом они сообщали в специальном письме, составленном в вежливых, но очень твердых выражениях. Способ самоубийства всеми ста пятьюдесятью тремя был избран одинаковый. Они предполагали отсечь себе голову. Это давало гарантию немедленного перехода в царство теней, — начинается фельетон. — Мрачные тучи чудовищного, неслыханного массового самоубийства нависли над городом Акроном и местным университетом, ибо все 153 молодых человека были студентами Акронского университета, штат Огайо, США. Ректор университета, доктор Семюэль Джонсон, прочитав их полное трагической решимости письмо, побледнел, зашатался и в изнеможении упал в кресло. Содрогаясь от ужаса, он пробежал подписи....<...>Это жизнерадостные юноши! Дети состоятельных и почтенных родителей. Обладатели чудесных бицепсов. Энтузиасты крикета и гольфа. Нужно немедленно принимать меры. Попробовать спасти. Отговорить. Университетские служители были брошены на розыски безумцев. Между тем, все 153 студента вели себя точь-в-точь, как прежде. Они плясали на вечеринках и целовали девушек. Играли в гольф и смеялись громовыми голосами над анекдотами. Это были люди с железными нервами. Они послушно явились по зову ректора и чинно расселись в его огромной торжественной приемной. Со стен на них строго смотрели величавые президенты и седовласые корифеи науки. Студенты думали о незаконченных партиях гольфа и оставленных патефонах. Студенты сидели огорченные и скучные...» Успокойся, читатель. Никто из этих юношей и не собирался кончать жизнь самоубийством. Так подшутил редактор студенческого журнала для того, чтобы доказать ректору: его студенты подписывают письма и заявления, даже не прочитав их содержания... Оформил первую книгу нашего земляка известный советский художник-графи к и карикатурист, заслуженный деятель искусств РСФСР, народный художник РСФСР Юлий Ганф (1898-1973), работавший в «Окнах сатиры РОСТА», в украинском сатирическом журнале «Червоний перець» и в его всесоюзном собрате — «Крокодиле». Он с Лазарем Иосифовичем не только был хорошо знаком по «Крокодилу», но и дружил. Иллюстрации Ю. Ганфа к этой книге и в самом деле получились очень удачными. Несмотря на то, что сам Лазарь Иосифович свою первую книгу не любил и никогда не думал что-либо из ее содержания использовать в последующих сборниках, омский издательский дом «Leo» к ней вернулся в 2017 году. Он выпустил в серии «Личная библиотека приключений» сборник произведений Л. Лагина, причем тоже назвав ее «153 самоубийцы». Возможно, издатели ожидали, что само название привлечет к книге внимание читателей. А может быть, потому, что все десять памфлетов из первой лагинской книги они в сборник включили, добавив рассказы, памфлеты и фельетоны из «Обидных сказок» (1959), журналов «Огонек», «Крокодил» и других теперь малодоступных изданий 1930-1950-х годов. Всего их 33 — небольших по размеру, чаще всего остроумных и по-прежнему вызывающих интерес у читателей произведений. Главная книга жизни С двух-трехлетнего возраста Лазарь Гинзбург очень любил слушать сказки. Став старше, уже сам запоем их читал. Автор этих строк в детстве тоже любил слушать сказки, потом — сам читать и даже пересказывать их своим товарищам. Но это увлечение у него осталось в детстве. У Лазаря Гинзбурга оно сохранилось навсегда. «Отец любил сказки, — свидетельствует дочь писателя. — Всю жизнь, когда у него появилась, наконец, возможность завести для них отдельный книжный шкаф (а долгие годы он жил в «коммуналке»), он собирал книги сказок — фольклорные и авторские, со всего света. Он читал их страстно, упоенно, как ребенок, рассказывал друзьям и мне о только что узнанных им новых чудесах, и, откровенно говоря, это увлечение подчас мешало и его собственной работе... Пишущая машинка на столе, в нее вправлен лист бумаги, а рядом, скажем, «Индонезийские сказки». И не успеваешь оглянуться, как смолкает стук машинки и наступает подозрительная тишина. Думает? Строит на черновике фразу? Заглядываю к нему в кабинет: конечно, не работает. С виноватой улыбкой поднимает глаза на меня, опять-таки, как мальчишка, пойманный за шалостью. Читает. — Нет, ты только послушай, какая прелесть!..— начинает было он говорить мне, но я, наученная мамой, которая еще до войны запирала его на ключ, чтобы он работал, и оставляла ему при этом килограмм конфет, потому что он обожал сладкое,— я сурово, с трудом сдерживая смех, говорю: — Папа, совесть надо иметь. Успеешь со своими сказками. Давай-ка за дело! Отец уже и не пытается противоречить, но бурчит что-то о том, что, не подзарядившись сказками, он и совсем ничего не напишет. Да, неудобно как-то такое говорить про известного писателя, но отец, когда дело касалось работы, раскачивался очень долго, был с ленцой и как что — прятался за чужие сказки, говоря, что он — прежде всего читатель и только потом — писатель». ... Подписчики популярной газеты «Пионерская правда», развернув очередной номер за 13 января 1938 года, были удивлены четвертой страницей. Всю ее занимал один материал, озаглавленный крупными буквами: «Старик Хоттабыч». А чуть ниже и помельче: «Юмористическая повесть Л. Лагина. Рисунки Н. Радлова». С тех пор эта газета стала регулярно, из номера в номер, публиковать повесть малоизвестного тогда писателя Лазаря Лагина. Этот псевдоним уроженец Витебска образовал от имени и фамилии: ЛАзарь ГИНзбург. Когда и при каких обстоятельствах Лазарь Лагин задумал новую повесть, которую назвал «Старик Хоттабыч», неизвестно. А в том. что послужило для нее основой сюжета, сомнения нет. Еще в детстве будущий писатель прочитал популярную в начале XX века повесть английского писателя Ф. Энсти (1856-1934) «Медный кувшин» |1| Один из ее героев — джинн Факракша-эль-Азмаша — по приказу Сулеймана Великого был заточен в медный кувшин и брошен в Красное море- Там его нашел неизвестный ныряльщик и продал перекупщику древностей. Так кувшин попал на аукцион в Лондон, где его приобрел молодой архитектор Гораций Вентимор и освободил джинна. Точно такая же история легла и в основу повести Л. Лагина. Он, конечно, ее осовременил: место действия перенес в Москву, Красное море заменил Москвой-рекой, а поскольку повесть с самого начала была задумана автором как детская (это было связано с тем, что с произведениями для детей и юношества было гораздо проще пробиться на издательский рынок), то героями ее стали московские школьники. Впрочем, сам автор никогда в этом не признавался, а «переводил стрелки» на совсем другие произведения. Вот что он писал в предисловии к «Старику Хоттабычу»: * «В книге «Тысяча и одна ночь» есть «Сказка о рыбаке». Вытянул рыбак из моря свои сети, а в них – медный сосуд, а в сосуде – могучий чародей, джинн. Он был заточён в нём без малого две тысячи лет. Этот джинн поклялся осчастливить того, кто выпустит его на волю, – обогатить, открыть все сокровища земли, сделать могущественнейшим из султанов и, сверх всего, выполнить ещё три его желания. Или, например, «Волшебная лампа Аладдина». Казалось бы, ничем не примечательная старая лампа, можно сказать – просто утиль. Но стоило потереть её – и вдруг неведомо откуда возникал джинн и выполнял любые, самые невероятные желания её владельца. Вам угодны редчайшие яства и пития? Пожалуйста. Сундуки, по самые края наполненные золотом и драгоценными камнями? Готово. Роскошный дворец? Сию же минуту. Превратить вашего недруга в зверя или гада? С превеликим удовольствием. Предоставь такому чародею по собственному вкусу одарить своего повелителя – и снова посыпались бы всё те же драгоценные сундуки, всё те же султанские дворцы в личное пользование. По понятию джиннов из старинных волшебных сказок и тех, чьи желания в этих сказках выполняли, это и было самое полное человеческое счастье, о котором только и можно было бы мечтать. Сотни и сотни лет прошли с тех пор, как впервые были рассказаны эти сказки, но представления о счастье долго еще связывались, а в капиталистических странах у многих людей и по сей день еще связываются с сундуками, битком набитыми золотом и бриллиантами, с властью над другими людьми. Ах, как мечтают те люди хоть о самом завалящем джинне из старинной сказки, который явился бы к ним со своими дворцами и сокровищами! Конечно, думают они, любой джинн, проведший две тысячи лет в заточении, поневоле несколько отстал бы от жизни. И возможно, что дворец, который он преподнесет в подарок, будет не совсем благоустроен сточки зрения современных достижений техники. Ведь архитектура со времен калифа Гарун аль Рашидатак шагнула вперед! Появились ванные комнаты, лифты, большие светлые окна, паровое отопление, электрическое освещение... Да ладно уж, стоит ли придираться. Пусть дарит такие дворцы, какие ему заблагорассудится. Были бы только сундуки с золотом и бриллиантами, а остальное приложится: и почет, и власть, и яства, и блаженная, праздная жизнь богатого «цивилизованного» бездельника, презирающего всех тех, кто живет плодами своих трудов. От такого джинна можно и любое огорчение стерпеть. И не беда, если он не знает многих правил современного общежития и светских манер и если он иногда и поставит тебя в скандальное положение. Чародею, швыряющемуся сундуками с драгоценностями, эти люди все простят... Ну, а что, если бы такой джинн да вдруг попал в нашу страну, где совсем другие представления о счастье и справедливости? Где власть богачей давно и навсегда уничтожена и где только честный труд приносит человеку счастье, почет и славу. Я старался вообразить, что получилось бы, если бы джинна спас из заточения в сосуде самый обыкновенный советский мальчик, такой, каких миллионы в нашей счастливой социалистической стране. И вдруг я, представьте себе, узнаю, что Волька Костыльков, тот самый, который жил раньше у нас в Трехпрудном переулке, ну, тот самый Волька Костыльков, который в прошлом году в лагере лучше всех нырял... Впрочем, давайте я вам лучше все расскажу по порядку».* *Это авторское предисловие было написано к новой редакции повести-сказки, вышедшей в 1951 году. Л. И. Лагин несколько переработал и дополнил первоначальный вариант своей книги под влиянием господствовавшей тогда в нашей стране советской идеологии.* **Один из набросков к будущему «Старику Хоттабычу» — ГЛУПОЕ ЖЕЛАНИЕ (СКАЗКА) 1935 г. Кратко сюжет лагинской сказки таков. 13-летний советский пионер Волька (Владимир) Костыльков, купаясь в Москве-реке, обнаружил на дне какой-то древний кувшин. Любопытство заставляет его откупорить находку, а из нее появился вот уже несколько тысячелетий томящийся в нем самый настоящий джинн — Гассан Абдуррахман ибн Хоттаб. Желая отблагодарить своего спасителя, джинн всячески старается ему помогать и быть полезным. Чудеса, на которые способен этот замечательный старик, не всегда приносят школьнику радость, а иногда ставят его в сложное или даже неприятное положение. Но после волшебных и забавных приключений древний джинн перевоспитывается и находит свое место в современном мире. Когда первый вариант повести-сказки в конце 1937 года был готов, отпечатав его на машинке, Лазарь Иосифович понес рукопись в редакцию газеты «Пионерская правда» — единственную тогда общесоюзную пионерскую газету. Созданная в марте 1925 года, она была печатным органом ЦК ВЛКСМ, который «шефствовал» над этой детской организацией. Год спустя ее тираж уже составил 50 тысяч экземпляров, а в предвоенное время — и того больше. Стоила газета недорого, всего несколько копеек номер, и была в общем, даже несмотря на явную политизированность, довольно интересной. В редакции «Пионерской правды» встретили Лагина приветливо, пообещали повесть непременно почитать... «в самое ближайшее время». На языке газетчиков это значило, что в течение месяца могут дать ответ. Но случилось неожиданное: буквально через несколько дней автору позвонили и попросили прийти. Произошло что-то невероятное: кто-то из журналистов «от нечего делать» стал листать рукопись. Его она буквально ошеломила... Дал почитать коллегам — все поняли: речь идет о незаурядной работе. Так что вопрос о публикации рукописи быстро решился. И 13 января 1938 года в 9-м номере «Пионерской правды», на 4 странице, появилась рисованная заставка и крупная надпись, с которой начинается эта глава. Публикации шли еженедельно, по несколько раз. И после каждой из них стояла фраза «Продолжение следует». Еще в десяти номерах публиковалась с продолжением эта «юмористическая повесть». Поскольку успех ее был уже ясен по первым же откликам, от коллег решила не отставить и редакция журнала «Пионер». В том же году в номерах 10, 11 и 12 она тоже начала публиковать «Старика Хоттабыча». Это продолжалось и в 1939 году, с 20 января по 28 февраля. Вслед за этими средствами массовой информации публикацию начала в 1939 году и хабаровская газета «Знамя пионера», которая радовала своих читателей с 17 февраля по 27 мая. Повесть-сказка имела оглушительный успех. Это был тот самый случай, когда назавтра после действа человек просыпается знаменитым. «Старика Хоттабыча» с удовольствием читали и перечитывали не только пионеры, но и даже комсомольцы и взрослые, давно уже не верившие в джиннов, ковры-самолеты и прочие чудеса. «Пионерская правда» в том же 1938 году осуществила издание книжного варианта повести. Два года спустя ее же выпустил и «Детгиз» (ДЕТское Государственное Издательство) без всяких сокращений. А вообще повесть имеет несколько вариантов. Первый — это оригинал 1938 года. В 1951 году автор его расширил, но зато пришлось вносить поправки, исходя из тогдашней политической ситуации и в стране, и в мире, а она периодически менялась. По сравнению с последующими редакциями, оригинал является менее идеологизированным и более аполитичным. Последующие редакции содержат вставки антикапиталистической направленности. Причем дочь писателя утверждала, что переработки книги для новых изданий были выполнены не ее отцом, а редакциями издательств. Выход первой измененной редакции в 1951 году пришелся на разгар так называемой «борьбы с космополитизмом»», из-за чего в ней содержались, в частности, крайне резкие выпады в адрес империализма в США, постколониальных властей Индии и тому подобное. Эта редакция малоизвестна, так как в следующей, выпущенной спустя два года, все эти правки были уже изъяты, зато были добавлены новые. Версия 1955 года несколько больше оригинала, так как на этот раз были добавлены семь заново написанных глав. Например, Италия в оригинальной редакции страдает от безработицы, находясь под властью Бенито Муссолини, но в редакции 1955 года она, в соответствии с тогдашним положением дел в Италии, находится под властью капиталистов, и рабочие в ней бастуют против иностранных военных баз. Но в общем это не сильно влияло на основной сюжет произведения. Даже лица, читавшие новые издания, не всегда могли обращать внимание на изменения. Главный сюжет повести неуклонно оставался. Сколько же их, этих книг? Всезнающая статистика утверждает: только на русском языке в периоде 1938 по 2020 годы было осуществлено более 120 выпусков «Старика Хоттабыча». На первом месте здесь идут, естественно, московские издания. Но выпускали книгу и в Ленинграде, Самаре, Минске, Челябинске, Киеве, Ташкенте, Карелии, Иркутске, Кишиневе. После первого издания «Старика Хоттабыча» до начала Великой Отечественной войны ее выпустил в 1940 году «Детиздат». Он же оказался первым и в послевоенное время (1952 и 1953 годы). То же самое сделало в 1958 и 1959 годах издательство «Детская литература», а в 1962 году появился первый провинциальный выпуск — в Челябинске. Особенно интенсивно издательства (в основном московские) принялись выпускать повесть в XXI веке: рекордсменами в этой гонке являются «Эксмо» (15 раз) и «АСТ» (14 раз). Несколько поменьше у «Астрелы», «Росмэна», «Малыша», «Самовара», «Азбуки», «Стрекозы», «Махаона», «Бамбука», «Амфоры», «Мира искателя». Эта повесть заинтересовала даже издательство «Юридическая литература» (в 1990 году). Правда, оно, кроме «Старика Хоттабыча», поместило еще 12 рассказов и киносценарий «Наше вам прочтение». Выпускали повесть витеблянина и региональные издательства России и издательства бывших союзных республик. К первым из них относятся, например. Челябинское книжное издательство (1962), Восточно-Сибирское издательство (Иркутск, 1976), Приволжское книжное издательство (Саратов, 1989), Самарское книжное издательство (1993). Ко вторым относятся «Узбекистан» (1984), «Еш гвардия» (Ташкент, 1998), «Вэсэлка» (Киев, 1998), «Картя молдовеняскэ» (Кишинев, 1961). Не прошло мимо «Старика Хоттабыча» и минское «Юнацтва», которое три раза (в 1984 и дважды в 1993 годах) выпускало повесть на русском языке и однажды в переводе на белорусский язык. Всего же «Старика Хоттабыча» издали более чем на 50 языках народов мира! Не это ли настоящее признание? Иллюстраторы «Старику Хоттабычу» повезло и на иллюстраторов. Их было немало. Всех их посчитать мне не удалось, но и даже назвав некоторых из них, приведу немало знаменитых или очень известных имен. Первую публикацию в газете «Пионерская правда» проиллюстрировал Николай Эрнестович Радлов (1889-1942) — искусствовед, художник и педагог. Будучи студентом историко-филологического факультета Петербургского университета, он одновременно занимался еще и в Академии художеств у Д. Кардовского и Е. Лансере. В 1911 году опубликовал свою первую научную статью. В ней рассказывалось об археологических раскопках. И почти одновременно с ней, в 1912 году, начал сотрудничать с журналом «Аполлон» в качестве художника и искусствоведа. В последнем Николай Эрнестович освещал культурную жизнь Франции, Англии, Германии и Австрии, а позже перешел к обзорам отечественных художественных выставок и проблемам современного искусства. В 1919 году молодой ученый стал профессором Института искусств, с которым на много лет связал свою судьбу. Здесь был проректором, ученым секретарем, председателем секции общей теории и методологии искусства, читал лекции и выступал с докладами по западноевропейскому искусству XIX века. В 1921 году Н. Радлов начал преподавать рисование в Академии художеств и в должности профессора работал там с перерывами до своего переезда в Москву в 1937 году. Одновременно Николай Эрнестович много рисовал, оформлял книги разных авторов: М. Зощенко, В. Шишкова, М. Твена, У. Шекспира, О. Бальзака, А. Франса, К. Чуковского и др. Он много и охотно занимался очень популярными в довоенные годы карикатурами и шаржами (объектом его внимания были прежде всего известные деятели науки и искусства, шахматисты). Сотрудничество Н. Радлова с «Пионерской правдой» оказалось мимолетным. Поместив в первой публикации «Старика Хоттабыча» несколько рисунков, он к этой повести больше не обращался, едва ли предчувствуя, чем станет она для миллионов советских людей разных поколений. К первому книжному изданию «Старика Хоттабыча» «Пионерская правда» привлекла уже другого художника. А Николай Эрнестович в годы Великой Отечественной войны был активным участником «Окон ТАСС», за что вместе с другими их авторами был удостоен Сталинской премии. А вскоре во время одного из налетов немецкой авиации на столицу художник был тяжело ранен и, несмотря на все усилия врачей, умер 29 декабря 1942 года. Художником, который проиллюстрировал первое книжное издание повести «Старик Хоттабыч», стал известнейший график, карикатурист и иллюстратор книг Константин Павлович Ротов (1902-1959). Он происходил из донских казаков, закончил Ростовское художественное училище. И уже в 1916 году журналы и газеты стали публиковать его первые карикатуры. В первые годы советской власти К. Ротов, проживая в Ростове-на-Дону, работал в местных отделениях Российского телеграфного агентства и Госиздата, в Политпросвете. В 1921 году он перебрался в Москву и с 1922 по 1940 годы работал в журнале «Крокодил», одновременно сотрудничая с такими журналами и газетами, как «Правда», «Комсомольская правда», «Гудок», «Прожектор», «Огонек», «Смехач», «Чудак» и др. В 1939 году по эскизу художника создавалось панно для советского павильона на Нью-Йоркской выставке. Как и многим в те годы, Константину Павловичу не удалось избежать сталинских репрессий. В июне 1940 года он был арестован по обвинению в пропаганде и агитации против советской власти, в создании в 1934 году карикатуры, «дискредитирующей советскую торговлю и советскую кооперацию». Но этого следователям показалось мало. И они дополнительно обвинили его в том, что, дескать, в годы Гражданской войны художник работал на реакционные органы печати. Но самым страшным обвинением было сотрудничество с германской разведкой. Восемьлет исправительно-трудовых лагерей, которые был вынужден отбывать Константин Павлович, были еще не самым страшным приговором. Его спасла, конечно, профессия: в Соликамске К. Ротов работал художником — это не лесоповал. Его освободили в начале 1948 года. Жить в столице было запрещено, пришлось остановиться в Тверской области. Но недолго пришлось быть на воле Константину Павловичу. В конце этого же года без предъявления каких-либо обвинений его отправили в Красноярский край. Только после смерти Сталина справедливость восторжествовала: художника реабилитировали и разрешили вернуться в Москву. Он вновь стал работать в «Крокодиле», сотрудничал с детскими журналами «Веселые картинки» и «Юный техник». Казалось бы, жизнь налаживается, но годы неволи не могли не отразиться на здоровье: 16 января 1959 года К. Ротова не стало. Ему было всего 56 лет... К. Ротов проиллюстрировал многие известные книги. Например, «Золотой теленок» И. Ильфа и Е. Петрова, «Приключения капитана Врунгеля» А. Некрасова, «Дядя Степа» С. Михалкова, «Белеет парус одинокий» В. Катаева, «Про гиппопотама» С. Маршака, «Африканские сказки» К. Чуковского, «Дом переехал» А. Барто и др. Его иллюстрации к «Старику Хоттабычу» были повторно использованы и в издании «Детгиза» 1958 года. Следующим иллюстратором повести стал тоже очень известный художник-карикатурист, график и плакатист Генрих Оскарович Вальк (1918-1998). Уроженец города Кимры Тверской губернии (где, кстати, К. Ротов поселился после отбытия наказания), он с 1937 года сотрудничал с газетой «Гудок», со следующего — с журналом «Крокодил». Одновременно руководил кружком рабочих карикатуристов «Крокодила», где проводил занятия с молодыми художниками, в будущем хорошо известными: Е. Щегловым, Ю. Федоровым, Ю. Узбяковым, Г. Караваевой и другими. Помимо работы в журнале, в 1940-1950-е годы создавал рисунки для детских открыток. Совместно с Л. Наро-дицким исполнял сатирические и агитационные плакаты. Начиная с 1945 года иллюстрировал множество детских книг таких авторов, как Н. Носов, А. Барто, С. Михалков и др. («Витя Малеев в школе и дома», «Незнайка на Луне», «Веселые рассказы», «Веревочка»), Виталий Николаевич Горяев (1910-1982) — живописец, график, иллюстратор книг, карикатурист. Народный художник СССР (1981), лауреат Государственной премии СССР (1967). В качестве иллюстратора начал работать в конце 1930-х годов. Оформил книги М. Салты-к0Ва-ШеДРина' С- Михалкова, М. Твена, А. Барто, Ю. Олеши, Ф. Достоевского. А. Пушкина, О. Генри. За иллюстрации к «Петербургским повестям» Н. Гоголя он был удостоен Государственной премии СССР. Николай Александрович Шеварев (1961) — художник-иллюстратор. Закончил ВГИК. Работал как художник-постановщик мультипликационных фильмов. Проиллюстрировал множество книг для издательств «Просвещение», «Малыш», «Дрофа», «АСТ» и др. Владимир Михайлович Канивец (1957) — художник-график, иллюстратор, плакатист. Известен как оформитель детских книг. В 1980-х годах рисовал сатирические плакаты для творческого объединения «Боевой карандаш» изокомбината «Художник РСФСР». Живет в Петербурге. Художник Андрей Яковлевич Барановский (1892-1980-е) закончил художественную школу Общества поощрения художеств (до 1915). Жил и работал в Оренбурге. Анатолий Михайлович Елисеев (1930) — художник-график, иллюстратор книг и карикатурист. Заслуженный художник РСФСР (1966), народный художник России (2001). В 14 лет стал участником Великой Отечественной войны. В 1952 году закончил Московский полиграфический институт и стал заниматься книжной иллюстрацией. Сотрудничал с журналами «Крокодил», «Мурзилка», «Веселые картинки». Анатолий Петрович Василенко (1938) — график и карикатурист. Заслуженный художник УССР (1977), народный художник Украины (2005). В 1959 году учился в Миргородском керамическом техникуме, в 1950-1961 годах — в Киевском училище прикладного и декоративного искусства. Сотрудничал с журналом «Перец». Проиллюстрировал около 300 книг для детей и взрослых. Живет в Киеве. Герман Алексеевич Мазурин (1932) — художник-иллюстратор. Почетный член Российской академии художеств (2018), заслуженный художник РСФСР (1988г.). Закончил Пензенское художественное училище (1952) и Московское художественное училище им. В.Сурикова (1958). Дипломная работа — иллюстрации к книге «Старик Хоттабыч». Работал в издательстве «Детская литература» (с 1955) , в Московском художественном училище им. В.Сурикова (с 1974). Профессор Восточного международного художественного института г. Чженчжоу (Китай, 2001-2003). Участник художественных выставок с 1958 года. Персональные выставки в Москве, Будапеште, Пензе, Вене, Амстердаме, Чжэнчжоу. Иллюстратор более 200 изданий, в числе которых произведения российских и зарубежных писателей: А. Гайдара («Тимур и его команда»), М. Твена («Приключения Тома Сойера и Гекльберри Финна»), И. Гончарова («Обломов»), С. Михалкова («Дядя Степа»), А. Чехова («Каштан-ка») и др. Работы представлены в музеях Ульяновска, Сыктывкара, Саранска, Пензы. Живет в Москве. Андрей Вячеславович Дугин (1955) — художник, иллюстратор. Учился в Краснопресненской художественной школе, брал уроки у известного московского художника Р. Барто. В 1979 году закончил Московский художественный институт им. В. Сурикова. Работал главным художником на киностудии «Мосфильм», много занимался книжной графикой. С 2000 года преподает в художественной школе Штутгарта. Книги белорусского издательства «Юнацтва» иллюстрировал минский график В. С. Пошастьев. Родился Владимир Степанович в 1944 году в Ижевске Удмуртской АССР, но закончил Белорусский государственный театрально-художественный институт в 1967 году. Его дипломной работой стала серия иллюстраций к «Сказкам народов СССР» (акварель, смешанная техника). Он — участник республиканских и всесоюзных выставок (с 1967 г.). Работает в станковой и книжной графике в технике литографии, офорта, акварели. Основные произведения — серия монотипий «Пограничники», «Из жизни одной части», офорты «Солигорский калийный», «Солевые хранилища» (1968), литографии «В лаву», «Ремонт», «Буровики» (1970), а также экслибрисы. В. Пощастьев проиллюстрировал книги С. Маршака, П. Ершова, С. Михалкова, А. Линдгрен, братьев Стругацких, а также витебской поэтессы М. Боборико «За круглым оконцем» (1972). «Благодаря популярности «Старика Хоттабыча» многие читатели и сейчас считают Л. Лагина детским автором, другие, которым известны его сатирические «Обидные сказки», полагают его сказочником, — утверждает дочь писателя. — Я думаю, что правы вторые. Отец написал всего одну детскую сказку, придумав при этом новый жанр повести-сказки, который потом лихо пошел в жизнь у других писателей. А вообще-то он был прежде всего сказочником-сатириком, памфлетистом, а памфлет «замешан» на фантастическом посыле, а фантастика, в конце концов,— это так или иначе сказка. Все зависит оттого, как ее, эту сказку, повернуть. И куда... Он завещал мне продолжать собирать сказки. Теперь они переполнили второй шкаф и все полнятся и полнятся, потому что сказок сейчас издают много. И каждый раз, принося в дом новую книжку, я думаю о том, как бы радовался отец и как бы «отлынивал» он.от собственной работы, читая о новых чудесах, с которыми ему еще не доводилось встречаться»... С большой благодарностью автору — А. М. Подлипскому, составившему первую биографию писателя и, в свою очередь, опиравшемуся на интернет-источники: мемуары самого Лагина и его дочери Натальи, а также на статьи С. Козловой, М. Чудаковой, Л. Теньковой, М. Володина, М. Лезинского, М. Короля, В. Настецкого ...
|
| | |
| Статья написана 11 декабря 2023 г. 20:17 |
Презентация книги Аркадия Подлипского «Лазарь Лагин и его ”Старик Хоттабыч“», посвященная 120-летию со дня рождения писателя-земляка, состоялась 7 декабря в областной библиотеке.
Аркадий Подлипский тщательно проследил жизненный путь писателя и журналиста, рассказал о трагических и героических страницах его судьбы. Лазарь Лагин – писатель-фронтовик, участник обороны Одессы, Керчи, Севастополя, Новороссийска, освобождения Румынии, за мужество и героизм награжден орденами и медалями. В своей книге Аркадий Михайлович рассказывает о знаменитой детской сказке «Старик Хоттабыч» и о других произведениях Лазаря Лагина, отмечает его внимательное отношение к молодым авторам, среди которых братья Стругацкие, Анатолий Алексин и другие, упоминает о чествовании памяти писателя. На презентации выступила краевед Светлана Козлова, ранее возглавлявшая Витебский литературный музей. Светлана Николаевна рассказала о фонде Лазаря Лагина, хранящемся в Витебском областном краеведческом музее, своих встречах с его дочерью Натальей Лагиной, а также о некоторых загадках, связанных с визитом писателя в Витебск. Новая книга Аркадия Подлипского – первое основательное исследование, посвященное Лазарю Лагину, которое не только раскрывает читателю фигуру знаменитого писателя, но и дает толчок новым поискам в этом направлении. 





|
| | |
| Статья написана 3 декабря 2023 г. 17:46 |
"Презентация книги «Лазарь Лагин и его “Старик Хоттабыч“» журналиста и краеведа Аркадия Подлипского состоится 7 декабря 2023 г. в 16:00 в Витебской областной библиотеке по адресу: ул. Ленина, 8а. Это первая и самая полная биография уроженца Витебска Лазаря Лагина, 120-летие со дня рождения которого исполняется в декабре 2023 года. Книга «Лазарь Лагин и его “Старик Хоттабыч“» раскрывает непростой творческий путь писателя, повествует о трудных, порой даже опасных страницах его жизни и в годы Великой Отечественной войны, и в период сталинских репрессий, содержит много неизвестных или малоизвестных фактов его биографии, а также развенчивает некоторые мифы и домыслы, ранее опубликованные в прессе. Приглашаем всех желающих."






*** 
*** 
*** Лазарь Лагин и его «Старик Хоттабыч» Мне было лет десять, когда кто-то принес домой «Старика Хоттабыча». Cчитавшая себя ну очень серьезным читателем взрослых книг, я скривила губки: «Вот еще, давно сказки не читаю». И все-таки начала перелистывать страницы, сначала лениво, потом... Cколько раз я потом перечитывала истрепанные мной же страницы, находя в каждом возрасте что-то снова для себя интересное. Автором «Хоттабыча» был Лазарь Лагин. Настоящая фамилия его – Гинзбург. ЛАзарь ГИНзбург – Лагин. Был oн старшим сыном в большой семье. Родился в Витебске 21 ноября 1903 годa, учился в хедере. Среднюю школу окoнчил в Минске. В 15 лет пошел на гражданскую. Потом вступил в партию, был одним из руководителей белорусскoгo комсомола. Одним словом, обычная биография грамотного еврейского паренькa… Но было нечто, отличавшее его от обычных «агитаторов, горланов, главарей, революцией мобилизованных и призванных». Уже в 1922 году он начал работать в газете и писать стихи. Рассказывают, что свои поэтические опусы он однажды показал Маяковскому, и тот будто бы потом говорил: «Дорогой Лазарь, что же вы мне не приносите свои новые стихи?». А Лагин скромно отвечал: «Как вы, Владимир Владимирович, не могу. А хуже не хочется». Спустя годы он написал: «У меня немалая заслуга перед отечественной литературой: я вовремя и навеки перестал писать стихи». Где только ни учился Лазарь. В Минской консерватории – у него был красивый голос. Сбежал через год, скучно стало учить теорию. Но старинные романсы петь любил всю жизнь. В Московском институте народного хозяйства он учил политэкономию, потом служил в армии, потом опять учился – в аспирантуре Института красной профессуры. Работал в «Правде», «Крокодиле». В 1936 году был принят в Союз писателей СССР. Очаровательная и добрая повесть-сказка о старике Хоттабыче и Вольке Костылькове появилась в журнале «Пионер» в 1938 году. Задумав ее еще в Москве, Лазарь Лагин окончательно «родил» Гассана Абдуррахмана ибн Хоттаба на Шпицбергене. Как попал он на Шпицберген – отдельная невеселая история. B 1937-1938 годax Лагин был заместителем Кольцова в журналe «Крокодил». Когда-то Лазарь первым обратил внимание на талантливого паренька Сашу Фадеева. Сановный Александр Александрович этого не забыл и по сути спас Лагина, отправляя в одну за другой дальние и длительные командировки. Дочь Лагина вспоминала: «Ему тогда очень помог Фадеев, которого он в своё время «открыл» с романом «Разгром». Когда всё началось, папу вместе с братом Кольцова, художником Борисом Ефимовым, отправили в долгую экспедицию на Шпицберген. Он вернулся, когда поутихло». Так и спасся. А потом была война, которую прошел Лазарь Лагин военным корреспондентом. Друзья вспоминали: «...когда он появлялся на огневых позициях, ему вслед неслось: «Смотрите, Хоттабыч идёт!». Находясь на фронте, Лазарь нарушил обещание – никогда не писать стихи. Есть у него пронзительные строки о войнe… И только новизна домов, И в парке братская могила Расскажут лучше ста томов О том, что здесь происходило. И встанут молча перед ней Взволнованные экскурсанты, И вспомнят битвы прежних дней, И город в зареве огней, И подвиг энского десанта. Mайор Лагин закончил войну в Бухаресте. В конце сороковых в журнале «Огонек» был опубликован фантастический роман Лагина «Патент АБ». И хоть он за эту книгу он был выдвинут на Сталинскую премию, борьба с «безродными космополитами», исправления в «правильном» духе «Старика Хоттабыча» и бесконечные указания идеологов ЦК стоили ему инфаркта... Он ушел из жизни 16 июня 1979 года. 4 декабря 1903 года, 120 лет назад, родился Лазарь Иосифович Лагин. https://www.partner-inform.de/partner/det... *** 
Годжа Хəттабыч — Старик Хоттабыч (азербайджан.)
|
| | |
| Статья написана 8 сентября 2021 г. 21:42 |
В конце марта 1877 г. на петербургскую квартиру Достоевского явился гость — молодой человек, гимназист из Витебска Владимир Стукалич.
Сегодня это имя мы найдем в белорусских справочниках, краеведческих изданиях, в которых сообщается, что Владимир Казимирович Стукалич родился в 1856 г. в городке Якобштадте Курляндской губернии (теперь это латвийский Екабпилс), учился в витебской Александровской гимназии, закончил Санкт-Петербургский университет, был членом Витебской ученой архивной комиссии, под псевдонимом Веневич печатал статьи на литературные темы в московской газете “Русский курьер”. В историю белорусской культуры Стукалич вошел как летописец Витебщины. История, говоры, традиции витебской земли — всем этим он горячо интересовался. Эти сведения дополняют автобиографические материалы В. К. Стукалича, хранящиеся в собрании известного русского историка литературы С. А. Венгерова. В них, в частности, отмечается: “Отец Казимир Андреевич Стукалич по происхождению чистокровный белорус из униатов, получивший основательное гуманитарное образование”1. Энциклопедическая заметка и небольшой очерк в краеведческом издании фиксируют его личные знакомства с Глебом Успенским и Ильёй Репиным2. О знакомстве же и переписке Владимира Стукалича с Достоевским в этих источниках ничего не говорится3. Между тем, в архивах сохранились восемь писем Стукалича Достоевскому3. Писатель не только отвечал витебскому гимназисту, они встречались... I У Володи Стукалича в детские и юношеские годы имелись свои проблемы. Порождены они были прежде всего глухотой, неполной, но тем не менее доставлявшей ему массу хлопот. У сына мелкого витебского чиновника с девяти лет стало твориться неладное со слухом. По этой причине он в гимназию поступил только в 12 лет, естественно, был среди одноклассников переростком, по этой причине трудно было общаться, завести друзей. Он постоянно ловил на себе недоумевающие, а то и насмешливые взгляды. Сложные отношения были и в бедной, многодетной (у него были четыре сестры и младший брат) семье. Но более всего в ту пору его мучило известное проявление юношеской физиологии – онанизм, ужасная, губительная для здоровья, как тогда считалось, привычка, по поводу которой он сильно переживал. Впечатлительный, начитанный, с легко ранимым самолюбием, задающийся разнообразными жизненными вопросами, ищущий себя и борющийся со своими сомнениями и "пороками", двадцатилетний витебский гимназист искал собеседника, советчика, но открыться кому-то в своем ближайшем окружении опасался. Поговорить, посоветоваться было не с кем. И тогда он решается написать Достоевскому. Почему именно ему? Первое письмо Володи Стукалича, посланное писателю где-то в конце февраля—начале марта 1877 г., не сохранилось. Как, к величайшему сожалению, не сохранились и все ответы Достоевского. Тем не менее сохранившиеся письма витебского гимназиста позволяют судить о сути полученных им ответов. Что же касается непосредственного толчка для обращения именно к Достоевскому, то, думается, что им могло быть знакомство не только с его романами, но, может быть, прежде всего с "Дневником писателя" – уникальным по жанру способом общения с читателем, который писатель начал утверждать на страницах журнала "Гражданин" с 1873 г. А с 1876 г. он стал выпускать "Дневник писателя" как самостоятельный, независимый журнал, предназначенный, как определил его единственный автор, для того, чтобы "задумываться" над сущностью явлений русской жизни, пытаться их осмыслить и приглашать к этой совместной работе читателя. В губернской библиотеке гимназист Стукалич знакомился с журналом Достоевского, что-то могло его задеть, вызвать какие-то мысли. Несколько ниже мы попытаемся обосновать конкретнее мотивы этого обращения. А пока скажем, что он не случайно сел за письмо к Достоевскому и, может быть, сам того первоначально не желая, сильно разоткровенничался. Ответ, вероятно, пришел довольно быстро. Он и обрадовал и смутил гимназиста. Стремясь одновременно сохранить чувство собственной независимости и выразить благодарность писателю за оказанное внимание, он пишет ему 19 марта: "Милостивый государь Федор Михайлович! Ваше письмо порядком огорошило меня. Оно показало мне также, какой Вы человек. Радуюсь, что попал на хорошего человека. Впрочем, все это выходит как-то неловко, лучше обращусь прямо к делу. Вы пишете – "гадательно... не обнадеживая". Я не хочу от Вас помощи и гадательной в денежном отношении. Не за этой помощью я к Вам обращался и не такой помощи жду. Относительно переводческой работы я писал больше для очистки совести. Если, думаю, работы много, то и мне кое-что перепадет. Отбивать же у других хлеб я не охотник. Недослышу я не на одно, а на оба уха, хотя слышу обыкновенный разговор. Оглох я уже давно и мало надеюсь на излечение. Мне двадцать лет, а оглох я девяти. Впрочем, глухота пройдет мало по малу, если излечусь от другого. Так я думаю. Вы говорите: достаньте денег. Я об этом хлопочу. 17 р. мне прислала сестра, 13 р. одолжает состоятельный товарищ, который, услышав об моей поездке, был настолько деликатен, что сам предложил мне с отдачею на неопределенный срок. Он думает, судя по моей обстановке, что я не скоро или совсем не уплачу долга. Это мне очень неприятно, и я поскорее выплачу ему, при первой возможности. О родителях не упоминаю, они не в состоянии мне дать ни копейки. Может быть, и еще достану денег, не знаю, но я решился ехать на пасху в Петербург и с этими 30 р. Один знакомый доктор рекомендовал мне специалиста по ушным болезням и дешевую гостиницу, а, может, я там найду и даровую квартиру, есть там какой-то дальний родственник. Со мною, кажется, поедет мой приятель, ученик Виленского Учительского Института. Он писал мне, что у него грудь болит, что доктор не знает причины, а грозит чахоткой. Догадываясь, что это за причина, я написал ему решительное письмо (он сирота, молод, 17 л., и я считаю себя чем-то вроде его опекуна). Он подтвердил мою догадку и просил совета. Я ему сказал озаботиться приисканием денег на дорогу в Петербург. Каков будет успех его поисков, не знаю. Конечно, о Вашем письме ему ни слова, как и никому другому. Впрочем, я еще не сжег Вашего письма, что придется сделать. Я думаю выехать не позже вторника на Страстной неделе. Может, Вам неприятно читать все эти подробности, но иначе Вы не будете знать моего положения. Вы говорите, что я мало развит духовно. Это правда. Но я не мог умолчать о семействе, иначе Вам не совсем понятно бы было мое письмо. Недель 5 назад я неожиданно почувствовал слабость во всех членах и органах. Это меня поразило, и вот уже больше четырех недель как я бросил привычку. Но ведь это потому, что рассудок сильнее тела, и я чувствую себя все бодрее и бодрее, минута опасности приближается. Поэтому я спешу на Пасху в Петербург, от чего стараются удержать меня все родные, присылая увещательныфе письма и не присылая денег. Вы говорите о женитьбе, но женитьба решительно невозможна для меня. Несмотря на двадцать лет, я высматриваю мальчиком 17, много 18 л. У меня не показывается даже бороды и усов. Конечно, это пустяки, но все-таки трудно мне найти невесту. Затем, по долголетним наблюдениям, я убедился, что онанизм наследственен, хотя и не читал об этом в медицинских сочинениях. Да хоть детей и удерживать от этого, все-таки их организм не будет организмом здоровым. Не знаю, лишился ли я вполне воспроизводительной силы. Основывать свое спасение на гибели других у меня не хватит духу. Притом женитьба не излечит меня. Это мыслимо лишь в таком случае, если я сильно полюблю. Но искренняя любовь исцелила бы меня и без женитьбы. В том-то и беда, что некого полюбить. Те девушки, которых я встречаю и о которых приходится иногда читать в книгах, не удовлетворяют меня. Не нужна мне жена, женщина, не нужно мне счастья семейного. Нет, меня исцелит только идея, которой я бы смог отдать все свое существование. Но тут мешает много бедная семья, которую скоро должен я буду содержать. Отец мой старик и что-то слабеет. Я люблю и уважаю его только одного. Не знаю, исцелило бы меня воспоминание о нем, если бы он умер. Сомневаюсь. Но такого исцеления, разумеется, нельзя желать. Вот краткий очерк моей жизни. Пагубная страсть овладела мною с детства. Это случалось тогда редко и всегда с большим волнением и отчаянием после, раскаянием. Воспитания никакого. Искал помощи у Бога, читал евангелие, молился со слезами, мечтал сделаться святым, по крайней мере, благочестивым монахом. Разумеется, это случалось не каждый день. Иногда кропал стишки, но никому не показывал, так как и тогда видел их нелепость. Помощи ниоткуда не приходило, развращение росло. Явились проблемы сознания, и я проклял небо и людей. Думал сделаться страшным разбойником. Но это недолго. Все это заменилось абсолютным сомнением. Стал сомневаться в существовании не только Бога, но и всего; существует ли что-либо, существую ли я, быть может, все это кошмар? Между тем с детства и всегда я много читал, хотя без разбора, что достану. Чтение делало свое дело. Я убедился, что есть жизнь, иная, чем какую я знаю, что есть какие-то люди ученые, непохожие на нас. Это поразило меня, и я старался понять, что это за жизнь, что это за люди. Понял – и опять сижу на мели. То думал, что много людей – теперь вижу, что совсем мало. Выработка идеи. Становлюсь на некоторое время красным, революционером, чем прославляюсь в гимназии. Приобретаю сторонников. Но скоро взяло раздумье – и теперь стою на перепутьи, хотя надеюсь, это будет продолжаться недолго. Сверх того, чрез всю жизнь проходит, часто бессознательно, искание настоящего человека, у которого мог бы поучиться. Вокруг себя вижу таких людей, у которых мне нечем позаимствоваться, которые сами нередко учатся у меня. Минуты апатии, тяжелого раздумья и еще черт знает чего. Нередко соблазняла смерть, как разрешение всех недоразумений, но не хотелось признать себя побежденным. Вспоминался также ребенок-брат, о котором некому будет заботиться. К малым детям чувствую невольную симпатию, и смерть ребенка меня трогает больше, чем смерть взрослого. Приехав в Петербург, извещу Вас письмом по городской почте, а Вы напишите, когда можно будет явиться к Вам. Не в пору гость хуже татарина, а я даже не гость. Уважающий Вас В.Стукалич". Достоевский не был любителем эпистолярного жанра. В тридцатитомном собрании его сочинений письма составляют всего три тома, тогда как, скажем, у Чехова, прожившего на 16 лет меньше, целых двенадцать. Его переписка, естественно, расширилась, когда стал издаваться "Дневник писателя", он уже считал себя обязанным отвечать читателям, которых сам же вызывал на диалог. И все-таки отвечал далеко не всем и не с очень большой охотой. А, начав отвечать, нередко сразу же обрывал переписку. Федор Михайлович был человек суперсложный, нервный, больной, с переменчивым настроением, нередко нетерпимый, но когда видел, что перед ним действительно раскрывается чужая душа, не мог не откликнуться. В письме Володи Стукалича не мог он не увидеть отзвук собственных юношеских метаний-исканий, выраженных одновременно и искренне и отчасти высокопарно-книжно. В 1838 г. он, семнадцатилетний, писал брату Михаилу: "Не знаю, стихнут ли когда мои грустные идеи. Одно только состоянье и дано в удел человеку: атмосфера души его состоит из слиянья неба с землею; какое же противузаконное дитя человек; закон духовной природы нарушен... Мне кажется, что мир наш – чистилище духов небесных, отуманенных грешной мыслью. Мне кажется, мир принял значенье отрицательное, и из высокой, изящной духовности вышла сатира"4. Юношеский "гамлетизм", явление, испытанное, что называется, на себе и запечатленное в героях писателя, содержал в понимании Достоевского мощный физиологический элемент, влияющий на становление личности. Проблемы интимного мира человека остро интересовали его. Психолог, по словам Бердяева, "раскрывавший прежде всего подпольную психологию", он "открывал человека как существо двойственное, низкое и высокое"5. Современный философ В.Свинцов пишет об "остром внимании Достоевского и к сексуальным отношениям вообще, и к феномену сексуальных девиаций в особенности"6. Вероятно, это обстоятельство позволило З.Фрейду утверждать, что "страсть к игре" (карты, рулетка), завоевавшая "в жизни Достоевского столь значительное место", "вместе с безрезультатной борьбой за освобождение от нее и следующие за нею поводы к самобичеванию являются повторением тяги к онанизму"7. Можно, конечно, как призывает известный исследователь Достоевского Игорь Волгин, "вообще не касаться интимных сторон жизни – не только художника, но и его героев". Но тут же сам признает: "Веет как хочет не только дух..."9. И вот это "не только" входит в жизнь художника и с его собственным опытом, и с обращенными к нему самыми интимными читательскими откровениями, как это было в случае с Володей Стукаличем. Естественно, психоанализ автора "Идиота" носит художественный характер, но та амбивалентность чувств, которая преимущественно движет его героями, она, конечно же, порождена и настроениями, связанными с эротической сферой. Предельная же читательская откровенность, как у Володи Стукалича, -- это та ситуация, когда писатель сам вызывает "огонь на себя". Что же касается непосредственно юношеской мастурбации, ее понимания во времена Достоевского, то известный современный сексолог И.С.Кон говорит о "мастурбационной тревожности" как "одной из мучительных проблем русской культуры ХIХ века", выходящей "за пределы сексуальности как таковой"10. Кон упоминает о переписке Белинского с Бакуниным, в которой "молодые люди буквально соревнуются в постыдных саморазоблачениях". Стоило Бакунину признаться, что в юности он занимался онанизмом, как Белинский пишет, что он еще более грешен:"Я начал тогда, когда ты кончил – 19-и лет... Сначала я прибег к этому способу наслаждения вследствие робости с женщинами и неумения успевать в них; продолжал же уже потому, что начал. Бывало в воображении рисуются сладострастные картины – голова и грудь болят, во всем теле жар и дрожь лихорадочная: иногда удержусь, а иногда окончу мечту еще гадчайшей действительностью". Была очевидная потребность выговориться (своего рода покаяние за грех рукоблудия), но еще более было очевидно желание скрыть порок от друзей. И когда глава их кружка, умнейший и обаятельнейший Николай Станкевич, припоминал Белинский, "говоря о своих подвигах по сей части, спрашивал меня, не упражнялся ли я в этом благородном и свободном искусстве, я краснел, делал благочестивую и невинную рожу и отрицался"11. Взаимное же признание с Бакуниным в "гадкой слабости" по-своему цементировало их дружбу. Впрочем, эти откровенности между ними прекратились сразу после женитьбы Белинского. Того же рода "тревожность" доставляла немало мучительных переживаний молодым Чернышевскому и Добролюбову. Первый, будучи 20-и лет от роду (возраст витебского гимназиста), записал в дневнике: "Сколько за мною тайных мерзостей, которых никто не предполагает.." А второй утешал себя тем, что он не один такой, поскольку, по слухам, "Фонвизин и Гоголь были преданы онанизму, и этому обстоятельству даже приписывают душевное расстройство Гоголя"12. Психологическое значение проблемы – не только стыд и страх перед мастурбацией и ее последствиями, но и ее влияние на поступки человека – было очевидно для Достоевского. Автор "Бесконечного тупика" Дмитрий Галковский, вслед за Фрейдом, считает, что у Достоевского присутствует очевидная "связь онанизма с литературой". Он ссылается на "Записки из подполья", герой которых "озлобленный онанист... "сам себе приключения выдумывал и жизнь сочинял, чтоб хоть как-нибудь да пожить". Интересно, что это уже был не простой онанизм, а онанизм осложенный, с выходами по ночам для маскировки, для вторичного прониконвения в реальность. В данном случае злобная энергия была еще в целом самозамкнутой, истекала в бесконечных цепях оговорок и уже мутных, но внешне еще обычных "петербургских фантазиях"13. Свою "актуализацию онанистических фантазий" Галковский видит у героя "Бесов" Ставрогина", он цитирует его исповедь, ту самую, что была отпечатана в количестве трехсот экземпляров в заграничной типографии и дана для прочтения старцу Тихону перед рассылкой в редакции газет (из главы "У Тихона", ненапечатанной при жизни писателя): "Всякое чрезвычайно позорное, без меры унизительное, подлое и, главное, смешное положение, в каковых мне случалось бывать в моей жизни, всегда возбуждало во мне, рядом с безмерным гневом, неимоверное наслаждение... Не подлость я любил (тут рассудок мой бывал совершенно цел), но упоение мне нравилось от мучительного сознания низости... Я убежден, что мог бы прожить целую жизнь как монах, несмотря на звериное сладострастие, которым одарен и которое всегда вызывал. Предаваясь до шестнадцати лет, с необыкновенной неумеренностью пороку, в котором исповедовался Жан-Жак Руссо, я прекратил в ту же минуту, как положил захотеть, на семнадцатом году. Я господин себе, когда захочу" (XI, 16). Галковский подчеркивает, что "Ставрогин не прекратил на семнадцатом году": его онанизм "лишь перешел в более изощренную, литературную форму". Более того, он считает, что "Ставрогин это Достоевский, что самим автором не осознавалось, но неумолимо вытекало из логики изложения"14. Можно оспорить утверждение автора "Бесконечного тупика", что глава "У Тихона" является "лишь более прозрачным вариантом "Записок из подполья" – записок своего теневого двойника", но нельзя не согласиться с его тезисом, что в зыбкой материи сексуальности для Достоевского не столько важен "определенный тип сексуального поведения", сколько зависящий от него "душевный и духовный настрой". Художническая гениальность (Пушкин, Шекспир, Кафка, Набоков) нередко обращена к изображению закулисных сторон человеческой души, ищет их объяснения. В советском литературоведении Достоевского делили на гениального художника и писателя, болезненно тяготевшего к исследованию "дурных человеческих наклонностей и пороков". В последнем якобы и проявлялась его пресловутая реакционность (вкупе, разумеется, с "неправильным", "клеветническим" изображением социалистов в "Бесах"). Но Достоевский таков, каков есть, -- со всей своей безоглядной устремленностью внутрь человека. "Все внимание его, -- писал близкий к писателю Николай Страхов, -- было устремлено на людей, и он схватывал только их природу и характер. Его интересовали люди, исключительно люди, с их душевным складом, с образом их жизни, их чувств и мыслей"15. Интимное в этом интересе занимало свое и немалое место. Современные исследователи спорят о связи "ставрогинского греха" (насилие над девочкой) с биографией писателя. Говорят о "поистине мировой сплетне", лишенной "малейших признаков достоверности"16 Хотя с одной стороны Тургенев, с другой Страхов говорят об одном и том же эпизоде. В любом случае сладострастие для Достоевского греховно, и он в записных тетрадях осуждает Страхова за то, что тот "втайне сладострастен". Муки сладострастия ему известны со времени тяжелого романа с ненасытной его мучительницей Аполлинарией Сусловой. Философ В.И.Свинцов пишет, что "в жизни Достоевского существовала какая-то мучительно переживаемая им тайна – либо основанная на реальном жизненном факте, либо по крайней мере порожденная болезненным воображением"17. Не от этой ли "тайны" тянется интерес писателя и к интимным переживаниям юноши Стукалича? Подчеркнем, однако, что витебский гимназист вообще близок ему по многим "параметрам". Прежде всего это одинокая и тоскующая душа. И Достоевский в юности, да и в зрелые годы был замкнутым и одиноким. Как и витебский гимназист, в книгах в молодые годы искал он разгадки бытия. Добавим сюда же и "красное" революционерство Володи Стукалича и увлеченность молодого Достоевского социалистическими идеями в кружке Петрашевского... Стукалич ищет учителя жизни, алчет великой идеи, ради которой стоит жить. Желание, сжигавшее всю жизнь Достоевского. Его хорошо сформулировал философ Федор Степун: "Идея – семя потустороннего мира; всход этого семени в земных садах – тайна каждой человеческой души и каждой человеческой судьбы"18. Эту тайну нужно беречь, сохранять. Поэтому не только определенная "стыдность" темы определяет "конспиративность" переписки знаменитого писателя и витебского гимназиста. Когда Володя Стукалич пишет, что он еще не сжег полученного им первого письма Достоевского, можно предположить, что это не только подтверждение обещания, возможно данного им в своем первом письме к нему, но, может быть, и отклик на просьбу самого писателя. И вполне возможно, что Достоевский сдержал просьбу Стукалича, поскольку первое его письмо не сохранилось. Не забудем и о том, что Стукалич обещает ни словом не обмолвиться о полученном письме от Достоевского в разговорах с приятелем, с которым собирается в Петербург. Это только их, его и Достоевского, общая тайна. О том, почему витебский гимназист доверился Достоевскому, безусловно, говорится в этом первом его, не сохранившемся письме. Среди прочих предположений, вероятно, заслуживает внимания и следующее. В январском выпуске "Дневника писателя" за 1876 г. Достоевский рассказывает о своем посещении колонии малолетних преступников, основанной Санкт-Петербургским обществом земледельческих колоний и ремесленных приютов. Находилась она на территории бывшей Охтенской лесной дачи, в восьми верстах от берега Невы по Порховскому шоссе. Осмотр состоялся в конце декабря 1875 г. в обществе известного юриста А.Ф.Кони и основателя колонии, сенатора М.Е.Ковалевского, пояснения давал директор колонии П.А. Ровинский, истинный гуманист и широко образованный человек, вскоре заявивший о себе как этнограф, славяновед, публицист. "Я осведомился, -- рассказывает Достоевский, -- нет ли между мальчиками и других, известных детских порочных привычек? – Кстати, напомню, что мальчики здесь от десяти и даже до семнадцатилетнего возраста, хотя принимаются на исправление никак не старше четырнадцати лет". Ровинский ответил, что "этих скверных привычек не может и быть", поскольку "воспитатели при них неотлучно и беспрестанно наблюдают за этим". Кстати, младший брат писателя Андрей Михайлович Достоевский, одно время содержавшийся в частном пансионе Кистера в Москве, в своих воспоминаниях отметил, что именно то обстоятельство, что "мальчики, собранные из различных семейств и из различных слоев общества, соединялись вместе и оставлялись на большую часть дня без всякого присмотра", было причиной "того гнусного порока, которому... были научены вновь поступившие из отчего дома невинные мальчики". "Всем гнусностям и гадостям, которые могут только проявляться у испорченных детей, был научен" и малолетний Андрей. Но "про те дебоши, которые совершались между запертыми без всякого присмотра мальчишками", ему "стыдно и совестно было рассказывать не только родителям, но даже и старшим братьям"19. Впрочем, у брата Федора мог быть свой опыт, связанный с пребыванием в пансионе Л.Чермака. Что же касается ответа директора колонии Ровинского, то, продолжает Достоевский в "Дневнике писателя", ему "показалось это невероятным. В колонии есть некоторые из бывшего отделения малолетних преступников еще в Литовском замке, теперь там уничтоженного. Я был в этой тюрьме еще третьего года и видел этих мальчиков. Потом я узнал с совершенною достоверностью, что разврат между ними в замке был необычайный, что те из поступивших в замок бродяг, которые еще не заражены были этим развратом и сначала гнушались им, подчинились ему потом поневоле, из-за насмешек товарищей над их целомудрием". Да и сам Ровинский рассказал писателю об одном пятнадцатилетнем воспитаннике колонии, который как раз до того, как прибыть к ним, содержался в Литовском замке. Он дважды пускался в бега, его ловили, наказывали. И вот однажды, "весь потрясенный и преобразившийся", он "стал каяться, упрекать себя" и поведал директору "такие вещи, которые от всех доселе таил, случившиеся с ним прежде; рассказал за тайну, что он давно уже предан одной постыднейшей привычке, от которой не может отвязаться, и что это его мучит, -- одним словом это была полная исповедь". "Я провел с ним два часа, -- прибавил Ровинский, -- Мы поговорили; я посоветовал некоторые средства, чтоб побороть привычку, ну там и проч. и проч.". Достоевский особо подчеркнул, что, "передавая это", Ровинский "усиленно умолчал, об чем они там между собой переговорили; но, согласитесь, есть же уменье проникнуть в болезненную душу глубоко ожесточившегося и совершенно не знавшего доселе правды молодого преступника. Признаюсь, я бы очень желал узнать в подробности этот разговор" (XXII? 19-20, 24). Быть может, эти строки натолкнули усердного читателя "Дневника писателя" (в том, что он был таковым убеждают приведенные ниже письма) Володю Стукалича на то, чтобы написать Достоевскому? А в журнальной книжке за июль-август того же 1876 года, в статье "На каком языке говорить отцу отечества?" он мог прочитать: "Всякая мать и всякий отец знают, например, об одной ужасной детской физиологической привычке, начинающейся у иных несчастных детей чуть ли еще не с десятилетнего возраста и, при недосмотре за ними, могущей переродить их иногда в идиотов, в дряхлых, хилых стариков еще в юношестве". Правда, пример этот понадобился Достоевскому в данном случае для того, чтобы подчеркнуть вредность приучения с малых лет детей в аристократической среде к французскому языку: "Он (человек, привыкший с детства говорить на французском. – С.Б.) будет вечно тосковать как бы от какого-то бессилия, именно как те старцы-юноши, страдающие преждевременным истощением сил от скверной привычки" (XXIII, 83). Можно представить себе, как напугали эти последние слова Володю Стукалича, подтвердив худшие его опасения насчет собственного будущего. Сегодня "онанистические страхи" в основном развеяны авторитетными специалистами – медиками, психологами, сексологами. "Подростковая мастурбация, -- пишет тот же И.Кон, -- давно уже признана сексологами нормальной". Но в годы юности Володи Стукалича это был страшный и позорнейший грех. Считалось, что "злостные онанисты" непременно должны страдать всевозможными пороками и болезнями, включая психические расстройства, импотенцию и проч. В 1874 г. вышло третье издание русского перевода книги "Онанизм или рассуждение о болезнях, происходящих от рукоблудия" жившего в XVIII веке швейцарского врача Симона-Андре Тиссо, буквально терроризировавшего читателя рассказами об ужасных последствиях мастурбации. Естественно, что знакомство с подобными сочинениями, как и существовавшая в обществе "мастурбационная инквизиция" (выражение современного немецкого исследователя Людгера Люткехауса), вызывали в среде тогдашнего юношества соответствующие неврозы, панику, пониженное самоуважение, чувство неполноценности. Не забудем, что мучительная рефлексия по этому поводу запечатлена в дневниках, автобиографиях, переписке, исповедях Руссо, Канта, Гельдерлина, Клейста, Ницше, Шопенгауэра, Болеслава Пруса. Не имея сведений о близких страданиях великих людей (возможно, его успокоило бы знание того, что "бывшие онанисты" состоялись как личности), Володя Стукалич знал, что он не одинок в своем "пороке". Но справиться с "привычкой" и мучившей из-за нее рефлексией самостоятельно не мог. Его решение ехать в Петербург, пожалуй, не столько связано с надеждой найти врача, который поможет бороться с глухотой, сколько с желанием обрести некую нравственную опору во время встречи с Достоевским. Писатель почувствовал это и, отвечая, пригласил витебского гимназиста навестить его. На конверте письма Стукалича от 19 марта он делает помету: "Гимназист из Витебска. Не надо". Последние слова означают, что отвечать не нужно, поскольку предстоит встреча. II Через неделю он уже в Петербурге. 26 марта Достоевский получает от него небольшое письмо: "Милостивый государь Федор Михайлович! Я приехал в Петербург в четверг в 5 часов пополудни, потому что поезд опоздал. Привез с собой на прожиток 15 р., из которых 3 уже истратил; но теперь определился и деньги не будут так выходить. Теперь, наверно, Вам некогда, "Дневник" оправляете. Напишите, когда у Вас будет свободное время, для этого прилагаю городское письмо, адресованное. В.Стукалич. P.S. У докторов еще не был. Квартиру Вредена я знаю, но где найти Пруссака? Мне говорили, что он состоит при клинике – я нарочно купил номер нескольких газет, просмотрел объявления о клиниках, но его имени не видал. Не знаете ли Вы? Кстати, в какую церковь лучше идти к всенощной? Для избежания всяких недоразумений – я русский, православный, хотя происхождение мое такое: со стороны отца – дед литвин, бабка полька; с матерней – дед татарско-русского происхождения, бабка – белоруска". Из письма видно, что Достоевский не только посоветовал Володе Стукаличу, где лучше ему остановиться, но и порекомендовал действительно лучшего специалиста по ушным болезням, каким был тогда Александр Федорович Пруссак (1840—1897). Приезжий витебский гимназист напрасно искал его имя среди частных объявлений в газетах. Доктор Пруссак работал в Медико-хирургической академии, которую он закончил в 1862 г. и при которой был оставлен "для усовершенствования в науках". Впоследствии он станет заслуженным профессором этого учебного заведения, переименованного в Военно-медицинскую академию. Из последующих писем мы узнаем, что Володя Стукалич побывает у него на приеме. В этом же письме бросается в глаза и такая деталь: связывая свою национальную принадлежность ("я русский") с православием, Володя Стукалич считает необходимым подчеркнуть особенности своего происхождения, обнажает его польские, белорусские корни. Для него это важно, в чем мы еще убедимся. Несомненно, считая, что он проявляет деликатность и избавляет писателя от лишних хлопот, витебский гимназист посылает Достоевскому трехкопеечный бланк открытого городского письма, на котором обозначил свой петербургский адрес: "Владимиру Казимировичу Стукаличу. В Рождественской части 1-го участка, дом Синева, № 48, квартира 27". Но бланк остался неиспользованным, видимо, Достоевский каким-то другим образом дал знать приезжему, когда ему лучше придти. Скорее всего, визит гостя из Витебска на Греческий проспект, в дом Струбинского, где жил тогда Достоевский, состоялся 27 марта. Увы — витебский гимназист не записал разговора, не оставил воспоминаний. Тем не менее есть возможность составить некоторое представление об их беседе по двум следующим письмам Стукалича. Первое он написал сразу же после встречи с писателем, 28 марта, еще будучи в Петербурге, видимо, за день или два до отъезда в Витебск. "Многоуважаемый Федор Михайлович! При свидании нашем вы спрашивали меня, бросил ли я привычку и, несмотря на мой утвердительный ответ, кажется не совсем поверили этому. Повторяю: да, я бросил ее; если бы было не так, я не стал бы скрываться пред Вами. Вы меня расспрашивали о подробностях, я не привык говорить о таких вещах и потому стеснялся. Теперь расскажу Вам кое-что. У меня была сестра как раз годом старше меня. Когда мне было всего 8 лет, она мне объяснила со всеми подробностями тайну бытия. Затем мы решились сами попробовать. Но мой член был слишком мал и слаб, дело на этом остановилось. Уже прежде мы оба ытихомолку занимались онанизмом, теперь стали сообщать об этом друг другу. И вот я стал ковырять у нее пальцем, а она играть моим членом. Такие наши свидания продолжались недолго. Через несколько месяцев мы это оставили, иногда только разговаривали. Зато сестра что бывало делала: ляжет на постель и притворится спящей, а сама поднимет ноги так, что виднеется тело. Я сначала присматриваюсь, затем начинаю щупать. Чрез минуту или две она представится просыпающейся, перевернется. Я отойду. Но вот она опять спит – опять начинается прежнее. Много потратил я таким образом крови, тем более, что видел, как она притворяется. И это длилось года два. Когда мне было лет десять от роду, на майские праздники, отец послал меня и старшую сестру, которой было тогда лет четырнадцать-пятнадцать, стеречь огород наш бывший на полях, так как еще не весь огород обведен был изгородью. Делать было нечего, и вот мы разлеглись на меже, поросшей травой. Тут я заметил, что сестра что-то делает. Через минуту она обратилась ко мне, говоря, чтобы я сделал ей то, что делал той... Когда я поковырял пальцем, она вскоре остановила меня, и затем мы никогда не говорили об этом. Наконец, около этого же времени, утром я лежал на своей постели и занимался. Слышу – идет сестра – это уже третья. Желая узнать, какое на нее произведет впечатление, я прикрыл голову одеялом и открыл середину тела с членом. Что же? Она подошла, улыбаясь взяла член, поболтала его и пошла. Через полминуты она воротилась с тою сестрою, но я лежал закрывшись. Шельма, проговорили они и ушли. Наконец, четвертая моя сестра, которая моложе меня четырьмя годами, тоже не слишком скрывалась от меня. Она мне рассказывала о своих разговорах с сетрами, все объясняла мне. Будучи лет двенадцати, я хотел сделать с нею. Она согласилась, но когда мы уже лежали под одеялом, пришел отец.Он не видал нас, но она, будучи суеверна, сочла это прежзнаменованием и с тех пор уже никогда не соглашалась. Но она передавала мне сведения о публичных домах и советовала ходить туда, с чем я не соглашался. Но вот мы подросли. Взаимные наши разговоры кончились. И что же? Зная мою слабость, она нарочно раздражала меня, для своей потехи. Например, я учусь, никого, кроме нас, в комнате нет – она ляжет на софу и выдвинет ногу, так что видно голое тело. Это меня раздражает, тем более, что я знаю, с какою целью это делается, я начинаю производить манипуляции, она же притворяется спящей, но что замечательно, как только я кончал, она почти тотчас вставала и преспокойно бралась за уроки. Незадолго до получения от вас письма, при подобном случае, хотя она притворялась спящей, я стал подле нее и тихим голосом объяснил ей, как она вредит мне и просил на будущее время перестать; что если это в ней играет сладострастие, пусть она лучше сойдется с мужчиной, например, с моим другом. После этого она перестала; хотя попыталась еще раз, но я очень грубо начал толкаться. Относительно того, как женщины занимаются онанизмом я могу сказать следующее. Во-первых: вложив палец или два в место (это в постели, преимущесмтвенно по утрам), затем беспрестанно сжимают и разжимают ляжки; продолжается это иногда около получаса. Во-вторых: (вдвоем) одна другой втыкает два пальца или палочку, иногда стеариновую свечу. При этом любят греть у огня орган, щекоча себя. Наконец, это уже не относится к онанизму, сестры любят давать себя малолетним братьям, от которых нельзя ожидать плода. Я лично знаю два таких случая. Причем сестры-онанистки почти всегда любят своих братьев и поощряют их к сближению с другими женщинами. Братья-онанисты питают отвращение к сестрам, а если победят отвращение, -- похоть, т.е. они стараются овладеть сестрами. У меня было отвращение, но когда я поборол его – являлась похоть, и вот минуты и часы я все раздумывал об этом. Читая это, вы поймете, почему у меня язык не повернулся отвечать на Ваш вопрос. Вы намекаете, Федор Михайлович, что Вы мнительны. Вероятно, только в некотором отношении. Иначе как бы вы написали мне такое ответное письмо, человеку вовсе Вам неизвестному. Но, действительно, Вы подозрительны. Когда Вы шутя сказали, что жиды просто убьют Вас, у Вас в глазах мелькнуло страшное выражение; Вы как будто желали посмотреть, какое впечатление произведут на меня Ваши слова, не приму ли я их серьезно, чтобы таким образом судить, возможно ли что-либо подобное. У меня действительно мелькнул испуг на лице, но это отттого, что мне сделалось страшно за Вас. Неужели, мелькнуло у меня, Вы до такой степени мнительны. Ведь это, пожалуй, что-то вроде помешательства. Во всяком случае это невозможно. Если в Киеве зажгли одному голову, облив ее петролеем, то ведь это был изменник, а после открытия многих своих сообщников, они стали гораздо осторожнее в выборе и строже в мщении. Евреи народ, боящийся крови, из них выходит множество воров и плутов, но разбойники очень редко. Притом же их ругают, в большей или меньшей мере, все почти наши органы. Им оставалось бы только все истребить. Пишут же они только к Вам потому, что известен им Ваш адрес. Если же еврей прочтет ругательную статейку в газете или в журнале, к кому ему обратиться? Извините, если я ошибся, но меня поразил Ваш взгляд. Вы говорите, что потолкуете обо мне с тем господином. Не знаю, согласится ли он взять глухого и еще в такой степени. Не все так человеколюбивы и великодушны как Вы. Теперь относительно привычки. Я ее бросил – так. И для того, чтобы оставить ее на время, мне не нужно даже никаких резких перемен; но то-то и есть, что это будет, по всей вероятности, только на более или менее продолжительное время. Привычка отойдет, но вся грязь останется со мною. Останутся пошлые мыслишки, но по-прежнему не буду видеть пред собою путеводной звезды, и кончится, пожалуй, тем, что энергия моя ослабнет и я опять примусь за старое. Разве может человек переродиться, сидя в болоте? Теперь меня поддерживает уверенность, что я стану скоро свободным человеком. А если исчезнет эта уверенность? Вы страшите меня болью невыразимою. Да ведь как только я почувствую упадок сил, я тотчас покончу с собой; уже давно я так порешил. Вы говорите: прежде чем подумать о других, позаботьтесь о себе, самоулучшайтесь. Это не совсем верно. Конечно, если к Вам обратится человек, который всегда думал только о самом себе, нечего ему советовать предаться служению ближним. Но если к Вам приходит человек, много работавший над собою, всегда больше думавший о других, чем о себе, так что ему только остается мысль обратить в дело, неужели Вы ему посоветуете самоулучшаться? Положим, это не совсем подходит ко мне, но разве не бывали примеры, что самые развратные люди становились сразу святыми, мучениками. Вы скажете – они молились, каялись, но ведь каюсь и я, а вместо молений и сна на голых камнях хочу предпринять подвиг хоть не такой, а все тяжелый, говоря людским языком. Дело в том, что есть натуры, которые боятся борьбы, и натуры, которые крепнут в борьбе. Я причисляю себя к последним. Прав ли я – это покажут последствия. Но дело в том, что нужно поднять знамя. Служить народу бесцельно я не хочу, -- нужно же знать, выйдет ли что из моей службы. И от Вас я жду не прямого искоренения привычки. Вы уже давно ищете правду – откройте, что Вы нашли. Если у меня будет содержание жизни, если я перестану слоняться бесцельно – привычка навсегда улетит от меня, не оставив никакого следа, кроме грусти. Вы сказали, что я хороший человек. Нет, я еще дурной человек. Но я верю, что сделаюсь отличным человеком, у меня есть на то силы. Но хорошим мне сделаться труднее всего. Впрочем, оканчиваю писать, лучше так объяснюсь". Последние слова – "лучше так", то есть непосредственно "объяснюсь" – не свидетельство ли того, что в тот же приезд в Петербург Володя Стукалич еще раз побывал у Достоевского? Может быть, через день или два... И письмо оборвано, не подписано, как обычно. Вероятно, он спешил по делам, предстоявшим ему в столице. Может, даже побывал у "того господина", который, по рекомендации Достоевского, мог чем-то ему помочь. Из письма видно, что писатель расспрашивал его о подробностях, связанных с "привычкой". Юноша, несомненно, краснел, смущался, уходил от конкретности. И решился вполне удовлетворить писательский интерес в письменном виде: он садится за письмо к Достоевскому сразу после встречи, пишет его в какой-то петербургской комнатке, которую снял буквально на несколько дней. Его рассказ о "мальчиковых" взаимоотношениях с сестрами – достаточно и давно известный психологам, сексологам сюжет. До инцеста не дошло, но соблазны, как видно из письма, были мучительны. Что до "привычки", то выход он видит в полном изменении своей жизни, когда станет "свободным человеком", т.е. закончит гимназию, покинет родительский дом и провинциальное "болото". Но что делать сегодня, сейчас? Достоевский в разговоре "страшил" его "болью невыразимой", говорил о возможном "упадке сил" и, как на выход, указывал на необходимость "самоулучшения". Собственно, об этом он говорит и в январской книжке "Дневника" за 1877 г., в статье со сложно-вызывающим названием "О сдирании кож вообще, разные аберрации в частности. Ненависть к авторитету при лакействе мысли": "По-моему, одно: осмыслить и прочувствовать можно даже и верно разом, но сделаться человеком нельзя разом, а надо выделаться в человека. Тут дисциплина. Вот эту-то неустанную дисциплину над собою и отвергают иные наши современные мыслители... Мало того: мыслители провозглашают общие законы, т.е. такие правила, что все вдруг сделаются счастливыми без всякой выделки, только бы эти правила наступили. Но если б идеал этот и возможен был, то с недоделанными людьми не осуществились бы никакие правила, даже самые очевидные. Вот в этой-то неустанной дисциплине и непрерывной работе самому над собой и мог бы проявиться наш гражданин". Достоевский считал, что "недостаточно определять нравственность верностью своим убеждениям. Надо еще беспрерывно возбуждать в себе вопрос: а верны ли мои убеждения?" (XXV, 47). По сути и молодой максималист из Витебска считает, что самоулучшение возможно только при определенном наполнении "содержания жизни", он хочет поднять некое знамя в борьбе за самого себя, но не знает какое и буквально в отчаянии взывает к писателю – "откройте правду". И грозит самоубийством, если почувствует тот самый "упадок сил". Настроения эти были более чем понятны Достоевскому. Почти за год до встречи с витебским гимназистом он опубликовал в "Дневнике писателя" статью "Одна несоответственная идея", в которой коснулся эпидемии молодежных самоубийств, захвативших в ту пору общество. Он видит причину в утрате Бога "милыми, добрыми, честными" молодыми людьми, зараженными атеизмом, нигилизмом. Развивая эту мысль в декабрьском (1876 г.) номере "Дневника", он утверждает, что "без высшей идеи не может существовать ни человек, ни нация. А высшая идея на земле лишь одна и именно – идея о бессмертии души человеческой, ибо все остальные "высшие" идеи жизни, которыми может быть жив человек, лишь из нее одной вытекают..." (XXIV, 52). Говорил ли Достоевский с Володей Стукаличем об этой найденной им правде, делал ли ее в разговоре с ним центром того "самоулучшения" – пути, по которому предлагал пойти своему молодому гостю из Витебска? Может быть... Но витебский гимназист бунтует: вместо "молений и сна на голых камнях" ему видится некий подвиг, борьба. Впрочем, он и сам признает, что это прежде всего борьба за самого себя, за того "хорошего человека", которого в нем увидел Достоевский. Как своего рода ответ Володе Стукаличу или, точнее, реакция на его искания воспринимается сказанное писателем год-полтора спустя об Алеше Карамазове, герое последнего, итогового его романа, которому также было "всего двадцать лет": "...он был юноша отчасти уже нашего последнего времени, то есть честный по природе своей, требующий правды, ищущий ее и верующий в нее, а, уверовав, требующий скорого подвига, с непременным желанием хотя бы всем пожертвовать для этого подвига, даже жизнью. Хотя, к несчастью, не понимают эти юноши, что жертва жизнью есть, может быть, самая легчайшая из всех жертв во множестве таких случаев и что пожертвовать, например, из своей кипучей юностью жизни пять-шесть лет на трудное и тяжелое учение, на науку, хотя бы для того только, чтобы удесятерить в себе силы для служения той же правде и тому же подвигу, который излюбил и который предложил себе совершить, -- такая жертва сплошь да рядом для многих из них почти совсем не по силам" (XIV, 25) Публикация романа "Братья Карамазовы" закончилась в ноябре 1880 г. Витебский гимназист вполне мог познакомиться с ним. И ответить на слова писателя конкретным поступком: он таки поступил на юридический факультет Петербургского университета. И таким образом доказал, что "для служения правде и подвигу" способен на жертву, связанную с "трудным и тяжелым учением". В переписке, встречах и спорах с Достоевским витебский гимназист, несомненно, обретал себя. Для писателя же Владимир Стукалич, несомненно, был молодым человеком "из нового поколения", юношей "нашего последнего времени... честным по природе своей, требующим правды, ищущим ее..." И не он ли был тем молодым человеком, о котором Достоевский рассказал в "Дневнике писателя" за май-июнь (глава "Об анонимных ругательных письмах"): он "прислал весьма резкое возражение на одну тему, на какую – умолчу, и подписался под своим резким (но отнюдь не невежливым) письмом en toutes lettres, да еще выставил адрес. Я пригласил его к себе объясниться. Он пришел и поразил меня своей горячностью и серьезностью своего отношения к делу. Кой в чем он со мной согласился и ушел в раздумье. Замечу еще, что, как мне кажется, юное поколение наше гораздо лучше умеет спорить, чем старики, то есть собственно в манере спора: они выслушивают и дают говорить – и это именно оттого, что для них разъяснение дела дороже их самолюбия. Уходя, он пожалел о резкости письма своего, и все это вышло у него с неподдельным достоинством. Руководителей нет у нашей молодежи, вот что! А уж как она в них нуждается, как часто она устремлялась с восторгом вслед людей, хотя и не стоивших того, но чуть-чуть если искренних! И каковы или каков должен быть этот будущий руководитель – так кто бы он ни был? Да пошлет ли еще нам таких людей наша русская судьба – вот вопросы!" (XXV, 131). Впрочем, вряд ли это был Володя Стукалич. Да, его письмо, посланное Достоевскому сразу же после первой встречи, содержит определенные резкости, если иметь в виду несогласие с писателем по части "самоулучшения". Но нельзя не обратить внимание на то, что Достоевский пишет об авторе "резкого письма" как о человеке, до того ему незнакомом. Да и петербургский адрес приехавшего витебского гимназиста уже был писателю известен, и приглашать объясниться было ни чему, они вполне могли условиться о новой встрече при первом свидании. И тем не менее есть и схожее в поведении "одного весьма молодого человека" и Володи Стукалича: непосредственность, горячность, серьезность и, конечно же, тактичность, особо отмеченная Достоевским. В этом смысле оба близки герою романа "Подросток" Аркадию Долгорукому. Роман появился в 1875 г., и вот два года спустя к его автору приходит сверстник главного героя, можно сказать, его духовный собрат. Романному Аркадию – 19, витебскому гимназисту – двадцать. Оба по сути ищут ответа на звучащий в романе вопрос: “Где правда жизни?” Оба приезжают в Петербург, где им предстоит “осмотреться”, сделать “первые шаги в жизни”, постичь, “что добро” и “что зло”. Обоим трудно во взрослом мире, в котором они видят двойственность мыслей и поступков. И как важна для обоих категория понимания. Для Аркадия самое существенное человеческое качество его отца, Версилова: “Это — человек понимающий”. Понимания ищет у Достоевского Володя Стукалич. Он спорит с писателем о сути, о путях самоулучшения и не может в итоге не придти к убеждению писателя, которое мы находим в черновых, подготовительных материалах к "Подростку": "Моя мысль, что мир надо переделать, но что первый шаг в том, чтоб непременно начать с себя" (XVI, 375). Ведь он хочет стать, если не хорошим, то наверняка отличным человеком... А спорит он потому, что, как и Аркадий из "Подростка", “благообразия” обрести не может и вынужден отстаивать себя, свою человеческую сущность в “хаосе понятий”. Конечно, самолюбивый провинциальный гимназист и пытался отстоять свои взгляды и робел во время своего визита к знаменитому писателю. И тем не менее от его внимательного взгляда не укрылось то, что он сначала деликатно именует мнительностью, подозрительностью Достоевского, а затем не удерживается и роняет – "что-то вроде помешательства". Таково было впечатление, которое производил писатель сразу после выхода мартовского выпуска “Дневника писателя”, в котором центральное место занимало выступление по “еврейскому вопросу”. Острота и неоднозначность позиции, сочетавшей явное неприятие “богоизбранного народа” с очевидным стремлением подняться над “племенной враждой”, вызвали поток откликов. Может быть, Достоевский обратил внимание своего гостя на соответствующую стопку писем, когда бросил реплику о возможном его убийстве... Витебский гимназист поначалу как будто хочет успокоить писателя. Вероятно, они обсуждали некую драматическую историю, происшедшую в Киеве, которая попала в газеты и, возможно, получила отклик в письмах корреспондентов Достоевского. Быть может, писатель сказал нечто вроде того: "Вот так они поступят и со мной". Стукалич приводит "успокаивающий" довод: человек, которого облили петролеем (род керосина) и подожгли, оказался изменником. Дело было буквально накануне русско-турецкой войны, начавшейся 12 апреля 1877 г. И, можно предположить, что облитый петролеем публично высказывался в "непатриотическом" духе, за что и подвергся "поджигательной" акции. Что же касается евреев, то в этом вопросе Стукалич выступает не только как житель западной губернии, где проходит черта оседлости, хорошо знающий их быт и нравы, но и позволяет себе указать Достоевскому, что он сам "вызвал огонь на себя". Вполне разделяя распространенное мнение, что из евреев "выходит множество воров и плутов", витебский гимназист решительно отрицает за ними убийства и разбой и вообще держится на грани сочувствия ("ругают...все почти наши органы"). Более того, он не скрывает, что его "поразил" взгляд писателя на этот народ. Национальный вопрос – в более широком контексте – возникнет в последующих его письмах. III Только спустя три месяца, 23 июня, Володя Стукалич снова напишет Достоевскому. Письмо большое, проблем, волнующих автора, в нем поднимается множество. “Многоуважаемый Федор Михайлович! Долго я не писал к Вам. Это вот почему. Я решил несколько устояться. Дело в том, что недели через три после возвращения ко мне воротилась вся моя страстность. Я, разумеется, боролся. Но однажды, когда я учил урок, стараясь отогнать от себя всякую мысль, дошло до такого напряжения, что сама собою (нрзб), и я ощутил такое, что и когда занимался. Испуганный этим, я стал опять заниматься раз в неделю для предупреждения подобных случаев. Наступили упражнения и экзамены. Я, во-первых, обессилел и не мог упорно заниматься, да и в течение этого времени занимался два раза, благодаря чему написал отвратительно упражнение, которое было на другой день после этого, а также срезался по той же причине на экзамене сходного предмета, главное спасло меня только то, что упражнение у меня с этого предмета было наилучшее, что чистая случайность, так как я того предмета не зню. Между тем мне нужно было много обдумать, и я не раз обливал голову водой, надеясь сколько-нибудь освежить мозги. Писал к докторам, у которых был, они сказали, что на состояние моего слуха это могло иметь лишь самое незначительное влияние. Один прописал мне рецепт от раздражительности органов. Теперь я немного успокоился. Во всяком случае я постараюсь переселиться из дому; здесь мне все напоминает былое и имеет символическое почти значение. Мне бы теперь было очень полезно пожить в деревне, товарищ приглашал меня на лето, но “охота пуще неволи”, я должен был остаться дома, чтобы заработать 18 р. для отдачи долга... От Вашего предложения, что Вы, быть может, отыщете мне место, решительно отказываюсь; тем более, что я не желаю, чтобы еще кто-нибудь узнал обо мне, особенно человек из сословия, которое я презираю. Действительно, что может быть гаже этих миллионеров-предпринимателей, которых все благополучие основывается на угнетении трудящегося люда. Если я тогда согласился было, то это произошло потому, что я забыл в то время, что ему должно по необходимости сделаться известным все, а главное, я увлекся Вашею добротою, и мне показалось, что все такие хорошие люди на свете. Пруссак одобряет меня кончить гимназию и поступать в высшее учебное заведение. Это есть и мое желание. Я желаю по мере сил принести пользу народу. Но услужливый дурак опаснее врача, поэтому, сознавая свою неподготовленность, я хочу докончить свое образование. Не хочу загадывать наперед, что из меня выйдет, но во всяком случае я желаю действовать словом устным или письменным. И теперь, быть может, я мог бы состряпать какую-либо повесть, но не этого я желаю, я желаю быть деятелем общественным или политическим. Я не утверждаю, что из меня выйдет деятель — время покажет. Дело в том, что у меня есть сестра, которая вот уже 10 лет занимается измышлением разных планов, недурных, которые никогда не приводятся в исполнение. Так нынче она хотела взять болгарку, самой выучиться по-болгарски, воспитать ее в любви к русским, а особенно к Болгарии и затем отпустить на родину. Пока все родные восставали, говорили, что она не выполнит этого, а только испортит человека, она яростно защищала свой план. К счастью, я, чтобы испытать ее, надоумил их одобрить ее. Тогда через неделю она забыла Болгарию и все. Это было еще зимою; и так как не первый раз она отличается таким образом, то мне это запало в голову и забродила смутная мысль. Я стал думать, уж не такой ли я сам. Прежде я был страстный проповедник своих идей и мыслей. Я проповедовал всякому, кто хотел слушать. Под влиянием же этого опасения я стал больше молчать, а если и говорить — что попроще. Потому же я не нашел темы для разговора с Вами, хотя о многом думал переговорить, не хотев даже по возможности обнаруживать свои мысли. Вот почему, когда Вы сказали, что я хороший человек, я усумнился в этом. Возвратившись, я совсем замолчал и тут-то увидел, кто хорошие люди, а кто —дурные. Многие из тех, которые во всем со мной соглашались, оказались чистейшими свиньями. Боже мой, что они стали теперь высказывать, а я со всеми соглашался. А из тех, которые не соглашались во многом, некоторые оказались лучше многих и многих. Пришлось мне задуматься. Мой друг, страдавший тем же, что и я, но в несравненно слабейшей степени, как я узнал теперь отнего, уехал еще в мае на уроки для восстановления здоровья. Его полюбила девушка. Он же ее не любит (не полюбит). Это его, я думаю, поправит. Он писал, что сказал ей, что так как он не влюблен до того, чтобы обещать жениться, то не нарушит ее девственности. И он пишет, что блаженствует, ни о чем не думает, только о поцелуях, удивляется, что никогда не думал, что может вести такую жизнь. Когда, говорит, взял перо писать к тебе, то, вспомнив твои убеждения, невольно задумался и мрачные мысли забродили в голове. Но это продолжалось лишь мгновение. Я счастлив растительной жизнью. Увидав всю пустоту своих товарищей, разочаровавшись в друге, я стал горько задумываться. Но вдруг мне пришло в голову, что основание моих дум – зависть к счастливцу, и я отбросил свои мысли. И теперь я готов их благословить. Не знаю только, он страстен, и поцелуи, пожалуй, приведут к познанию добра и зла. И если это случится, ей-Богу, я не стану ругать его. И без того мы с ним горемычные. Впрочем, я не способен на это. Я могу полюбить, но не оставлю своего. Год тому я почувствовал привязанность к одной девушке (все остальные мне никогда даже не были любопытны) и верно бы влюбился, но она аристократка, и, боясь за свой демократизм, я удалился и теперь удаляюсь, но уже не из боязни потерять ее, но в силу различных обстоятельств. Горько жалею о тогдашней своей глупости; я был совсем юный и втюрился бы до безумия; а так как любовь была бы безнадежная, так как у ней будут другие парни, да и не замечал с ее стороны ко мне расположения, то она, не отвлекая меня от занятий, исцелила бы меня. Жениться я не желаю. То есть я не отказываюсь в будущем, когда устроюсь. Если бы я теперь женился, то пришлось бы проститься навеки со своими идеями, а без них мне жизнь не в жизнь. Вот на Вере Любатович или на Марье Субботиной я с удовольствием женился бы, хотя и не верю в успех их дела, но и дело их живое и они — живые люди. Но много ль таких девушек? Да если и встретится, еще как сойдешься. Вы скажете — для излечения. Так. Но ведь жену нужно содержать, а мне и так много хлопот, чтобы прожить. Да это будет и не жена, а содержанка. Нет, я лучше предпочитаю даже погибнуть. Я не питаю отвращения к жизни, даже хочу жить, но узы эти не столь крепки, чтобы из-за них идти на сделки с совестью. Прошу сто раз извинения, что не писал. Но думаю, что Вы уже забыли обо мне. Да и притом — что писать?.. Событий в жизни у меня нет; мысли же теперь беспрестанно меняются, я только складываюсь, зрею, уже скоро и совершеннолетие. Да и Вы без того близко знакомы, вероятно, со всеми психологическими процессами. Может, Вам любопытно знать мнения учеников о чем-либо? Мне это хорошо известно, пожалуйста. Только что. Тема! Что-то грустно. Ваш В. Стукалич. Не думаю, чтобы Вы стали отвечать; и без того много у Вас дела. Я же Вам время от времени буду писать. Уже давно я не читал Вашего "Дневника"; кажется, только за февраль и был, а больше не приходило. Вероятно, Вы не распекаете как следует почтамт, так почтмейстеры крадут номера Вашего "Дневника". Хотя лестно такое их уважение к Вашему таланту, но лучше им было бы подписаться. А то и Вашему карману убыточно и читателям неудобно. Владимиру Казимировичу Стукаличу. На Песковатике, д. № 214. Витебск. Сожгите, пожалуйста, мое письмо. Я на опыте знаю, как часто дети и слуги любопытствуют, и так искусно, что родители никогда не догадаются. Р. S. Сестра, о которой я упомянул, не та, что подписалась на "Дневник". Эта дельная. Только жалуется, что трудно понимать Вас. Шедевр, говорит, не знаю, что такое. Ну, скоро попривыкнет”. На конверте штамп: “Доплатить 24 копейки”. Марок и в самом деле только на восемь копеек. Вогнал витебский гимназист Достоевского в небольшой расход. Видно, и впрямь жилось Володе Стукаличу не сладко. Впрочем, с марками он, быть может, и ошибся, а на почте не подсказали... Достоевский не выполнил просьбы своего корреспондента и не сжег его письмо. Для него это был живой человеческий документ, в котором он, возможно, нашел новые подтверждения жизненности героя романа “Подросток”, опубликованного два года назад в журнале “Отечественные записки”. Аркадий мечтает стать “непременно первым ученым в Европе”, и Володя Стукалич прямо заявляет, что сделается или общественным (“политическим”) деятелем или литератором. Его влекут “люди идеи”, он готов жениться на таких активных девушках, как народницы Вера Любатович и Мария Субботина, которых в те дни судили по “процессу 50-и”. Хотя и не верит в их дело. Из этого письма мы узнаем, что он побывал у доктора Пруссака и даже вступил с ним в переписку. Пруссак советует продолжить учебу в университете, что соответствует желанию самого Володи Стукалича. Но от помощи Достоевского в приискании "места" у некоего богатого человека в Петербурге он решительно отказывается. И не только по причине того, что хозяину могут стать известны интимные подробности его жизни, но гораздо в большей степени из идейных соображений – нежелания служить одному из "миллионеров-предпринимателей", угнетающих "трудящийся люд". Надежды и оптимистические планы сменяются прежней тоской. Поддержание отношений с Достоевским, которое является своеобразной отдушиной для задыхающегося в провинциальном болоте юноши, Володя Стукалич связывает с возможностью чем-то быть полезным ему, какими-то сведениями о своей и окружающей его жизни. И вместе с тем, усердный читатель его произведений, он не случайно оговаривается, что Достоевский, вероятно, и без его информации знаком "со всеми психологическими процессами". Он опасается быть неинтересным писателю, стать в тягость ему, что, конечно же, бьет по его самолюбию. И прежний страх, что его письмо попадет в недоброжелательные руки не оставляет, поэтому он напоминает о необходимости сжечь свое письмо. Настойчивость этих напоминаний свидетельствует в пользу того, что сам он, конечно же, позаботился о "неразглашении" и, скорее всего, уничтожил письма Достоевского, в которых обсуждались "стыдные" вопросы. Да и как ему было хранить свой "архив" в доме, где, помимо родителей, рядом жили чрезвычайно любопытные три сестры... Одна из них, возможно, от брата или из газет узнала, что в Москву привезли из Болгарии и Сербии детей-сирот и вознамерилась взять девочку-болгарку на воспитание. Достоевский в "Дневнике" писал о "маленькой болгарке", которая не может забыть пережитых ужасов и потому "часто падает в обморок..." Ответил ли на это письмо Достоевский? Может быть... Потому что следующее письмо Володи Стукалича начинается с вопроса о здоровье писателя. Значит, знал, что весной и в начале лета 1877 г. писатель чувствовал себя не лучшим образом. Впрочем, о болезни Достоевского он мог узнать и из обращения писателя к читателям в самом конце апрельской книжки "Дневника", в котором говорилось о необходимости уехать из Петербурга "по приговору докторов". И все-таки нельзя не обратить внимание на то, что Стукалич пишет без всяких ссылок на журнал (что-нибудь вроде того, что вот узнал из "Дневника", что Вы больны и т.д.). Скорее, он пишет ему как человеку, о состоянии которого ему известно лично от писателя. С 20 мая по 3 июля Достоевский вместе с семьей провел на отдыхе в деревне Малый Прикол, что в десяти верстах от заштатного городка Мирополье Суджинского уезда Курской губернии, усадьбе брата жены писателя Анны Григорьевны И.Г.Сниткина. 5 июля он вернулся в Петербург и через две с небольшим недели получил письмо из Витебска. IV "Многоуважаемый Федор Михайлович! Поправляется ли Ваше здоровье? Желаю Вам полного выздоровления. С тех пор, как отправил Вам последнее письмо, чувствовал себя хорошо, не было никаких позывов даже. Но вчера утром проснулся рано с возбужденным членом в руках и впросонках докончил. Рассудив, что это поллюция, я решил, чтобы впредь остерегаться сделать подобное. Как назло, сегодня случилось то же самое. Надеюсь, однако, что это случайность и что теперь опять буду спокоен. Я теперь часто хожу гулять в лес и не избегаю женского общества, которое оказывает на меня утишающее влияние. Жаль только, что нет девушек хороших, а все глупые барышни, с которыми и говорить не о чем. Мой друг, о котором я писал, что он влюбился, с честью выдержал свое испытание. Я этому очень рад, потому что еще недавно, года не будет, как он считал обольщение девушки пустяшным делом, основываясь на правиле "не хочет – не даст". Теперь же, когда я, не полагаясь с этой стороны на него, намекнул на возможность этого, убеждая по возможности поступить честнее, объяснить девушке свое положение и впоследствии, когда это можно будет сделать, жениться на ней, он осыпал меня яростными филиппиками, со всем пылом влюбленного. Я же писал к нему под влиянием письма доктора Пруссака, в котором он советовал мне искать хорошую женщину, честную, не публичную, которая согласилась бы удовлетворять меня раз в неделю. Письмо это сначала покоробило меня, но после я рассудил, что это естественно, что Пруссаку не в первый раз советовать это, что он знает, что говорит. Впрочем, я никак не считал обольщение девушки хорошим делом, а только возможным в его положении (друга) и, помня слабость человеческую, заранее прощал его. Снисходительный же взгляд на подобные вещи явился у меня, вероятно, от влияния французских романов, которые я читал в детстве сотнями и в которых объяснения в любви всегда оканчиваются скандальным образом. Впрочем, довольно об этом: боюсь надоесть Вам. Хоть Вы и сказали при свидании, что любите меня, я этому не совсем поверил. В ту минуту, как говорили, это так; но мне кажется, что Вы любите чуть не всех, которые к Вам приходят. Недавно я перечитывал Ваш "Дневник". Меня поразила уверенность, с какой Вы говорите, что наш демос доволен. Полно, так ли это? Я думаю, что нет. Может быть, доволен, но только пока, считая, что не все же сразу. Я Вам приведу факты. Друг, о котором я упоминал, крестьянин, и его родители живут в городе, работая на железной дороге. Прошлою зимою к нему съехались родственники и знакомые из деревень, чтобы узнать, правда ди, что пришел манифест от царя – земли всех помещиков отобрать и отдать крестьянам и всякому, кто может пахать, причем жаловались на свою горькую бедность. Этот манифест, по их мнению, губернатор задерживает, будучи заодно с помещиками. Едва их разубедили. Когда была объявлена война против турок, знакомый мне сельский священник рассказывал, что когда он в беседе с крестьянинами своего прихода начал убеждать их пожертвовать по мере сил, так как это обязанность каждого сына отечества, они отвечали:"Нечего, батька, жертвовать. Вот нехай наш царь отдаст ту зямлю, что у помещиков, так и мы будем жертвовать, в сто раз больше их дадим. А так нам и самим нечего есть". Когда священник стал говорить им о правах собственности и т.п., они сказали:"Ну нехай не всю. Нехай ён отдаст нам ту землю, что пустует у помещиков. Ему треба, чтоб земля пахалась, чтобы больше хлеба родилось, а они мало пашут. А мы все вспашем, да и податей можем большие заплатить, казне прибыток". Не знаю, проглядывает ли здесь довольство своим положением. Я сам говорил с одной бедной, хорошо знакомой мне крестьянкой. Это было в пост, и она ела постное, хотя была больна, и у нее грудной ребенок. Я стал убеждать ее есть скоромное, говоря, что это дешевле, а ей необходимо, как больной, и притом с ребенком. Вздыхает. "Что же Вы не согласны со мной?" "Дешевле-то дешевле, -- говорит она, -- да боюсь!" "Чего же Вы боитесь?" "Боюсь, чтобы Бог не пакараў". Стыдитесь, говорю. За что же ему карать Вас? Господь сам сказал: милости хочу, а не жертвы. Притом Вы не имеете права жертвовать ребенком; ведь от этой пищи у Вас молоко дурное. Да и что Вы боитесь так Бога? Вот богачи и совсем не постятся, а живут. Если карать кого, так их, а не Вас, бедную женщину, и т.д. А она говорит:"Богачам нечего бояться, у них деньги. Что им Бог сделает? С богачом трудно сладить. Другое дело бедный; с бедным Бог, что хочет, то и сделает. Затем, ободренная мною, она дальше стала излагать свои теории и вдруг ошеломила меня заключением:"Якей Бог несправедливый. Сказаў: у кого один талант – отнимется, у кого два – дастся еще. Чи ж это справедливо? И тут целую жизнь працовала, а придется и там мучиться". Когда я объяснил ей настоящее значение этого текста, она поблагодарила меня. Но вот чрез несколько дней я опять прихожу к ней. Разговор обычный, о нуждах и заботах, спрашивает у меня советов о том, о сем. Есть почти нечего. Я посетовал о ее горе и, желая придать ей бодрости, говорю: Что же делать, приходится нам здесь горе мыкать. Зато в будущей жизни богачи будут мучатся. "Ой ли? А я думаю, что им и там хорошо будет". Нет уж, говорю, и привел из Святого Писания. "А я думаю, -- говорит она со злобною улыбкою, -- что они и Бога подкупят". При этом у нее был такой злой и страдальческий огонь в глазах, что меня мороз по коже подрал, хотя я не очень-то мягкосердечен. Да я бы мог представить бесчисленное множество таких фактов. По дороге куда-нибудь я всегда останавливаюсь на каждом дворе, в корчмах говорю с мужиками, все недовольны, все ропщут. Одна у них надежда на царя. Но и тут некоторые скептически говорят: до Бога высоко, до царя далеко. Вы можете подумать, что крестьняка, о которой я говорил, очень дурная женщина. Она славится своим богомольем, очень сострадательна, делится с неимущими последним куском. В Петербурге я слышал от хозяина, костромича-крестьянина, у которого был на квартире, что у них поговаривали, когда он ездил домой, об отдаче земель крестьянам. Читал Вашу статью "Еврейский вопрос". Признаться, у меня в голове бродило много подобных мыслей, только я никак не мог привести в систему, хоть давно, около года, часто и упорно думал об этом. В Витебске жиды довольно отесаны, каждый малый жиденок умеет говорить по-русски, чего нет в уездных городишках. Как я знаю, евреи делятся на партии: староеврейскую и младоеврейскую. Староевреи ненавидят христиан, называя их гоями, и считают относительно христиан все дозволенным. Русских они презирают. Царя уважают и молятся за него. Эта партия преобладает в мелких городах и держит себя очень замкнуто. Другая партия, младоеврейская, к которой, однако, принадлежат и многие седовласые раввины, старается сблизиться с народом. Они проповедуют равенство всех наций, по крайней мере, на словах. Есть между ними хорошие люди, которые любят русский народ, считая его собратом. Вот что отвечал один старик-еврей молодой партии на вопрос моей сестры, кого евреи больше любят – евреев или поляков? "Ми их обоих любим. Россия наса бацька, а Польса наса матка". И много есть таких евреев, которые, однако, себя любят больше всех. Прежде евреи больше всего любили немцев, но теперь заметен поворот, они говорят:"Немцы нас сильно ненавидят, хотя не показывают этого наружно. Русские дружелюбнее, но зато они постоянно насмехаются, а это обиднее". Большинство, конечно, только следует моде, да притом они надеются выгоду себе приобрести. Но сколько я заметил, слово "право" отожествляется у них с понятием о начальстве. Вот, мне кажется, формула мышления евреев, не всех, но многих. Русские могут всякими средствами зарабатывать деньги. Он может быть и чиновником и военным. Еврей может быть только медиком и торговцем. За что такая несправедливость? И мы люди, и мы жить хотим. Отчего же русским можно наживаться, а нам нельзя? Если нам не позволяют наживаться честным путем, мы будем наживаться обманом. Дайте только евреям права, вы увидите, как они себя выкажут. Евреи гораздо способнее русских. Вы их скоро увидите в министерских креслах и т.д. все с этой точки зрения. Из молодой партии много революционеров, которые стараются подбить народ. И вообще все они недружелюбно относятся к принципу самодержавия и желают конституции по крайней мере. Не знаю, писал ли я Вам, что у нас многие ожидают по окончании войны объявления конституции. "Султан и тот дал конституцию; стыдно будет нашему государю не дать". Конституция им кажется каким-то счастьем. Один витебский еврей, купец, когда к нему пришли за расчетом крестьяне, привезди муку с мельницы, позвал в комнату, угостил водкой и, завязав разговор, начал соболезновать, что они трудятся весь век и ничего не достигают, а помещики, ничего не делая, пожинают плоды кровавых трудов их. Мужички соглашаются, что это несправедливо, поговорят, что видно уж Бог так устроил на свете. Нет, не Бог, а вы сами виноваты, -- возражает еврей. Вас много: наточите топоры и ножи, убейте помещиков, а землю их себе возьмите. Белорусскому крестьянину нужно много сметки. С одной стороны – жиды налегают, с другой – поляки и шляхта стараются восстановть их против всего русского и собенно против царя. Но крепко ни держатся преданий, выжитых веками. Когда в пору 63 года польские помещики подбивали крестьян, уверяя, что отдадут им всю землю, крестьяне не поверили:"А як же вы будете пановать без земли?" – спросили они. Родному дяде моего друга пан давал на руки 2000 р. с тем, чтобы он шел в повстанцы, как человеку рослому и богатырю по силе; но плюнул он на панские деньги, а пошел гнать плоты. Белорусский мужик не так глуп и туп, как о нем думают. Я люблю рослого, статного великорусса, с котомкой за плечами, в красной александрийской рубашке, с загорелым лицом, смелым взглядом; но милее моему сердцу, ближе тихий белячок, в своем бедном, но чистеньком наряде, с грустно-печальным взглядом и бледным, истомленным лицом. Все мои симпатии лежат на стороне белоруса, потому что я сам белорус, что у меня белорусский характер, исключая трусости; этого недостатка белорусов, трусости не только физической, так сказать, но и моральной, боязни выступить самому на сцену, сделать что-либо. В нас мало двигательного элемента, но, надеюсь, это исчезнет скоро; об этом должны позаботиться белорусы, вышедшие из состояния неподвижности. Кстати, Федор Михайлович, отчего это так мало у нас говорят о польском вопросе? Или его считают решенным? Ну, не совсем-то. У нас, на Белоруссии, совершается любопытный процесс, здесь на практике мало-помалу вырабатывается и решение еврейского вопроса. Я говорю о тех поляках, которые населяют Белорусь. Происходит сближение национальностей. Утихает понемногу злоба племен, уступая место дружелюбию. Расколы (имеются в виду старообрядцы, жившие в Витебской губернии. – С.Б.), и те бросают свою замкнутость, начинают посылать своих детей в школы, где те учатся и Закону Божьему. Но между поляками много заядлых, которые не идут ни на какие сделки, не уступают ни в чем. Правда, потерпели они в 63 году. Вы не поверите, если не знаете, какие с ними жестокости творили. Грабили без милосердия. Много рассказывали очевидцы, например, один землемер, как он сам грабил. Расколы Динабургского уезда составили целые шайки, которые ходили по всей губернии, грабя помещиков, а иных и убивая. Всякому порядочному командиру, хотя бы поручику, дано было позволение вешать повстанцев без суда. Многие русские и теперь с удовольствием вспоминают то время и грозятся, если восстанут еще поляки, избить всех, до малых младенцев. В виду такой грозьбы поляки весьма насмешливо относятся к тем же русским, когда они приглашают сочувствовать им в борьбе с турками. Мы находим, говорят они, что турки лучше вас. Славяне восстают против них сто раз, и они всех не перебили, а вы обещаетесь истребить всех нас, с детьми, за вторым разом. Желательно, чтобы поскорее вымирали и заядлые поляки и русские. Вы, может, не знаете такой розни и не поверите, что с поляками совершали жестокости, но это так. Особенно отличался сам Муравьев. Бывало, доносит пьяный мужик на помещика, что тот говорил о восстании. Помещика в тюрьму. Собирают крестьян. Все говорят, что ничего подобного не слышали. Комиссия представляет обвиненного губернатору; губернатор убеждается, что помещик невинен и доносит Муравьеву, что обвиненного, как непричастного к делу, следует освободить. Муравьев определяет: обвиненного сослать в дальние губернии русские (пермскую чаще), а имение в опеку в казну. Через два года помещику возвращают имение уже опеченное, с тем, чтобы он немедля продал его. Это мне рассказывали очевидцы, русские, сами бывшие в комиссии, я могу двух указать. Но это еще и так и сяк. Но, спрашивается, зачем униатов, присоединяя, обидели, потому что присоединение было насильное! Отец мой из униатов. Он рассказывает, что униаты воспитывались в строго национальном духе, что когда началась война 28 г. против турок, у них в семинарии ежедневно молились о даровании победы русским. И как жарко молились, говорит. Униаты вообще были религиознее и католиков и православных. Когда же насильно стали присоединять, тогда все любившие свое исповедание, ожесточились страшно. С тех пор они во всем перестали верить правительству и ведут до конца своей жизни пропаганду недоверия. Поляки сумели воспользоваться этими православными, бывшими униатами. И эти униаты, чистые русские, сделались приверженцами польских теорий. И они гораздо опаснее поляков. Полякам русские не верят. Эти же, сами русские, православные, поэтому постоянно находят и слушателей и сторонников. И славные же между ними есть люди! Они все твердо знают, что мало существенных различий между католическою и православной верой, все ненавидят езуитов и противники папства в таком виде, как оно теперь. Они говорят: мы видели сами, что папство – дрянь, но мы не можем простить того, что нас насильно обратили. Неужели не могли отыскать более гуманных средств? Это все старики, но какие пылкие! Жаль, очень жаль, что дело повернули так неумело. Сколько свежих сил истощилось напрасно в бесполезной борьбе. Борони нас Бог ошибиться таким же образом при решении славянского вопроса. Писал бы еще, да места нет и надоесть боюсь. Вы мне попросту, если увидите, что говорю чего не требуется, напишите, я замолчу, нисколько не обидясь, а, напротив, мне обидно будет, если я своими письмами только тоску на Вас нагоню. При прощании Вы мне сказали, чтобы я писал, когда нужно. Я не знаю, что это означает. Я и так вообще терпеть не могу ни просить, ни еще больше, пожалуй, благодарить. Если я обратился тогда к Вам с просьбой, то из опасения за жизнь, в крайности. Я даже забываю, по большей части, если мне кто окажет услугу, что следует благодарить. И сам терпеть не могу, если благодарят за что. Хоть на деле доказать благодарность – иная статья. Письма от Вас я ожидаю. Ваш В.Стукалич". Однако же самолюбив витебский гимназист: и сам благодарности не ждет и благодарить не желает. Провинциальному юноше, "с комплексами", трудно поверить, что Достоевский был искренен, говоря, что любит его. И вместе с тем, как много ему хочется сказать, обсудить... Он решительно несогласен с Достоевским насчет "довольства демоса". Скорее всего, здесь отклик на слова писателя из январской книжки "Дневника писателя" (глава "Миражи. Штунда и редстокисты") о "нашем народном движении в этом году в пользу славян": "Да народ наш никогда и не кричит и не заявляет, народ наш разумен и тих, а к тому же вовсе не хочет войны, вовсе даже, а лишь сочувствует своим угнетенным братьям за веру Христову от всей души и от горячего сердца, но уж коли надо будет, коли раздастся великое слово царя, то весь пойдет, всей своей стомиллионной массой, и сделает всё, что может сделать этакая стомиллионная масса, одушевленная одним порывом и в согласии, как един человек" (XXV, 10). Володя Стукалич готов предоставить "бесчисленное множество фактов", свидетельствующих, что народ отнюдь не "тих", что желание получить землю остается для него самым злободневным, которое не перекрывают патриотические призывы к славянскому единению. Крестьяне не столько ждут "великого слова царя" о войне, сколько царского манифеста о земле, который якобы уже существует, но скрывается губернатором. Возможно, читая эти строки своего витебского корреспондента и отмечая особую "антипатриотическую" настроенность польской части населения Витебщины, Достоевский задумался над национальной спецификой Северо-Западного края. Тем более, что ее довольно живописно обрисовал Володя Стукалич. Обсуждая "еврейский" и "польский" вопросы и как будто не теряя из виду собственной "русско-православной" позиции, он со всей очевидностью ратует за полноту гражданских прав евреев и откровенно возмущается бесчеловечностью властей в период польского восстания 1863—1864 гг. и в целом политикой генерал-губернатора М.Н. Муравьева по отношению к полякам. Особая боль Володи Стукалича униаты, к которым принадлежит его отец и с верой которых в силу этого обстоятельства, связан и он, называющий себя православным. Чувствуется, что трагедия насильственного обращения в православие жива. С ним непосредственно связана и драма национальной самоидентификации. Витебский гимназист называет себя русским, но когда дело доходит до истинной, глубинной национальной симпатии и приверженности, то здесь он не колеблется и даже с вызовом заявляет, что он белорус и характер у него белорусский и ближе его сердцу не рослый и румяный великорусс с котомкой за плечами (распространенная лубочная картинка. -- С.Б.), а "белячок" с бледным, истомленным лицом, в бедной, но чистенькой одежонке. Этот вызов – от непризнанности белорусов, от отказа им в праве именоваться нацией. Он ищет причины этой национальной забитости и безвестности в отсутствии активности у белорусов. И как затаенное обещание звучит его уверенность, что преодолению этой пассивности должны содействовать белорусы, уже "вышедшие из состояния неподвижности", то есть образованные, интеллигентные люди, одним из которых хочет стать и станет он сам. Шевельнулось ли что-то в душе Достоевского, когда он читал эти признания витебского гимназиста? Вспомнил ли он о своих белорусских корнях, когда читал белорусские слова и выражения в этом письме? V Прошло два месяца, и только где-то в середине октября (приблизительность дат оттого, что Володя Стукалич не ставил их на письмах, и приходится руководствоваться штампами на конвертах) Достоевский снова получил письмо из Витебска. "Многоуважаемый Федор Михайлович! Давно уже я писал к Вам. Много с тех пор воды утекло. Проведя лето в деревне, с наступлением учебного времени я поселился на месяц у одного товарища на полном его иждивении. В первую ночь, которую я провел в городе, "свершилось". Я это приписал действию бессознательного воспоминания и проживал дальше припеваючи. В первых числах сентября я переселился к другому, одинокому товарищу, который обязательно предложил мне свое помещение и утром и вечером чай и сахар, услыхав, что мне необходимо выселиться из дому "для усиленных занятий", которым будто бы мешает моя семейная обстановка. Обедать я хожу домой. 20-го сентября один бедный товарищ пригласил меня к себе отпраздновать новоселье, после чего мы уснули на одной кровати. Ночью "случилось". Я приписал это раздражающему влиянию близкого соседства с живым человеческим телом и, нимало не беспокоясь, решил с этих пор всегда ночевать на квартире. Но вот, на днях, просыпаюсь и вижу, что правая моя рука в действии. Я подложил ее под голову и заснул, но, проснувшись, увидел, что левая окончила то, что начала правая. Этого мало. Впросонках мне показалось, что что-то слишком мало сочилось у меня. На другой день я наяву совершил то же с целью проверить это, чтоб узнать, действительно ли я ослаб до такой степени. Только после раскаялся. Оказалось, что действительно у меня теперь семени удивительно мало. Это происходит, конечно, и оттого, что я занимаюсь порядочно, а питание получаю недостаточное. Но, как бы там ни было, а я действительно уже бессилен, по крайней мере, в настоящее время. Я не думаю слишком роптать, так как я чрезмерно злоупотребляю законами природы. Но на меня часто находит мрачная меланхолия и не дает мне покоя по целым неделям. Физически я достаточно крепок, без всякого расстройства в организме. Только чувствую некоторую сонливость и усталость, но это могло произойти от умственных занятий при недостаточном питании. Цвет моего лица настолько хорош, по крайней мере, для непосвященных, что недавно учитель истории поставил меня в пример: "Вот человек! Красен, по крайней мере, видно, что здоров", на что ученики остроумно заметили – "это оттого, что он жизни не испытал!" Вообще, товарищи считают меня идеалом здоровья. Особенно удивил я их, выкупавшись недавно несколько раз в реке без всяких последствий, а они грозили мне тифом. А один ученик, из самых сильных и крепких, треплоя меня по плечу, говорил: "Вот здоров!" Как бы охотно я поменялся с ним! Товарищи думают, что я один только сохранил свежесть и девственность и завидуют мне, так что мое положение забавно. Много, много мне дано было сил от природы, а я их истратил самым скотским образом. Но что поделаешь, старого не воротишь. Когда я был у Вас, Вы, кажется, думали, что я написал что-то и хочу Вам показать. Этого не было. Но в конце прошлого года мы затеяли издавать рукописный гимназический журнал, редактором и издателем которого оказался я. Вышло три номера. Были начаты два романа, написаны две публицистич. статьи, помещено множество стихотворений, даже недурных, несколько этюдов, очерков и две критические статьи. Я дебютировал одним стихотворением, беллетр. этюдом "Различно проведенный день", стихотворною статейкой, передовой и критическим этюдом по поводу Иванова "Три письма". Опыты мои, сравнительно с другими, были наиболее удачны. Уже начала распространяться молва о нашем журнале, хотя дело было ведено так, чтобы никто положительно не знал (из самих учеников), кто действительный редактор. К несчастью, директор сделал внушение, последствием которого было уничтожение вышедших уже нумеров, самого невинного, впрочем, содержания, но содержавших намеки на одну личность, и прекращение журнала. Еще до сих пор петерб. студенты спрашивают, будем ли мы продолжать издание журнала. Итак, я как бы имел успех. На самом деле не то; я убедился, как я еще слишком мало знал и как неопределенно мое миросозерцание, когда взялся "критиковать" Иванова. В белл. этюде я убедился, как ограничен круг моих наблюдений, которым притом мешает природный недостаток – глухота. Бросил я свой журнал с радостью; но он дал мне случай ознакомиться с литературными талантами моих товарищей. Мечтают впоследствии сделаться литераторами (я говорю не о себе) двое; один – публицистом, другой – романистом, но думает, будто можно научиться писать романы, изучив в университете психологию. Сам я во время кратковременного редакторства несколько ознакомился с трудностями этого дела. Доставлены были статьи невозможные, иные по исполнению, другие нецензурные. Сверх того, приходилось все поступавшие статьи исправлять и очищать. Были тут и оскорбленное самолюбие, и тайное недоброжелательство и даже – лесть. Всякий почти, написав что-либо, воображал, что сделал невесть что. Все "литераторы" разделились на две партии: одни открыто признали меня своим главою, другие хотели, чтобы в журнале помещалось все, что только доставлялось туда. Открытое предпочтение, оказываемое мне большинством товарищей, заставило бы меня гордиться, если бы я не знал пословицы "на безрыбье и рак рыба". От природы я не лишен талантливости, но тифозная горячка, отняв у меня память и лишив слуха, уменьшила на 8/9 мои шансы сделаться впоследствии чем-либо более обыкновенного коптителя неба. Если Вам интересно знать что-либо о моих классных занятиях, то могу сообщить Вам, что они идут очень дурно; однако же я не теряю бодрости, будет и на нашей улице праздник. А пока просто приходится заниматься. Я даже забыл посещать здешнюю публичную библиотеку и не слежу за всем, что появляется в журналах. "Отечественные записки" однако всегда прочитываю, не беллетристику, а серьезный отдел, если найду что-либо интересное. Из газет имею ежедневно на дому "Голос", который пересматриваю внимательно. Получаю письма из Болгарии от сестры; пишет, что болгаре в Македонии режутся с турками. Но Бог с ними, пусть себе режутся, если это так, лишь бы дело не вышло так, как у босняков и герцеговинцев, которые за всю пролитую кровь не купили себе ничего иного, кроме австрийского владычества. В нашем городе большинство находит, что Россия в этом случае поступила подло, хуже всех других народов. И мне кажется, что лучше было бы поставить на карту все, чем уступить на этом пункте. А у нас по губернии будто бы все спокойно. В Лепельском уезде, где помещики все поляки, они уверены, что в близком будущем вспыхнет здесь социальная революция, причем агитаторами считают священников и сельских учителей. Из этого уже можно видеть, насколько правдоподобно их ожидание. В Полоцком уезде крестьяне тоже явно выказывают свое недоброжелательство к помещикам. В Оршанском и Сенненском уездах Могилевской губернии мужики прямо поговаривают о том, чтобы делить земельку; помещики, в свою очередь, прижимают крестьян. Эти сведения сообщены мне товарищами, бывшими на каникулах. А один, бывший в Смоленской губернии, что там положение крестьян не в пример хуже, чем в Витебской губернии; что там крестьяне в настоящей крепостной зависимости у помещиков. В нашей губернии, положительно можно сказать, большинство помещиков относятся к крестьянам довольно человеколюбиво, может, прямо так, а, может быть, потому что желают привязать к себе крестьян и предотвратить возможность бури. Но крестьяне наши не выходят пока из свойственной им апатии и лености. Школы у нас только там хорошо поставлены, где есть латышские поселения. Крестьяне наши смеются над латышами, а те знай себе богатеют и покупают много имений на десятки тысяч. Богаты также и расколы, больше беспоповщинской секты, страшные воры и разбойники. Если Вы больны теперь, желаю скорейшего выздоровления; если заняты работою – успехов. Ваш В.Стукалич". В общем, он дал "полный отчет за истекший период". И о "привычке" не утаил, поскольку Федор Михайлович просил о подробностях сообщать, и о делах гимназических рассказал. Видно, что свежеиспеченному редактору пускай и рукописного журнала, лестно внимание товарищей, признавших его верховенство в литературных вопросах, хотя он и скромничает и немного кокетничает. И, конечно же, кому как не Достоевскому, принимавшему ближайшее участие в журналах брата Михаила "Время" и "Эпоха", а затем редактировавшему газету "Гражданин", могут быть понятны признания и жалобы редактора гимназического журнала и на несовершенство рукописей, и на капризы самолюбивых авторов... Упоминание без какого-либо комментария имени Иванова, с которым Володя Стукалич вступил в полемику на страницах рукописного гимназического издания, дает пищу для предположения, что, возможно, было какое-то адресованное витебскому гимназисту письмо Достоевского, в котором обращалось внимание на публикации в "Гражданине" статей сербского корреспондента газеты В.Иванова. Во всяком случае, очевидно, что наш герой внимательно следит за событиями на Балканах, тем более, что туда – несомненно, чтобы работать в госпитале, ухаживать за ранеными, -- уехала одна из его сестер. Может быть, та, что хотела взять на воспитание маленькую болгарку: над нею в семье посмеивались, и вот она решила доказать свою самостоятельность – уехала на войну... Володя Стукалич явно симпатизирует участникам начавшегося в 1875 г. Герцеговинско-боснийского восстания и, несомненно, на стороне того большинства жителей Витебска, которое осуждало согласие России на передачу Боснии и Герцеговины под австрийскую оккупацию. В этих настроениях "православного и русского" гимназиста ощутим отзвук и его униатского "наследия" и недавних "польских событий" в Белоруссии. Достоевский не мог этого не чувствовать. Стукалич считает необходимым информировать писателя о настроениях в крестьянской среде, и уже не в первый раз подчеркивает, что желание крестьян "делить земельку" не угасает. Хотя и не без сожаления отмечает вполне "свойственную им апатию и леность". Поляки по-прежнему являются в крае "бродильным элементом", но витебский гимназист отчасти ошибается, когда не доверяет слухам о том, что "агитаторами" считают священников и сельских учителей. Разумеется, такие слухи были недостоверны относительно православных священников и русских учителей. А вот ксендзы, протестантские священники, народные учителя из литовцев и латышей, да еще книгоноши, разносившие по местечкам, городкам и хуторам книги на литовском и латышском языках, если и не представляли из себя неких революционных деятелей, то несомненно были истинными наставниками и просветителями своих малых народов, каких – увы!—в ту пору не было заметно у белорусов. Очевидно, сожаление витебского гимназиста и по поводу того, что нет у белорусов таких школ, какие имеют те же латыши, над которыми смеются белорусские крестьяне. Во всех этих оговорках и замечаниях проглядывает тот путь сближения с народом, просвещения его, какой вскоре изберет Володя Стукалич. А пока он в своих странствиях по губернии не пропускает, как сам пишет, "ни одного двора", ведет в корчмах беседы с мужиками о жизни, внимательно слушает рассказы гимназических товарищей о том, что делается в разных уездах. Сообщая Достоевскому разнообразные новости, он тем не менее не уверен, не чрезмерны ли его посягательства на внимание писателя. Почти в каждом письме звучит этот мотив: не надоел ли? Здесь, конечно, смешались и деликатность и юношеское самолюбие. Не случайно он оговорился ранее, что первоначальным поводом обращения к писателю (несомненно, в самом первом, несохранившемся письме) была тревога за свою жизнь, т.е. причина была более чем серьезная. И все-таки сомнения продолжали мучить его. Только в самом начале декабря, по прошествии более полутора месяцев, он решается снова написать Достоевскому. VI "Дорогой Федор Михайлович! Давно я уже не писал к Вам. Это происходило не потому, чтобы я забыл о своем обещании или не помнил Вас, напротив. Не писал к Вам, потому что не хотел напрасно тревожить Вас, тем более, что, как слышно вы больны. Сам я не поправился и не нашел пока в себе сил отказаться от привычки. Вы советуете мне жениться, доктор Пруссак – отыскать угодливую девушку; ни то, ни другоедля меня неисполнимо. Первое потому, что я, пока в гимназии, решительно не желаю жениться, а, может быть, исполню это, когда удастся поступить в университет. Другое потому, что Витебск не Петербург, у нас угодливых девушек почти нет, есть только прпащие; при том для этого нужны средства, которых я отродясь не имел, и время для поисков, которого у меня немного. Состояние же мое теперь незавидно. После последнего моего письма к Вам я был с месяц совершенно спокоен. Не было даже поллюций. Но когда у меня собралось сил и страсти, я опять зарядил и притом долго, недели две, каждый день кряду. Это меня так истощило, что руки и ноги у меня похолодели, как лед в ногах заломало кости, лицо пожелтело, голова как-то опустела и забарабанила, заболел живот, от легкой простуды поднялся сухой, хриплый кашель и несколько дней била лихорадка, так что я не был день в классе, против моего обыкновения. И что же, несмотря на это недели через полторы я опять не выдержал, и так тянется до сих пор, примерно по три или четыре раза в две недели. Вероятно, я принадлежу к породе бешеных (по белорусскому поверью, кони, яйца – извините! – которых не в мешке, а переходят в живот, так сладострастны, что погибают нередко от этого; а у меня они действительно часто не в мошонке, а в подбрюшине). Когда у меня соберется несколько силы, кровь моя начинает играть, воображение строит самые соблазнительные картины, и я ничем не могу отделаться от этого. Только в чужом доме, в классе, в толпе сверстников, особенно же в присутствии чужих девушек этого со мною никогда не случалось, или почти никогда. Дома же я иногда боролся по целым дням; но через несколько дней дело доходило до того, что член натуживался при малейшем движении, так что мне нет минуты покоя,и, наконец, семя само начинает понемногу выделяться. Это меня пугает хуже всего, и я в таком случае не медлю "действием". Я ослабел до того, что при волнении, например, когда еще не окончил важного упражнения, а нужно подавать, семя само сходит. Это было нынче три раза. Но удивительно! Если я, отдохнув недельки полторы и больше, совершу раз, то от этого у меня еще приливает бодрости, и товарищи говорят: ты сегодня гоголем смотришь, такой веселый! И только если я кряду раза четыре (в день по разу), то заметно утомление и некоторая темнота под глазами. Правда, со второго дня у меня уже ломит несколько голову посредине и между лбом и макушкой. Вы говорили, чтобы я подробно писал Вам о привычке, -- я исполнил это. Но мне все кажется, что я напрасно это делаю, не верится, чтобы Вы до сих пор помнили обо мне, когда я сам порядочно надоел себе этим (привычкой). С одной стороны, Ваша жизнь так разнообразна; с другой – разве я один несчастен? Почему же меня непременно должен спасать писатель, а о других, быть может, никто не знает, и они умирают втихомолку. Меня поддерживает мысль, что я нужен для моих родных, которые все почти бедны и несчастны. Надо Вам признаться, Михаил Федорович, что я не ожидаю больше помощи ни от кого, потому что мне трудно помочь. Если бы я был один, несмотря на глухоту, я без чужой помощи вылечился бы, уехав куда-нибудь, уйдя просто с котомкой за плечами. Но у меня есть малый брат 11 лет; он тоже оглох, ему тоже нужно лечится от глухоты, и он слаб здоровьем, хотя я не заметил, несмотря на все старание, чтобы он занимался онанизмом, и он говорит, что нет, его нужно учить дома, вследствие глухоты и болезненности; я не могу оставить его, не могу расстаться с ним. Если я крепкий и сильный, способнее его умственно, лучше слыша, который и теперь еще сильнее всего класса, перенес много, что же достанется на долю ему? Довольно того, что полгода назад у меня умер двоюродный брат, несчастный, умный мальчик, по уму юноша, 12 лет, мой друг, о смерти которого я не забуду. Он умер от аневризма. Я хочу жить хоть для оставшегося брата, помочь ему, сколько могу, пока он станет взрослым и, если станет силы и чувства, станет бойцом. Прощайте. Поздравляю с взятием Плевны. Много там легло наших, не могу и радоваться вполне. Ваш В.Стукалич. Последних номеров Вашего "Дневника" не читал, потому что в публичной библиотеке здешней не получали с февральского ни одного номера (февральский получен, а мартовский утерян)". Борьба с самим собой у витебского гимназиста продолжается. И идет она с переменным успехом: он то впадает в меланхолию и близок к отчаянию, то уверяет, что у него достанет сил, чтобы поверить в себя. И тогда он восклицает, что "будет и на нашей улице праздник", и надеется, что младший брат "станет бойцом". А таковым он, конечно же, сможет стать, если "бойцом" будет старший... А здесь один выход: уход из дому, где ему тяжко, и поступление в университет. Нервы у него натянуты, он даже не замечает, что впервые путает имя-отчество писателя, называя его Михаилом Федоровичем. И писать-то ему о "привычке" не очень хочется: вероятно, и надоело, и стыдно. Но он полагает, что это интимно-сокровенное – единственное, что связывает его с Достоевским, что может быть интересно в нем писателю-психологу. Потому и подчеркивает – "я исполнил это". Как некое задание выполнил... Но одновременно от письма к письму крепнет мысль, что его повторяющиеся откровения могут быть уже неинтересны и даже не нужны Достоевскому, и тот выслушивает его просто "из жалости". Это особенно больно для самолюбия Володи Стукалича. Но он деликатен, и потому соответственно поворачивает проблему: почему именно его должен спасать знаменитый писатель, когда есть множество других юношей, находящихся в таком же положении и, возможно, гибнущих "втихомолку"? Он поздравляет Достоевского со взятием Плевны и скорбит о погибших там русских воинах. "Прощайте", -- заканчивает он письмо, уже не напоминая, что ждет ответного. И приписка о том, что с февраля в губернскую публичную библиотеку не поступает "Дневник писателя" не свидетельствует о том, что он надеется на продолжение контактов. Он не желает претендовать на особое внимание к нему со стороны писателя, чувствует какую-то исчерпанность своих обращений к нему. И это "прощайте" как будто свидетельствует о завершении переписки. Четыре месяца он молчал. А потом не выдержал. В самом конце марта 1878 г. отправил Достоевскому большое письмо. VII "Многоуважаемый Федор Михайлович! Извините, что так долго не писал к Вам. При последнем свидании нашем, Вы сказали мне: "Пишите, когда Вам нужно будет". Но дело в том, что мне теперь нет необходимости просить Вас о чем-либо. С другой стороны, я боюсь, что у Вас слишком мало времени. В особенности, если Вы заняты выработкою сочинения; а письма Вас развлекают. Я Вам тогда еще высказал это опасение, но Вы меня обнадежили, что Вы ко мне расположены. Если так – другое дело; но времени прошло много, расположение могло исчезнуть, быть может, вследствие моих писем. Я до сих пор не знал, что мои письма могут производить подобное действие, но недавно дядя один так рассердился за неловкую фразу в письме к нему, что навеки прекратил со мною всякие сношения. Я привык писать в письмах все, что думаю в минуту писания. Но я теперь в периоде еще развития; поэтому часто, садясь за второе письмо, я уже не написал бы многого того, что было в первом. Понятия мои изменяются, надеюсь, в лучшую сторону. Это я говорю к тому, чтобы Вы не брали в моих письмах всякое слово в строку. Но если я действительно надоел Вам, то мне самому обидно будет писать к Вам. В плачевном положении нахожусь я теперь. От своей гнусной привычки до сих пор не отстал. Обыкновенно, недели три, четыре я спокоен. Потом, когда соберется достаточно сил, меня начинает волновать при виде некоторых вещей, например, женской ноги, обнаженной до половипны бедра. Я сначала противлюсь.. К несчастью, мне постоянно покажется что-либо, что возбуждает меня. На здорового человека это, вероятно, не произвело бы никакого действия, но я ведь развращен до мозга костей. Через день или два меня начинает бить лихорадка. Я чувствую, как кровь ходит ходенем в жилах. Не будучи в состоянии ни на чем сосредоточить свои мысли, я уступаю. Тогда несколько дней, неделю, иногда полторы – по разу в день. Двух почти никогда, или очень редко. Это сильно истощает меня: появляется сонливость, глаза окружает легкая (только) синева, желудок болит дня два, но не сильно, варит исправно, а только одна боль небольшая. В голове туман. Сердце начинает немного колоть, как будто начинается сердцебиение. Суставы на ногах ослабевают, и я спотыкаюсь идя, по обыкновению, очень скоро; болит тоже кость (берцовая) левой ноги, но недолго, несколько часов. Затем начинается опять период спокойствия, причем мысль о таких предметах и на секунду не заходит в мою голову; я витаю в отвлеченностях и идеальностях, ревностно читаю журналы, стараясь составить себе определенное понятие о многих и многих предметах, что мне дается с большим и большим трудом. Хотя по-настоящему у меня нет столько сводобного времени для чтения, потому что гимназические уроки, трудные и без того, затрудняются для меня тем, что из прежнего я знаю очень мало, я принужден это делать, потому что без этого, быть может, сошел бы с ума. Дело в том, что мрачная меланхолия все чаще и чаще завладевает мною; все в мире представляется в самом безотрадном свете, например, Некрасов, как человек почти без таланта, мелкий, эгоистичный, журнальный кулак (это потому что составил себе состояние). Весь мир (представляется) какою-то громадною пошлостью и глупостью; если мелькнет в голове мысль, тебе ли осуждать? – является ответ: положим, я свинья, да чем же другие лучше меня? Множество, если не большинство, хуже и гаже меня даже в теперешнем виде; я виноват (если виновность существует на свете) тем, что глупым и гадким образом трачу свои силы и таким образом отнимаю из общественной экономии силу рабочую, отечество лишаю полезного и ревностного работника; я таким образом краду у человечества только себя и свой талант, принимая, что у меня есть какой-либо талант, на что пока не имеется доказательства. Но ведь громадное большинство живет пока чисто животною жизнью, заботится только о себе и не думает вовсе о том, что оно обязано чем-либо человечеству. Если оно ходит в церковь, дает нищему и не крадет, то делая это ради (страха) иудейска, из эгоизма, желая получить блаженство в будущей жизни. Еще хуже те, которые не только сами не хотят ничего делать существенного, но, при посредстве ли капиталов, личной энергии или какими-либо другими способами заставляют работать в свою пользу других, отнимая у общества, быть может, честные силы, во всяком случае, более полезные в общей, совокупной деятельности, чем на службе одного лица. Да и полно, существует ли общество? Существуют ли идеальные люди? Различных пустынников и всех других, которые совершенствовались и были добродетельны потому, что надеялись получить награду на небесах, я считаю ничем не лучше (неразборчиво) массы, а только людьми более одаренными в умственном отношении, которые понимают, что раки зимуют на небе и настолько понятливы и с характером, что соглашаются лучше потерпеть немного, чем вечно страдать, а взамен получить как можно высшую степень вечного блаженства. Надо быть или дураком, чтобы не понять этой истины, или человеком слабым, чтобы не поступать сообразуясь с нею. Много ли было людей, которые любили ближних не только как самих себя, но гораздо больше, без всяких видов на награду? И не идиоты ли они? Ведь их гнали, били, мучили. Толпа не может понять их, хотя хорошо понимает святость и любовь во имя блаженства собственного и таким святым поклонялась, молилась на них, ожидая, что они помогут и ей достигнуть врат рая. Чем лучше меня, наконец, эти добродетельные богачи, которые живут в свое удовольствие, питают тонкими кушаньями чрево, имеют не только жен, но и содержанок, великолепных лошадей, роскошную обстановку? Разве этот разврат не хуже моего, потому что мой разврат делает меня глубоко несчастным, а они веселы как птички или скучают только от безделья, когда меня мучают неразрешимые вопросы. Я истощаю свои силы, а они, насколько я знаю общественную экономию, заставляют тысячи человек остаться при одном хлебе, чтобы держать рысаков, заставляют вымирать массы детей бедняков, чтобы доставить себе предмет роскоши. Наконец, имея несколько содержанок, отнимают у бедняков, быть может, несколько трудящихся жен и помощниц. Нет, они хуже и гаже меня уже тем, что не сознают своей гадости. Вся история человечества представляется мне в самом глупом виде. У меня нет достаточно ума и знаний, чтобы решить все вопросы и составить себе строго определенное миросозерцание, но довольно и ума и знаний, чтобы составить опровержения и разбить, найдя неразрешимые или глупые стороны всякого миросозерцания. Мысль о самоубийстве представляется, однако, мне гораздо реже. Может быть, от упадка физических сил. Любопытно посмотреть, что выйдет из этого, посмотрим, говорю я себе, глядя на все, и на человека и на природу недоумевающим взором. Вот в такие минуты меня и спасает чтение, да и кроме того заставляет меня волноваться теми мыслями, которые волнуют журналистов, размышлять над вопросами, над решением которых они трудятся. В особенности на меня сильное впечатление производят "Отечественные записки" вообще и в частности Михайловский, письма "О правде и неправде" которого мне нравятся больше всего, что я прежде читал того же автора. Но стоит мне с неделю вовсе не читать, как в голове у меня сделается настоящий кавардак, все перепутывается, хуже чем в меланхолии, и у меня действительно является своя точка зрения на предмет, во многом сходная с меланхолией, но на другом основании, строится целое миросозерцание, но оно так непохоже на все, что я слышу и читаю, что мне самому представляется безумием, но я не могу этому безумию ничего противопоставить, так как все, что я вынес в известной форме книг, разбивается при помощи логики беспощадно. Пробовал я своему другу сообщать отчасти свои взгляды на вещи в такие минуты, он, понятно, начинал спорить и изумляться, но не мог опровергнуть меня достаточными доводами, хотя и не соглашался со мною. На тебя, говорит, нашло. Сам не думаешь, что говоришь. А когда я ему говорю, что это и есть мое собственное мышление, а все, что я говорю в другое время почерпнуто и переработано из книг, он советовал мне призаняться разработкой своих понятий. "Может выйти нечто очень оригинальное". Это бы еще ничего, да дело в том, что мне кажется, что это ни больше ни меньше как зачатки сумасшествия. Сойти с ума действительно несколько оригинально, особенно если помешаться на высших материях, но эта перспектива николько не прельщает меня. А чтобы образовать мировоззрение, непохожее на существующие, на это нужен гений, которого у меня не замечается; когда даже какие-либо гимназические предметы даются мне после усиленного труда. Быть может, Вы по моим письмам составили превратное понятие о моем положении, как о безвыходном. В детстве, действительно, на меня влияли, при развитии фантазии и любопытства чрезмерном, наряду с обыкновенным для множества мальчиков бедных обстоятельствами пагубными, например, спаньем на одной кровати с сестрами (лет 7), еще и другие исключительные, которые редко кому выпадают на долю, я был обучен и обучен самым соблазнительным образом. И этакое мое положение продолжалось лет от 9—13 или даже несколько больше. Эти обстоятельства не отразились на внутреннем быту моей семьи, а были как бы внешними, как бы естественными. Мало по-малу я совершенно развратил свою фантазию, чему способствовало несколько французских сластолюбивых романов, с детства попавших мне в собственность. Между ними роман Жорж Занда "Жак" был из скромных. Несмотря на запрещения и колотушки родителей, я их читал постоянно, перечитывал сотни раз, причем любовные сцены производили на меня всегда потрясающее действие и сопровождались... Я так вошел во вкус этого, что нарочно перечитывал одни любовные сцены, чтобы только возбудить себя. Дело дошло до того, что даже одно слово "любовница" из прочитанной книги, а отчасти сказанное, заставляло меня краснеть до ушей, даже наедине, а особенно при других и возбуждало половые органы. Почти такое же действие производило на меня слово "женщина", которое я сам конфузился и избегал произносить при других, не раз равно сочетая с ним известный глагол. Не понимая истинных причин моих вспыхиваний, меня считали все очень застенчивым и даже любили иногда приголубить меня, причем в малом ребенке лет 9-10 бушевали самые бурные страсти и нелепые ожидания. Этакое настроение во мне поддерживалось лет до 13 или больше, а после я и сам уже был достаточно подготовлен. Я сам возбуждал себя книгами, стараясь подсмотреть кое-что, заметил с детства действие сластей и нарочно крал вареное и лакомства, которые свято обрегались при нашей бедности для гостей. В то же время я лентяил, не учился, дрался в классе не щадя живота своего и читал все, что попадалось в руки, серьезное так серьезное, похабное так похабное, для меня все было хорошо. Несмотря на свое тугое развитие, вследствие глухоты, которая лишила меня возможности почерпать опытность, знания, наблюдения из действительной жизни, я уже 13 лет очень интересовался сочинением Пфейфера "Ассоциация рабочих", которое читал вместе с дядькой (покойным), причем мы делились замечаниями, конечно, с моей стороны больше в виде вопросов. Только недавно описания любви в книгах перестали так возбуждать меня, разумеется, любви скромной, а сластолюбивая и теперь на меня действует почти так же сильно, но романов я теперь не читаю, за исключением новых, о которых говорят, да и то русских. Таким образом. Вы видите, что я очень развратен, а между тем держу себя с таким достоинством (!), что не только знакомые, но и товарищи считают меня человеком очень нравственным. Товарищи, если не все, то почти все и не подозревают, чем я занимаюсь, хотя сами не свободны от этого греха. По всем признакам они истощены больше, чем я, хотя и моложе. Это оттого, что они занимались пьянством и кутежами. Но, кажется, большинство уже не занимается. А меня трудно подозревать потому, что я еще очень силен сравнительно с ними, бодр, в классе говорю громко, много смеюсь и шучу, когда представится к этому повод. Недавно мне случилось поговорить с одним товарищем, наивным и детским, хотя ему более двадцати лет. Я заметил, что скучно. "Да разве Вы скучаете? – спросил он меня и, услыша утвердительный ответ, сказал: "Я думал, что вам всегда весело". Вообще я преисполнен противоречий и сам не могу утвердительно сказать, выйдет ли из меня что-нибудь. Я говорю не об известности, например, литературной. Может быть, у меня и есть литературный талант, но если и не так – не беда. Я не чувствую большой склонности к писательству. Есть и без этого много поприщ. Но если бы даже у меня не оказалось способности ни к чему решительно – и это не беда. И простой человек может принести много пользы. Нужны энергия и решимость. Не знаю, есть ли они у меня. Прежде нужно посмотреть, как мне оставить свою привычку, а до этого все пробы будут и неясны и бесцельны. Теперь, Федор Михайлович, я убедился в справедливости Ваших слов, что прежде чем благодетельствовать человечеству нужно себя исправить. Но я решительно теряю надежду на это, пока живу в доме; одна надежда, что окончу гимназию и уеду в Петербург, а там все исчезнет как дым. Без этой надежды я бы совсем пропал. Много слишком писал на этот раз. А, может быть, Вас это тяготит? Вообще хочу решительно знать, не желаете ли Вы прекратить со мною всякие отношения? Если так, то не обижайте меня и напишите на прилагаемом открытом письме: прекращаю; если же Вас это не тяготит и Вы еще относитесь ко мне дружелюбно: не прекращаю. Фамилии своей не подписывайте, узнаю по почерку; иначе станут допытываться, что за сношения. Ваш В.Стукалич". Комментарий к этому письму хочется начать с оброненного в его начале – "при последнем свидании нашем..." Эта оговорка укрепляет высказанное ранее предположение, что во время мартовского (1877 г.) приезда в Петербург Володя Стукалич навещал Достоевского дважды. Или же: он приезжал еще раз в Петербург, возможно с связи с консультациями у специалиста по ушным болезням доктора Пруссака, и тогда побывал у писателя. В любом случае, "последнее свидание" – это не единственное... Это последнее из сохранившихся писем витебского гимназиста, как и прежние, отражая вполне личность его автора, не только, по его собственному признанию, "исполнено противоречий": оно – свидетельство того, что плотину "общих рассуждений" прорвало, что корреспондент писателя взбунтовался и в какой-то части этот бунт обрушился и на Достоевского. Да, его не оставляет проклятая "привычка", погружающая в "мрачную меланхолию" и, как ему кажется, уничтожающая его как личность, могущую принести пользу обществу. Но он ищет опоры в сравнении себя, своего "разврата" с окружающим миром и с вызовом, адресованным и Достоевскому, прежде всего как писателю, заявляет, что считает живущих беспечно, погруженных в веселье и наслаждения людей "хуже и гаже", чем он, мучимый "неразрешимыми вопросами". Ему необходимо это утверждение собственного морального превосходства над прожигателями жизни. Именно это дает ему, несмотря на все колебания настроений, ощущение, что его "понятия изменяются в лучшую сторону". Не в первый раз он пытается осмыслить, что с ним происходит. Рассказывает о бытовых условиях (одна кровать с сестрами чуть ли не до 13 лет), о чтении "сластолюбивых" французских романов, о краже припрятанных для гостей сладостей... Святая простота и невинность с точки зрения нынешнего "просвещенного" школьника. Чему, впрочем, удивляться? Почти 130 лет отделяют Володю Стукалича от его нынешнего сверстника. И дело совсем не в том, что в давние времена молодежь была нравственнее, подобно тому как, согласно известному выражению, в старину и солнце светило ярче и трава была зеленее. Это прежде всего были другие люди, хотя и есть немало такого, что связывает их с нашими современниками. Связь эта очевидна в трепете молодой души перед жизнью, перед полноценным духовным и физическим вхождением в нее. Все письма Володи Стукалича Достоевскому – это по сути дневник юношеского самовоспитания, то, что Юрий Карякин в анализе романа "Подросток" назвал "орудием духовной самовыделки"20. У романного Аркадия Долгорукого и реального витебского гимназиста, как уже было показано, немало общего. Но если "русский мальчик" Достоевского поначалу увлечен "ротшильдовской" идеей накопительства и только позже почувствует, что она служит лишь неким "избранным", паразитирующим на остальном человечестве, то "белорусский мальчик" из Витебска с самого начала бунтует против "добродетельных богачей". Может, это потому, что ему ближе народная жизнь, он лучше знает ее. "Мне двадцатый год, а я уже великий грешник", -- так обозначил Достоевский в рабочих записях к роману суть исповеди его героя. "Я развратен", -- повторяет Володя Стукалич. Греховность осознается обоими прежде всего как человеческая несостоятельность. Достоевский оставляет своего героя на распутьи. Аркадий еще спрашивает своего отца о "назначении народа", он еще в поиске тех, кого можно именовать "лучшими людьми". Володя Стукалич, весь жуткая рефлексия, весь отчаяние и разочарование, тем не менее уже знает, где искать лучших людей, знает, что его симпатии на стороне того самого "белячка", которого нужно просвещать. Знает он и то, что более всего ему "нужны энергия и решимость". Он читает статьи Н.К.Михайловского в "Отечественных записках" и работу немецкого социалиста Э.Пфейфера "Ассоциации. Настоящее положение рабочего сословия и чем оно должно быть". Чтение не уменьшает количество вопросов. Но одно для него становится несомненным. Переписка с Достоевским должна или подняться на новый уровень или прекращена. Он не может, не осмеливается именно так поставить вопрос. У него все скромнее: "Интересен ли я по-прежнему Вам? Не тяготит ли общение со мною?" Но дело в том, что этим уровнем переписки тяготится уже сам витебский гимназист. Он исповедался перед писателем, излил свой "грех" во всей полноте. До нас не дошли ответы Достоевского. Но суть его главного совета очевидна: "Свет надо переделать, начнем с себя". И в последнем письме Володя Стукалич прямо говорит о том, что "убедился в справедливости этих слов". Это главный урок из его годичного – с марта 1877 по март 1878 гг. – общения с Достоевским. Слова витебского гимназиста о "простом человеке", который также может "много принести пользы", воспринимаются как своего рода ответ на призыв в "Дневнике писателя": "Но пуще всего не запугивайте себя сами, не говорите: "Один в поле не воин" и проч. Всякий, кто искренно захотел истины, тот уже страшно силен. Не подражайте некоторым фразерам, которые говорят поминутно, чтобы их слышали: "Не дают ничего делать, связывают руки, вселяют в душу отчаяние и разочарование" и проч. и проч... Кто хочет приносить пользу, тот и с буквально связанными руками может сделать бездну добра. Истинный делатель, вступив на путь, сразу увидит перед собою столько дела, что не станет жаловаться, что ему не дают делать, а непременно отыщет и успеет хоть что-нибудь сделать. Все настоящие делатели про это знают" (XXIII, 104). Как ответил Достоевский на это письмо витебского гимназиста? Написал ли на приложенном им бланке открытого письма, как просил Володя Стукалич, "прекращаю" или "не прекращаю", -- этого мы не знаем. Неиспользованный бланк, как в случае с мартовским письмом 1877 г., в архиве писателя не сохранился. Зато на конверте есть его надпись: "Не надо". Выходит, что ответ все-таки был "прекращаю" и потому уже не было необходимости посылать письмо? Но вот в середине апреля, т.е. спустя две недели после получения последнего письма из Витебска, Достоевский в рабочей тетради, в списке людей, которым считает нужным написать, указывает: "Стукаличу". И спустя два года, в начале мая 1880 г., в его записной тетради "Pro Memoria" отмечено: "Написать письма... Стукаличу". Значит, контакты продолжались... VIII В 1879 г. Володя Стукалич закончил гимназию и поступил на юридический факультет Петербургского университета. Встречался ли он еще с Достоевским? Ответ напрашивается утвердительный. Ну не мог самолюбивый витебский юноша не показаться писателю в новом качестве – студента. И тем самым подтвердить, что у него достало воли исполнить свою мечту – поступить в университет, что, как он не раз подчеркивал в письмах к Достоевскому, должно целиком переменить его жизнь. Наверное, было у него и чувство благодарности к писателю. По сути Достоевский поддержал его, помог продержаться в очень трудное для него время, когда самые жгучие проблемы собрались в клубок и нужны были силы, чтобы справиться с ними, успешно закончить гимназию и, вырвавшись из душившей его семейной атмосферы, стать студентом столичного университета. В переписке уже не было нужды, они жили в одном городе. У студента Владимира Стукалича были свои -- и немалые – заботы. Да и присущая ему деликатность не позволяла отвлекать писателя. Но были, очевидно, какие-то вопросы, с которыми он посчитал нужным обратиться к Достоевскому весной 1880 года. И писатель помнит о необходимости ответить. Запись с последним упоминанием фамилии Стукалича он делает за месяц до знаменитых Пушкинских торжеств в Москве, связанных с открытием памятника поэту. Может быть, петербургский студент приезжал на этот праздник и даже был свидетелем триумфа Достоевского во время его речи на заседании Общества любителей российской словесности? А если и не приезжал, то, конечно же, читал этот широко разошедшийся среди образованной публики текст. У Достоевского оставалось всего девять месяцев жизни. В ноябре 1880 г. он закончил работу над романом "Братья Карамазовы", а 28 января следующего года его не стало. И уж в чем никак нельзя сомневаться: Владимир Стукалич, конечно же, был на его похоронах, превратившихся в гигантскую общественную демонстрацию. Должен был быть, потому что в ней самое активное участие приняли петербургские студенты. А уж у Владимира Стукалича был еще и свой, личный повод. Как прошли его студенческие годы? Об этом почти ничего неизвестно. Наверняка он не был в стороне от кипевшей в студенческой среде "идейной жизни". Университет он закончил в 1883 г. кандидатом прав по административному отделению. Судя по автобиографическим материалам из собрания Венгерова, сблизился с народническими деятелями. В начале 1884 г. его арестовали на квартире С. Н. Кривенко, известного публициста, сотрудника журналов “Отечественные записки” и “Русское богатство”. Это произошло незадолго перед закрытием “Отечественных записок”, собственно, по делам журнала Стукалич и зашел к Кривенко, выполняя просьбу одного из сотрудников редакции. А там ждали гостей жандармы. Несколько месяцев Стукалич пробыл под арестом, затем был выпущен, за ним установили негласный полицейский надзор. Остаться в Петербурге он не мог. Пришлось вернуться в Витебск. Здесь сначала перебивался частными уроками. С конца 1885 г. началось его сотрудничество в “Русском курьере”, куда отсылал свои корреспонденции, фельетоны, переводы. В 1889 г. он записался в сословие присяжных поверенных. А с 1898 г. служит податным инспектором в Гурьеве Уральской области. Отсюда он 18 сентября 1900 г. пишет В.Г.Короленко: "Многоуважаемый Владимир Галактионович! У меня давно бродит в голове мысль об издании небольшой серии детских илюстрированных книжечек для детей самого младшего возраста, еще не читающих. Интерес мой в этом деле главным образом гуманитарный, вот почему я и предпочитаю обратиться лучше к Вам, чем к издателям-коммерсантам прямо. Во-первых, я надеюсь, что Вы интересуетесь детьми и внесете в дело свой поэтический вкус и дар; во-вторых, думаю, что издание книжечек под Вашей редакцией обеспечит им успех в интеллигентных семьях. Колыбельные песенки и рассказы я выбирал и составлял для своих маленьких детей. Вам не трудно будет добавить кое-что от себя и найти художника, который бы украсил книги рисунками, непременно раскрашенными, но незамысловатыми, без вычур. Темы для рисунков я предложу. Условия. Издание будет под вашей редакцией. Издатель – Вы сами, или Попов, или иной, с кем сговоритесь.. Моя фамилия будет стоять только на рассказах, написанных самим мною. В расходах по изданию я не участвую. В гонорар мне поступает: или определенная плата за право 1-го издания написанного мною, или чистый доход с первого издания моих сочинений. Имея долги и бедную родню, разумеется, я буду рад всякому увеличению гонорара. Если Вы согласны со мною в необходимости улучшить содержание детской литературы, то прошу ответить, и я пришлю Вам дополнительные сведения и материал. С совершеннейшим уважением преданный Вам В.Стукалич"21. Из письма видно, что его автор обращается к Короленко как человеку, с которым хорошо знаком. Скорее всего, знакомство произошло в Петербурге во время учебы Стукалича в университете, когда он мог навещать редакцию близкого ему по духу журнала "Русское богатство", в котором Короленко сотрудничал, а позже редактировал его. Мог он видеть там и Михайловского, чьи статьи увлекали его еще в гимназии. Каков был ответ Короленко на издательский проект – неизвестно. Зато совершенно ясно, что Стукалич женат, у него маленькие дети (по сведениям витебского краеведа А.М.Подлипского, у него было три дочери – Татьяна, Зина и Нина). Если иметь в виду, что в это время ему уже за сорок, то очевидно, что женился он в солидном возрасте. И жилось ему, судя по тому же письму, не сладко – все та же бедная родня, да еще долги. Казенное жалованье было недостаточным, и он ищет всевозможного, в том числе и даже прежде всего литературного, приработка. Спустя два года Владимир Стукалич возвращается в Беларусь. Служит в казенной палате в Слониме, Гродно (здесь он начальник отделения), Витебске. Все эти годы после окончания университета он много пишет и печатается. Впрочем, первые его публикации, как свидетельствуют те же автобиографические материалы, появились в столичной прессе еще в период учебы в гимназии. Это были корреспонденции на местные, витебские темы. С середины 90-х годов книгой очерков "Белоруссия и Литва" (Витебск, 1893) он начнет свою культурную работу — историка, этнографа, исследователя Витебского края. Затем появятся его “Краткая заметка о белорусском говоре” (Витебск, 1898), книги о белорусских ученых-подвижниках "А.П.Сапунов. К 25-летию его научной и литературной деятельности" (Витебск, 1905), ""Н.Я.Никифоровский. 1845—1910 годы" (Витебск, 1910). В 1903 г. в специальной статье он поставит вопрос об организации университета в Витебске. Посылая в июне 1913 г. Венгерову сведения о себе, Стукалич подчеркнул: “Досконально знаком с местной историей и с польским вопросом. Непрочь взяться за какую-либо работу”. Можно предположить, что своего рода "заказной работой" была вышедшая в 1894 г. в Витебске его небольшая книжка "Мальцевские заводы", рассказывающая о целом комплексе принадлежавших предпринимателям Мальцевым предприятий – чугунолитейных, механических, стекольных и других. Ее репринтное переиздание осуществило в 2001 г. московское издательство "Еlibron Classics". Один из создателей Витебской ученой архивной комиссии, член Витебского статистического комитета, постоянный автор "Витебских губернских ведомостей" и других местных изданий, Владимир Казимирович Стукалич был заметной фигурой в общественной жизни города. Привлекательны были не только его богатая эрудиция, но и человеческие качества. Вот что писала в 70-е годы минувшего столетия уже упоминавшемуся витебскому краеведу А.Подлипскому жившая в Ленинграде дочь Стукалича Зинаида Владимировна: "За всю свою жизнь я ни разу не слышала, чтобы папа повысил голос. Он учил нас, детей, не относиться к подругам свысока, а стремиться в каждом человеке найти лучшее, быть внимательными и чуткими как в обществе, так и в семье"22. Несомненно, доброжелательность, общественная активность способствовали его сближению с Г.И.Успенским и И.Е.Репиным. В 1890 г. автор "Нравов Растеряевой улицы" был приглашен погостить в Витебске Стукаличем и другим своим знакомым, директором отделения Крестьянского поземельного банка В.Н.Ремезовым. А с Репиным они сошлись во время пребывания художника в Здравневе, под Витебском, где Илья Ефимович выстроил себе дачу. Стукалич сумел увлечь художника историей Витебского края. В августе 1893 г. Репин писал В.В.Стасову: "Недавно тут... адвокат Стукалич из Витебска привез мне свою книжку "Белоруссия и Литва". Весьма заинтересовался эпизодом убийства И.Кунцевича. Все происходило здесь, в Витебске. И стены Успенского собора и площадь еще целы, и разные варианты чудес... Словом, история эта имеет большое значение, как столкновение народа, угнетаемого порабощающей его духовной аристократией католической"23. Репин не совсем точно толкует трагический эпизод из истории Витебска, произошедший в ноябре 1623 г. Народ восстал тогда не против "католической аристократии", возмущение вызвали действия униатского архиепископа Иосафата Кунцевича, всячески старавшегося "урезать" права православных и насильно обратить их в униатскую веру. Жители города напали на архиерейский дом, убили архиепископа, труп бросили в Двину. Польское правительство ответило жестокими акциями, около ста человек приговорили к смертной казни, город лишили магдебургского права, с ратуши и церквей были сняты колокола, жителей Витебска обязали за свой счет отстроить соборную церковь, у которой был убит Кунцевич. Воплотить свой замысел Репину не удалось, сохранились лишь два карандашных эскиза, связанных с этим сюжетом. Один их них хранится в Витебском краеведческом музее. х х х Трагичен оказался конец Владимира Казимировича Стукалича. В мае 1917 г. он вошел в руководство образованного в Витебске Белорусского народного союза — организации пророссийско-клерикального характера, национальная программа которой базировалась на доктрине так называемого западноруссизма. Допуская определенные реформы в экономике (отдачу земли хуторянам) и местном самоуправлении, члены союза видели будущее Беларуси как автономной части России. Если с Временным правительством они еще пытались торговаться, то по отношению к большевикам заняли резко враждебную позицию. 7 декабря 1918 г. по приговору Витебской ЧК шестидесятидвухлетний В.К. Стукалич вместе с другими руководителями союза был расстрелян в овраге за зданием Крестьянского поземельного банка (ныне в нем располагается Академия ветеринарной медицины). Скорее всего, что при аресте его, надо полагать, интересный, богатый архив забрали. Он мог погибнуть в войну, а вместе с ним и те письма Достоевского, которые, Стукалич, возможно, все-таки не уничтожил и хранил у себя... Как сообщил мне в письме А.Подлипский, опираясь на сведения, полученные у дочери Стукалича Зинаиды Владимировны, его нуждавшаяся вдова продала библиотеку. Впрочем, некоторые книги и рукописи сохранялись какое-то время у Зинаиды Владимировны, но после того, как ее отвезли в дом престарелых, ветхое, поставленное на ремонт здание, в котором она жила, осталось без крыши и было залито дождем. В результате погибло и это немногое, если частично не досталось неким "ушлым парням", рывшимся в уже занесенных снегом бумагах, оставшихся после дочери Стукалича. Не исключаю, что "ушлые парни", о которых сообщает А. Подлипский, искали письма Достоевского. Обнаружив "в ворохе бумаг" письмо Подлипского, они обратились к нему с вопросом, что из документов Стукалича попало к нему в результате контактов с Зинаидой Владимировной. Видимо, этих ленинградских "искателей" интересовало нечто большее, чем, скажем, материалы по истории белорусского краеведения... Проживи Владимир Казимирович Стукалич еще какое-то время, может, он и написал бы воспоминания о своей переписке и встречах с Достоевским. И наша повесть, естественно, выглядела бы полнее. Но почему-то кажется, что если бы он хотел написать воспоминания, то мог бы сделать это гораздо раньше, подобно многим современникам писателя. Может быть, его останавливала "стыдность" темы, послужившей основой переписки... Но, зрелый человек, он, конечно же, мог найти соответствующие слова для объяснения настроений витебского гимназиста и обойтись без излишних подробностей. А, может быть, он полагал, что у него есть еще в запасе время, и он успеет рассказать не только о Достоевском, но и о Репине, Успенском и других интересных людях, встречами с которыми одарила судьба. Но та же судьба распорядилась иначе...
|
| | |
| Статья написана 15 июля 2019 г. 16:52 |
Расціслаў з Барысам падышлі да бацькі. Ён абняў іх, бліскаючы вачамі, гаварыў далей: — Князь Брачыслаў, мой бацька, а ваш дзед, які далучыў да Полацка Віцебск і Усвят, перад сконам сваім паклікаў мяне і сказаў: «Сыне Усяслаў, калі Бог дасць табе мой сталец з праўдай, а не з насіллем, і калі прыйдзе да цябе смерць, загадай пакласці сябе, дзе я буду ляжаць, каля маёй труны». Думаў я, дзеці, што не суджана мне выканаць волю бацькі майго, што памру далёка ад нашай радзімы, ад светлага Полацка, што не ўбачу ніколі Дзвіну, дарагі наш Рубон. Але сілы і веру мне вярнула вось гэтая бяроста. Ёсць людзі, сыны, якія верна служаць нашаму княжацкаму дому, якіх не асляпіла і не аглушыла бяда. Яны рыхтуюцца выбавіць нас на белы свет з-пад зямлі. Памолімся ж за іх. След ваўкалака — Дайнека Леанід https://nemaloknig.com/read-306607/?page=30
*** После Всеслава началось это. Умирая, поделил он Полоцкую землю между своими шестью сыновьями на шесть уделов: Полоцкий, Менский, Друцкий, Витебский, Изяславо-Логожский и Лукомский. Сыновья и внуки его с большим трудом смогли расширить границы, создав уделы Себежский, Слуцкий и Борисовский. Вот на сегодняшний день и вся земля Полоцкая, разве еще Кукейнос и Герцике на Двине. Леонид Дайнеко. Меч князя Вячки https://unotices.com/book.php?id=52347&am...... *** Леанід Дайнека "Той , каго ўдарылі па шчацэ " пра Іасафата Кунцэвіча , уніяцкага святара , якога ў 1623 годзе забілі ў Віцебску Леанід Дайнека працаваў рэдактарам, старшым рэдактарам перадач для дзяцей і юнацтва Віцебскай студыі тэлебачання (1967-71). Напрыканцы вучобы Леанід Марцінавіч пазнаёміўся з будучай жонкай, студэнткай біяфаку Зінаідай Міхайлаўнай. Хутка пасля вяселля яго скіравалі па размеркаванні на Віцебскае тэлебачанне, дзе спадар Леанід узначаліў дзіцячую рэдакцыю. Працы хапала – і нават больш, аднак вершы пісаць не пакідаў. І ўрэшце “дапісаўся”: запрасілі на рэспубліканскую нараду маладых пісьменнікаў, што адбылася ў чэрвені 1968 года на возеры Свіцязь. “Колькі там сабралася цікавых паэтаў! А вялі семінары славутыя Янка Брыль і Уладзімір Караткевіч. Уладзімір Сямёнавіч – малады, энергічны, увесь час выдаваў хохмы – быў кумірам моладзі. Брыль жа быў мудрым, спакойным. Гэткай філасофскаю глыбай. Ён увесь час асаджаў Караткевіча: “Ну-ну, Валодзя, не гарачыся”. То былі жывыя людзі. Не тое што зараз – такія ўжо “геніі” сустракаюцца… Мы жылі на беразе чароўнага возера Свіцязь, увесь час гутарылі, а ўвечары – гулялі па беразе, любаваліся прыгажосцю… Рамантыка! Атмасфера была ўзнёслая, лірычная. І тады я цвёрда вырашыў: перайду на беларускую мову. Даў сабе клятву. З таго часу толькі беларускае мовы і прытрымліваюся. Я рады, што знайшоў правільную дарогу. Бо выказаць сваю душу, сваё сэрца можна толькі на роднай мове!” На той час у выдавецтве “Беларусь” ужо стаяла ў тэмплане першая кніга вершаў маладога паэта Леаніда Дайнекі. Праўда, на расійскай мове. І выйсці яна мусіла пад назвай “Голоса”. Але пасля душэўнага пералому на Свіцязі Леанід літаральна за месяц напісаў новую кнігу – па-беларуску. У Віцебску маладая сям’я жыла ў драўлянай хатцы: без ацяплення, вада – з калонкі. Ужо і дзеці нарадзіліся – два сыны. І калі ўсе клаліся спаць, Леанід сек дровы, распальваў грубку, сядаў каля яе проста на падлогу і пісаў, пісаў, пісаў… Новыя творы даслаў у Менск, і ў 1969 годзе выйшла кніга “Галасы”. *** Из отчета западнодвинского отряда Городище под названием Замошье расположено в 0,4 км к северо-западу от дер. Полуденки (Миорский р-н) на высоком крутом (до 20 м) холме на левом берегу р.Вятла (левый приток Западной Двины). Площадка в плане неправильной овальной формы, ориентирована по линии север – юг с небольшим отклонением к востоку. Длина площадки 136 м, ширина в северной половине 90 м, в южной – 85 м. Раскопом в 340 кв. м вскрыт культурный слой черного, местами темно-серого цвета мощностью 3,2 м ближе к центру и 0,3 м у края. Насыщенность культурного слоя находками довольно значительная. Обнаружено много фрагментов лепных сосудов: около 90% слабопрофилированных и баночных форм, характерных для днепродвинской культуры, и штрихованная керамика (около 10%), а также несколько обломков керамики XII в. Предварительно выявлены три нижних горизонта: ранний этап днепродвинской культуры, поздний этап той же культуры и горизонт третьей четверти I тысячелетия нашей эры (культура типа верхнего слоя банцеровского городища). В конце XII – начале XIII в. здесь возводится каменный одностолпный храм и ряд жилых сооружений, которые погибли в результате пожара. Исследования фундамента храма, на котором в XVIII в. была построена кладбищенская церковь, будут продолжены в следующем сезоне. Раскопки затруднены вследствие нарушения верхних слоев кладбищем XVI-XVIII вв. («Археологические открытия 1989 г.», стр. 221) Неоднократное упоминание Полоцка. Кир Булычев. Похищение чародея *** М. Петровский. Мастер и Город. Глава первая. Декларация о городе. I Заштатный и мало кому ведомый Витебск свил гнездо, вместившее М. Шагала и К. Малевича, М. Бахтина, П. Медведева, В. Волошина, И. Соллертинского. *** Оксана Иваненко "Родные дети" К. Веселка.1988 Повесть украинской писательницы Оксаны Дмитриевны Иваненко, на украинском языке (переведена на русский В.В.Федоренко), о малолетних детях Украины, Беларуси, России, выживших в фашистских концлагерях; о страшных годах, прожитых этими детьми в фашистской неволе; о том, как даже четырехлетние дети помогали друг другу, как могли, заботились и поддерживали слабых, делились гнилой свеклушкой, принесенной украдкой с полей, на которые их гоняли ежедневно надзиратели работать. О том, как фашистские нелюди брали кровь у новорожденных младенцев для раненых немецких солдат, и советские женщины заслоняли их собой. И как советская армия освободила тех, кто выжил... Как Родина приняла своих родных детей. И как разыскивали родители своих потерянных в войне деток по всей Земле, и люди всей Земли помогали в этом... *** Это были не дети, а призраки...Ручки, обтянутые желтой шкурой, с трудом двигались, и на них были выжжены номера, мутные глаза на бледных , прозрачных личиках будто смотрели, но не видели; синие губы, которые не умели смеяться. Они все сидели в одинаковых, каких-то угнетенных позах, словно боялись пошевелиться. Весь персонал детдома — заведующая, воспитатели, технические работники, доктор все мы сдерживались, чтобы не разрыдаться. Одна из техничек призналась потом, что она с трудом купала их, — невозможно было смотреть на эти тельца. Тут были мальчики и девочки от трех до двенадцати лет. Их спасли наши воины, когда детей собирались подорвать убегающие фашисты. Детей отмыли. подкормили и отправили в один из пионерских лагерей под Киевом. А за это время подготовили им "свой дом" на Осеевской, 13, детдом №13. Им надо было вернуть детство, этим детям, чьих отцов убили на фронте, в партизанских отрядах, расстреляли или замучили в плену. Их матерей, разлучив с ними, отправили в газовые камеры, откуда никто не вернулся. А сколько погибло детей... *** "Глубокоуважаемая девушка-воспитательница! Конечно, вас удивит, почему мы вам пишем. Мы читали в газете о ваших детях и о вас. Мы прочитали о Лёне Лебединском, у которого палачи-фашисты взяли больше 4000 кубических сантиметров крови, и о его сестричке — четырехлетней Орисе, у которой начала сохнуть левая ручка, так много взяли у нее крови. Мы, все комсомольцы, были на фронте и мстили фашистским гадам за все муки, которые вынес советский народ и дети. Сейчас мы далеко за границами родной земли. Двое из нас с Украины, а Виктор Та- ращанский из самого Киева. Нам хотелось бы переписываться с родной девушкой из нашего любимого Киева, который мы освобождали, с девушкой, которая делает такое благородное дело. Не сердитесь на нас за то, что мы решились написать вам, и по-верьте в наше искреннее уважение к вам и большую любовь к де¬тям, из-за которых мы никогда не забудем врагов. Желаем вам счастья, здоровья и успехов в работе. Ждем от вас ответа. Кондратенко Евгений Иванович, Радин Петр Ильич, Булгаков Михаил Петрович, Грибов Сергей Иванович, Таращанский Виктор Васильевич». Марина Петровна улыбнулась и отложила это письмо отдельно. Было еще несколько писем от школьников с Дальнего Востока, с Донбасса, из какой-то деревни Тариберки Мурманской области, где полгода ночь, полгода день. А вот маленький треугольничек, надписанный неуверенной, дрожащей рукой. «Уважаемый товарищ директор! Прошу сообщить мне о моей дочке Валечке Ивановне Листопа- довой, восьми лет. Вдруг она у вас. Волосики черные, глазки чер-ненькие, на левой руке № 66101. Не откажите мне, ответьте. Мы были с ней в одном лагере в Люблине, а потом нас разлучили». И еще такие же просьбы: «Товарищ директор, дорогой! Помогите моему горю, помогите собрать моих крошек-сироток всех вместе. Отец их погиб, и я из-за проклятых фашистов здоровье потеряла. Моя старшая доченька, Танечка, нашлась, а где мой сыночек Владик и младшенькая, Лидочка, я не знаю. Просительница Гончарина Феня Петровна. БССР. Витебская область». Гончарин... Владик Гончарин! У Марины Петровны прервалось дыхание. Владик Гончарин, курносенький непоседа, веселый мальчишка, который всегда и везде рисует танки и красноармейцев. Что делать? Что делать? Как выйти к детям? Она плачет, Марина Петровна, такая сдержанная, сильная, сама познавшая столько горя в этой войне.... Домой Саша возвратилась около двенадцати, совсем без сил. Дочь Иринка спала. Уже в кровати Саша достала письмо от Галинки. И сразу перед глазами встала подруга — круглые серые глаза, инфантильный вид, вся она такая простая во взаимоотношениях с людьми, сенти-ментальная, смешная и искренняя. С Галинкой вместе заканчивали педагогический институт, но потом Саша пошла еще в медицинский, а Галинка после года работы в детдоме неожиданно для всех, кроме своего отца — старого театрала,— поступила в театральную студию и стала акт¬рисой Театра юного зрителя. Когда подруги и родные увидели ее на сцене, сразу поняли, что это и есть ее путь. Именно актри¬сой и именно детского театра. Была уже у Галинки семья, дети, а на сцену выходила все та же тоненькая девочка, а то и стройный парнишка, и юный трогатель¬ный звонкий голос брал за сердце каждого. К ней иногда за кулисы приходили знакомиться мальчишки— шалуны и сорвиголовы, увлеченные театром, и очень разочаро-вывались, когда к ним выходил не мальчишка-ровесник, а изящно одетая женщина. Перед войною она получила звание заслужен¬ной артистки и орден. Школьники устраивали ей овации, и после спектаклей домой ее всегда провожала большая толпа детей. — Вот это слава! — смеялся ее муж. Он всегда радовался за нее, потому что был влюблен в свою жену всю жизнь. И всегда спрашивал ее подруг: — Вы любите Галинку? — И дочери тоже говорил: — Танька, смотри, какая у тебя мама! У них было всегда уютно, весело. А теперь она осталась одна. Это большое, подробное письмо — много о чем оно поведало Саше! И странно — жизнь Галины совсем не кажется горьким от¬звуком прошлого. Снова театр, новые пьесы, новые роли (поду¬мать только, она все еще играет девочек и мальчиков!), студии молодежи, с которой надо работать, учеба Андрейки, успехи Тани,— и неожиданно для Саши — много общественной работы. Детские дома. Поиски детей. Наивная Галина. Она в отчаянии из-за одного ребенка, которого должна разыскать. Какого-то семилетнего Ясика... Судьба сотен детей сейчас в руках Саши. Рука тянется к карандашу, и уже полусонная Саша записывает в блокнот: Ясик из Белоруссии. Приблизительно семи лет. Мать и отец партизаны. Медработники. Оставался с бабушкой под Витебском. Встретились они куда раньше, но не помнили друг друга, просто не замечали в толпе детей. Ведь они были совсем маленькими, когда фашисты загнали тысячи семей за колючую проволоку в Витебске, а затем отвезли далеко-далеко в запечатанном вагоне. Тони шло лишь четвертую год, когда забрали ее с матерью, братом и сестрой. В том же вагоне ехала и Светочка, немного меньше Тоню. Тоня прижималась к худых колен матери, а Свету держала на руках молодая перепуганная женщина. * * * Хотя этот город одной из западных областей Украины был для Саши новым, незнакомым, но, прибыв сюда в 45-м году, Саша словно вернулась в собственный дом и в этом доме начала на¬водить порядок. Этот ее собственный дом был очень большим и требовал напряженных сил и энергии. нивой подругой. Но она вдруг представила, как Светланка будет ночью бояться и, возможно, плакать, а все будут спать и никто не услышит. Светланка вопросительно смотрела голубыми глазами, ожидая разрешения. Но Тоня ответила очень миролюбиво: — Пусть Надя спит. После ужина, когда укладывались спать, Тоня, как всегда, заботливо укрыла Светланку большим одеялом — «укутушкала». Это слово осталось от мамы, и Светланка, уже полусонная, улыбнулась. Так повелось издавна, с того самого вечера, когда они, с раз¬бегу встретившись, едва не сбили друг друга с ног, и с тех пор ни¬когда не разлучались. Тогда они в первый раз легли рядом, и Тоня заботливо накинула какое-то тряпье на Светланку. Встретились они намного раньше, но не помнили друг друга, просто не замечали в гурьбе детей. Они были еще совсем малень-кими, когда фашисты загнали тысячи семей за колючую проволо¬ку в Витебске, а потом отвезли далеко-далеко в запломбированных вагонах. Тоне шел всего четвертый год, когда забрали ее с ма¬терью, братиком и сестричкой. В том же вагоне ехала и Светлан¬ка, которая была немного младше Тони. Тоня жалась к худым маминым коленям, а Светланку держала на руках молодая пере¬пуганная женщина. В первые дни дети громко плакали, охранники кричали, били прикладами старших мальчиков и девочек, матери зажимали ру¬ками детские ротики, отдавали свои пайки вонючей бурды с чер¬вями, которую называли «зуппе», делили между малышами кор¬ки хлеба с опилками. Но дети плакали — от постоянного голода, только все тише, тише. Они скулили и повизгивали, не в силах подать голоса, и уми¬рали, словно таяли на глазах. Умерли Тонин младший братик и старшая сестричка, их часовые выбросили на ходу из окна вагона. А мать прижала к груди Тоню, сжала зубы, чтобы не кричать, и только слезы дождем лились на грязное темное личико Тони и оставляли на нем полосы. Их привезли в другой концлагерь, грязных, голодных, ободран-ных, избитых. Еще в Витебске взрослых беспощадно били, допра-шивая, кто из партизанских семей и где партизаны. А здесь, в Аушвице (дети уже потом узнали название лагеря), били все: и надзиратели, и надзирательницы, даже трудно сказать, за что. Взглянет кто из женщин не так, и над ней тут же поднимается ре-зиновая палка. Утром, в полдень и вечером выстраивали на плацу для про¬верки, и все стояли часа три, невзирая на погоду — дождь, ветер или снег. И Тоня должна была стоять, и Светланка, и даже еще более маленькие, потому что некоторые матери держали на руках грудных, а полуторагодовалый ребенок должен был стоять, дер¬жась за лохмотья, что были когда-то халатом. Вот там, в Аушвице, в одно серое утро детей приказали по¬строить отдельно. Это еще ничего не значит, что Киев так далеко от Ленинграда. Раньше Киев был лишь кружочком на карте над рекою Днепром. Днепр впадает в Черное море. На Днепре — Днепрогэс, Киев — столица Украины, «мать городов русских». Это учат на уроках географии и истории. Теперь же, когда в школе на уроках исто¬рии вспоминают Украину, Киев, девочки и мальчики детдома имени Кирова поднимают руки и, перебивая друг друга, с удо¬вольствием отвечают. Еще бы! Что-что, а об Украине им стыдно не знать. У них там друзья живут в Киеве, с которыми они уже второй год переписываются. В их спальнях висят фото — например, в комнате третьего оряда, где старостой Ирочка Баранова, как раз’над ее тумбочкой висит фотография Тони Мидян и Светланы Комарович. Ирочка приглашает в комнату двух женщин и моряков. Это к детям приехали гости. Моряки Балтфлота и их жены шефствуют над этим домом. Одна женщина, молодая, красивая, круглолицая, улыбается приветливо детям, гладит их по голове. Она впервые в этом дет¬доме, и ей все нравится. — Здесь наша спальня — девочек третьего отряда, садитесь, пожалуйста,— вежливо приглашает Ирочка, пододвигая стулья. — Как у вас хорошо! — говорит молодая женщина.— Уютно так, везде цветы, картины, фотографии. Как дома. — А это ваши девочки на фото? — спрашивает моряк. — Нет,— с затаенной гордостью говорит Ирочка.— Это наши киевские подруги. Мы с ними давно переписываемся и уже хо¬рошо их знаем. Тоня пишет такие интересные письма. Она была летом в Крыму и так описала море и санаторий, просто как рас¬сказ в журнале. — Они тоже сиротки? — спросила молодая женщина, а пожи¬лая дернула ее незаметно за блузку. Шефы раз и навсегда усло¬вились никогда не называть детей сиротками и вообще в дет¬доме о родителях не вспоминать. Моряк недовольно покрутил усы, а Ирочка сдержанно ответила: — Да, у них у обеих отцы погибли, а матерей сожгли фа¬шисты в концлагере. Их освободила Советская Армия. — Бедные дети! — вздохнула тяжело молодая женщина. — Хотите поближе рассмотреть их карточку? — продолжала Ирочка, снимая фото.— Они дружат еще с концлагеря, Светлан¬ка и Тоня, и письма всегда вдвоем пишут. Эта черненькая — Тоня Мидян, а эта круглолицая — Светланка Комарович. — Светланка Комарович! — вдруг закричала молодая женщи¬на, схватила карточку и упала на небольшую кроватку, засте¬ленную белым вышитым покрывалом. —Что, что с вами? — бросились к ней вторая женщина и мо¬ряк? — Светланка Комарович!.. Светланка Комарович!..—повторяла женщина.— Посмотрите, посмотрите на фото. Боже мой, я остави¬ла ее двухлетним ребенком. Но она похожа, взгляните, это она, моя дочь... Я думала... она давно погибла. Мне сказали, что все село сожгли... Я на лето привезла ее к сестре, а сама поехала в Ленинград к мужу... и началась война... а Белоруссия оказа¬лась в оккупации... Боже мой, моя дочь... — Она действительно из Белоруссии,— сказала Ирочка и ти¬хонько положила руки на плечо женщины.— Не плачьте, не плачьте, это, наверное, ваша Светланка. Прибежали воспитательницы и директор, старшие дети. Все раз-глядывали карточку. Они и вправду похожи — мать и дочь — круглолицые, светлоглазые, с ямочками на щеках... Так неожиданно нашлась мать Светланки Комарович. Ее, Светланкину мать, хотели проводить домой. Но она отка¬залась. Ей хотелось побыть одной. Она шла, и слезы струились по щекам, она не вытирала и не смахивала их. Встречные видели: идет красивая молодая женщина в модном берете, с большими подкрученными ресницами, подкрашенными губами, и так не вя¬жутся эти неудержимые слезы с ее внешним видом. Но чего только ни насмотрелись ленинградцы за эти годы! Они проходили мимо, а она несла одна свою большую радость и свое большое горе. Действительно, ей бы радоваться, Софии Леонтьевне, Зосе — как ее сызмала звали в Белоруссии. Она старалась представить себе дочку, давно оплаканную как умершую, и воображение рисовало что-то розовое, пухлое, улы-бающееся, в ямочках и перевязочках. Она была с нею мало. Ча¬ще возилась с ребенком бабушка, а она, веселая, беззаботная Зося, ездила за своим мужем-лейтенантом, который подолгу не за-сиживался на месте. Летом 41-го года Зося отвезла дочку в село к сестре и мате¬ри «на дачу», а сама поехала в Ленинград, устраиваться на новом месте — там и настигла ее война. Она успела выехать на Урал. В 41-м же году погиб на фронте муж, и она осталась одна... Во второй раз вышла замуж в 43-м году за ленинградца, моряка Балтфлота, лежавшего в госпитале, где она работала санитаркой после гибели мужа. Она никому ничего не рассказывала о своем прошлом. Была новая семья, семья ее мужа, не очень приветли¬вая, замкнутая, новые взаимоотношения, новая жизнь. Муж после госпиталя снова уехал на фронт, вернулся в 45-м году без ноги. Они переехали в Ленинград. Зося пошла работать на фабрику и де¬лала все, чтобы создать для мужа уют и покой, чтобы он не ощу¬щал своего увечья. Через год у них родился сынишка. Она его назвала почему-то Святославом, звала Светиком, хотя Светик был черноволосым, с угольками-глазенками. Почему она никогда ни¬кому не рассказывала о Светланке, о первом муже? Может, по¬тому, что второй муж, тоже молодой, красивый, очень любил и ревновал ее, и встретился тогда, когда она уже немного отошла от своего горя, выглядела совсем молоденькой девушкой — дер¬жалась беззаботно и независимо. На самом деле ее.... *** Конечно, те трое не забыли. Полковник Навроцкий, капитан Александр Васильевич и лейтенант-переводчик, которого звали просто Вася, потому что он был совсем молодой, были твердо убеждены: да, это и есть те самые Ясик Климкович и советская девочка Лида, фамилия которого пока неизвестно. Но это советские дети. Их надо только вырвать из-за этих решеток. И Лина Павловна, и Галина Алексеевна писали Кате: «Скажи осторожно Оли Климкович — кажется, Ясика нашли, но еще не вырвали оттуда. С ним какая-то наша девочка Лида, но ее фамилия установить трудно. Этим делом ведает лично полковник Навроцкий. Пусть немедленно Оля напишет вида, заверит и пришлет ему, образцы посылаем ». Кажется, у полковника Навроцкого были уже все необходимые доказательства по поводу Ясика. *** Она писала: «Мне кажется, что это о вас написано, о вас и ваших товарищах, поэтому я часто играю ее и научила петь детей». И правда, когда дети пели: В далекому морі, в гулкім океані, Радянські пливуть кораблі I в рубках матроси, як вечір настане, Сумують по рідній землі... — она всегда думала о Вите и его друзьях, и дети знали, что это любимая песня Лины Павловны. Действительно, какие только моря, какие океаны пришлось проплыть Вите с того времени, как его и Женю перевели на большой торговый корабль, и какие земли довелось повидать! Он побывал на берегах Африки и Азии, в портах островов Великого, или Тихого океана... Цейлон, Мадагаскар... когда- то эти необыкновенные названия звучали, как сказка, на уроках географии в школе. Сейчас эта сказка была развенчана. Кроме экзотической природы, они видели и подневольную жизнь колоний и полуколоний — и выходило точно так, как пелось в пес¬не. Сколько несчастных, бесправных людей выходили на берег, чтобы хоть издали посмотреть на корабль из свободной, счастливой страны, на пятиконечные советские звезды, на красные флаги! И в груди молодых моряков вырастало чувство гордости за свою Родину. Сейчас они возвращались из далекого рейса. Они побывали в самом большом австралийском городе Мельбурне, и их первая стоянка должна была быть в порту Фримантл. Они уже охотно покидали эту британскую колонию, которую еще в прошлом столетии британцы заселяли высланными, а те¬перь посылали сюда тысячи перемещенных лиц из концлагерей Европы. ... Еще порт Фримантл, и они выйдут в открытый океан! — Зайдем в Фримантл, прогуляемся — там же долго будем стоять,— решил Витя.— Согласен? — Согласен! — кивнул головой Женя. Корабль зашел в гавань, когда темная ночь спустилась на землю. Но на берегу было много людей, отовсюду доносилась разноязычная речь. Сошли на берег — Витя, Женя, несколько матросов, свободных вахты... — Мы из Советского Союза, — шепчет быстро-быстро девочка. — Но нас не отдали, потому что мы ничего не знаем, кто мы, и фамилий не знаем. Я знаю только и помню, что меня зовут Лида, а его Ясик, и мне одна девушка сказала, когда мы лежали больные, я из Советского Союза. Вы оттуда? Вы говорили — Москва! Ясик в дороге заболел. А Петер умер, и его бросили в море, и Надя умерла, а Юрис, наверное, ночью умрет. Мы в трюме сидели закрыты, но услышали, что здесь стоит советский корабль — мы и убежали, когда мертвую Надю выносили. Я и Ясик. Видите, он болен, не может стоять. (1948) *** О БАНЕ И УЛИЦЕ НА БУКВУ „О" Прошло полгода с того дня, как розыск родных Надежды Пустоваловой я сочла неудавшимся. И вдруг история с баней возникла вновь. Пришло такое письмо: «Обращаюсь к вам по поводу вашей передачи от 13 мая. Вы говорили, что бывшая ленинградская девочка искала родных. У меня пропала племянница в Ленинграде в 1942 году. Сестра моя ходила рыть окопы, дочка ее пропала с улицы, ее увела чужая женщина (рассказ девочки-подружки). В письме Надежды Пустоваловой говорилось, что с ними жил дядя, имя которого она не помнит, жила она на Сердобольской улице, на которой есть большая баня, и в баню племянница ходила с бабушкой. Звали мою племянницу Рая. Очень прошу сообщить адрес Надежды Пустоваловой. Евдокимова Татьяна Григорьевна Витебск». Я была в полном недоумении: почему Т. Г. Евдокимова считает, что Надежда Пустовалова — ее племянница Рая? Ничего же здесь не сходится: У Евдокимовой: племянница «пропала с улицы, ее увела чужая женщина». У Пустоваловой: «Вернулась мама и пошла к станции». У Евдокимовой: «С ними жил ее дядя, имя которого она не помнит». У Пустоваловой: «У нас в семье была бабушка, какой-то Борис и Валентин старше меня лет на пять». У Евдокимовой: «Жили на Сердобольской улице, на которой есть большая баня». У Пустоваловой: «Жили мы… недалеко от самой большой бани… на углу двух улиц… Улица наша называлась на букву «О». Что же сходится? Только упоминание о бане. Название улицы тоже не совпадает. Но тут можно понять, почему в памяти девочки осталась буква «О». В слове «Сердобольская» так и слышится звук «о» (ударная гласная). Адрес был сообщен предполагаемой тете, но у меня никакой надежды на то, что они родственники, не было. Прошло еще целых пять месяцев. И я получила второе письмо от Татьяны Григорьевны Евдокимовой. Читаю и не верю глазам своим: «Надежда Пустовалова (бывшая) и есть моя племянница Яковлева Раиса Николаевна. В Ленинграде живет и ее мать. Наша встреча состоялась 31 декабря в Ленинграде…» По каким же признакам они узнали друг друга? Совершенно непонятно! Не ошибка ли все-таки? Вызвала я Витебск и, когда Татьяна Григорьевна взяла трубку, спросила ее: — Скажите, как вы убедились, что Надежда Федоровна Пустовалова и есть ваша племянница Раиса Николаевна Яковлева? — А как же? Она баню помнила! Мы ее на вокзале встретили и привели на Сердобольскую улицу и сказали: «Ну, иди одна, найди баню, куда ты ходила с бабушкой». Она идет прямо к бане и говорит: «А почему рядом забор? Тут дом стоял». Она и мебель нашу помнила — шкаф, где стояли масло и банка с вареньем, туда за вареньем лазила. И еще картину помнила с лебедями. Так что не сомневайтесь, она и есть наша Раечка, — успокоила меня Татьяна Григорьевна. Вот что такое детские воспоминания! В который раз они возвращают человеку его родных! .... Послесловие. Боюсь, что в последующие дни телефонные линии Москва — Бельцы — Витебск были перегружены. А. Барто. Найти человека. М. СП. 1968 *** Анастасию Королёву с тремя дочерями-погодками в 1942 году немцы загнали в гетто на территории Витебска, откуда перебросили в концлагерь Майданек (Польша). Там произошла "сортировка". Людмилу, старшую сестру (1938 г.р.), переместили в концлагерь Константиново, также на территории Польши. Анастасия и ее дочери Римма и самая младшая Александра в 1944 году попали в Аушвиц-Биркенау (Освенцим). В печах Освенцима была сожжена Римма. Анастасию вскоре перевели в Равенсбрюк (Германия). После освобождения Анастасия Королева возвратилась в родную Белоруссию, поселилась в деревне под Витебском. Она пыталась искать своих дочерей — писала письма в разные инстанции. Мать хотела верить, что ее девочки живы. Документальный фильм возродил надежды матери. В письме к Агнии Барто она поведала о судьбе сожженной в Освенциме Риммы, рассказала о двух потерявшихся дочерях. Она написала свой лагерный номер, и предположила, что у дочек должны быть близкие к ее номеру числа, так как им практически одновременно делали наколки. Первой на призывы Агнии Барто откликнулась Людмила — она жила в Витебске, можно сказать, по соседству с матерью. Откликнулись две молодые женщины, которых звали Александрами, и которые тоже содержались в Освенциме. Но их лагерные номера очень разнились с номером Анастасии. https://malamant.livejournal.com/444917.h... *** В Неметчине Однажды немцы окружили нашу деревню, забрали коров, свиней, овец, а потом стали хватать людей. Нас в семье было семеро: папа, мама, двое братьев и три сестры. Всех нас загнали на какую-то зеленую машину, крытую брезентом. Папа с мамой сидели на ящичке, в который успели сунуть кое-что из припасов. Мама кормила грудью маленького Антося. Валя сидела у папы на коленях, положив голову ему на грудь. Мы, как старшие, стояли возле ног мамы и папы. Стояла летняя жара, а нас в машине – как селедок в бочке. Страшно хотелось пить, пересыхало во рту, а воды не давали. Машины мчались на запад несколько дней и ночей. Приехали в какой-то город. Видим – барак. Немец грозно приказал вылезать. Мы, как горох, посыпались из машины. Сердце разрывали крики и плач детей. Послышалась команда: – Женщины и дети – налево, мужчины – направо! Мы едва успели попрощаться с отцом. Немцы кричали во всю глотку: «Шнель! Шнель!» Мужчин куда-то повели, а нас загнали в тесный барак. Там и остались: мама и нас пятеро. Из глаз у всех катились слезы, крики детей заглушались причитаниями женщин, а немецкие бандиты только посмеивались. Были тут и Франек дядьки Кастуся, и Аня, тетки Алеси, и много-много других ребят из нашей деревни. Да и не только из нашей. Я сама слышала, как женщины спрашивали у моей матери: «Какой вы области? Вашу деревню тоже сожгли?» Мама отвечала: «Витебской области… Сожгли деревню, дотла сожгли. И маму мою сожгли… Живьем. 73 года было. У нее голова болела, а немцы подумали, что тиф. Ох, ох!» – захлебывалась она слезами. Вслед за нею и все мы начинали плакать. – Тихо, милая, не лей слез-то, – уговаривали ее женщины. – Видишь, детишки, на тебя глядя, тоже ревут. Когда дело подошло к ночи, мама, собрав все лохмотья, какие удалось захватить, постлала нам постель. На ужин ничего не было, и мы голодные легли спать. Ящичек с припасами остался в машине. Рано утром я проснулась от духоты. Будто камень лежал на груди, дышать было тяжело-тяжело. Открывать окна и двери не дозволялось. Люди спали на нарах в несколько ярусов, детей клали прямо на полу. Я протерла глаза и увидела, что нет моей мамы. Мне стало страшно. Я подумала: наверно, и ее погнали направо. Закрыв глаза руками, я стала плакать и приговаривать: «А кто же нам постельку постелет, кто ж нас согреет?..» Вдруг слышу голос: – Манечка, дочушка! Это была мама. Она держала в одной руке малюсенький кусочек черного хлеба, в другой – солдатский котелок с чем-то теплым: от него шел пар. – Тихо, Манечка, не надо плакать. Есть вам принесла, – сказала мама. Услыхав слово «есть» и увидев хлеб, я захлопала в ладоши и засмеялась. Своим смехом разбудила меньших братьев и сестер. Мама присела возле нас, долго глядела на маленький ломтик хлеба, а потом разломала его на четыре части. Антосю и себе не выделила. Я до самой смерти не забуду того кусочка хлеба, что достался мне тогда. Я никогда не забуду, как мне хотелось есть. Так, в страшной духоте и голоде, прошло две недели. Пару раз маме удавалось пробраться за колючую проволоку и достать нам кое-что из еды. Потом немцы натянули какой-то электрический провод, к которому нельзя было приближаться. Выходить из барака не разрешалось, а входить – пожалуйста. И вот раз мама приходит – торба полная хлеба, а в руке кринка с молоком. Тогда мы первый раз наелись досыта. В тот же день мама почувствовала себя плохо, температура подскочила до 40 градусов. Пришли санитары и забрали ее в лазарет. Только унесли маму, как тут же заболели оба моих брата и обе сестрички. Их тоже на носилках куда-то унесли. Это, должно быть, наделала еда. Плакала я сколько хотела – никто меня уже не успокаивал. Потом надумалась просить у немцев пропуск в лазарет: очень хотелось повидать маму. К братьям и сестрам я не просилась: немцы сами, забирая их, говорили, что им сразу сделают «капут». Маленький Антось уже тогда был как неживой: не кричал, как обычно, лежал с закрытыми глазами и едва дышал. После долгого упрашивания один немец дал мне пропуск в лазарет к маме. Собралась в поход, а на душе больно: знаю, мама голодная, а отнести ей нечего. В воротах у меня проверили пропуск и, ни слова не говоря, пропустили. Я повернула направо и увидела высокий белый дом. Это был лазарет. Там тоже стояли патрули. Они посмотрели бумагу и сказали: – Второе крыльцо налево. Иду. С крыльца сразу вход в комнату, а там трое дверей. Мне почему-то захотелось пойти прямо. Стучусь. – Мо-ожно-о, – доносится голос как будто из-под земли. Вхожу. Стоят шесть кроватей. На каждой кровати лежат по двое – по трое. Спрашиваю: – Нет ли здесь, тетеньки, моей мамы? – А как ее звать, маму-то? – спросила одна из женщин. Не успела я ответить, как послышался голос: – Манечка, доченька!.. Это была мама! Лежала она вдвоем с какой-то женщиной. Я не узнала ее: она была желтая, как воск, опухшая, говорила с трудом. Качала расспрашивать меня про остальных детей. – Ничего, мамочка, – говорю я, – нам теперь три раза дают есть, и мы стали поправляться. – Правда, Манечка, ты вроде немного поправилась, – радостно сказала мама и заплакала. Она заметила, что я начинаю пухнуть, и подумала, что поправляюсь. Я села близенько-близенько возле своей мамы, прильнула к ней, и мне было так хорошо… А она все говорила, говорила. Говорила, как славно будет, когда наши побьют немцев. – Только гляди, Манечка, за Антосем и за остальными. Я ответила: – Хорошо. Очень хорошо было сидеть и говорить с мамой, да время не позволяло. Сюда разрешалось заходить только на два часа. Мы крепко-крепко поцеловались, и я пошла. Плелась, едва переставляя ноги. Назавтра нам в первый раз дали супу из капустных кочерыжек, заправленного червями и такого жиденького, что я в своем котелочке нашла только половину кочерыжки, восемь перловых крупинок и десять червяков. Мы просто диву давались: откуда они берут столько червей? В ложках у нас нужды не было – мы пили суп прямо из своих котелков или мисок. После завтрака получили приказ – собираться на работу. Подкатили машины, мы погрузились и поехали. Куда – никто не знал. Я очень боялась, как бы не увезли в другой город: тогда бы мне больше не увидеть своей мамы. Но нет, остановились мы в городе, перед воротами большой фабрики. Вылезли из машин. Женщинам велели идти направо, а нам, детям, – налево. Женщин повел один немец, нас – другой. На фабрике каждой из нас дали работу и сказали: – Кто где сегодня поставлен, там и будет работать. За смену места – пять плетей или 24-й барак. Плети и 24-й барак знали мы все. Меня приставили к какой-то машине, из которой выходили винтики. Работали с восьми часов утра до восьми вечера. Обеденный перерыв – один час. В двенадцать часов дня нам дали обед: тридцать граммов черствого хлеба и тот же суп из кочерыжек. Очередь за супом была большая, но я дождалась. Получив кусочек хлеба, я там же проглотила его: суп выпила до дна. И вдруг как будто что-то кольнуло меня – я так и подскочила. Что ж я наделала, съела весь хлеб и не оставила больной мамочке! На другой день после завтрака нас построили парами и погнали по мостовой. По тротуарам ходить нам было запрещено: это позволялось только немцам. У каждой из нас на левом рукаве была нашивка: «ОСТ». В нашем бараке всем по порядку накалывали и номер. У меня он и сейчас виден на левой руке – 61506. Когда мы шли по улице, немецкие дети плевали на нас, приговаривая: «Русише швайне!» Мы только сжимали в кулаки руки в длинных рукавах: мы знали, что наши не сегодня, так завтра придут сюда с победой и принесут нам свободу. Проработав на фабрике пять дней, я выпросила выходной. Мне очень хотелось навестить больную маму. Бегу по знакомой дороге в лазарет. У меня два кусочка хлеба и суп в котелке. Сердце готово выскочить от радости. Увижу маму, отдам хлеб и снова прижмусь к ней крепко-крепко. Она снова станет говорить о будущем, чтобы утешить меня: «А наши все-таки побьют немцев…» Вот и знакомая дверь, стучусь. Тишина, никакого ответа. Отворяю дверь и направляюсь прямо к тому месту, где лежала моя мама. Пусто, только на каждой кровати лежит одежда. Я подумала: наверно, куда-нибудь перевели всех больных. Но это было не так. Вслед за мною вбежал какой-то немец, стал махать руками, топать и кричать: «Тифус! Тифус!» Что еще он кричал, я не понимала. Поняла только, что все умерли. И моя мама. Хлеб и котелок выпали у меня из рук. Немец схватил котелок, ударил им меня раз пять по голове и вытолкал за дверь. Я проплакала всю ночь напролет. Перед глазами у меня стояла мама. Возникало в памяти небольшое строение возле нашего барака с надписью «24-й барак – теплая вода». В него загоняли людей, плотно закрывали двери и пускали газ. Отравленных отправляли в печь. Золу из этой печи высыпали у нашего барака – немки брали ее на удобрение для своих огородов. «Может быть, и мама умерла такой страшной смертью», – думала я. Наши люди мерли, как мухи. Женщин становилось меньше с каждым днем. Мы, дети, легче переносили голод, холод и разные болезни. После смерти мамы я прожила в том бараке еще два месяца. Однажды – это было в субботу – у нас почему-то не стало видно ни одного немца. Мы начали разбредаться кто куда. Каждый хотел раздобыть чего-нибудь поесть. Город наполнился американскими солдатами. Они собрали нас всех вместе и через некоторое время отвезли в Берлинхен, где мы пробыли два месяца. Потом здесь появились наши, советские командиры. Они собрали нас и повезли на родину. Скоро мы приехали в город Поставы. Сколько было радости и счастья, когда мы встретили своих! Нас, детей, было очень много, и все мы до гроба будем помнить страшные дни и месяцы, прожитые в проклятой Неметчине. Маня Кузьменкова (1932 г.) г. Витебск, ул. Витебская, 34. Сборник "Ніколі не забудзем" Мн. 1948 *** Прогулка по старому Витебску: от Царской Ветки до 5-го Коммунального На снимке Константина Дурихина запечатлено мгновение жизни витебского микрорайона 5-й Коммунальный в 1950-х годах. В первую очередь снимок обращает внимание на демократичность уличного движения в 1950-х. Незначительный транспортный поток не требовал установки пешеходных переходов, и люди передвигались по улице, как в деревне – где кому удобно. За электрическим столбом затаился молодой человек в модных тогда широких штанах и начищенных ботинках и смотрит в сторону троицы веселых девушек. Возможно, он их поджидает, чтобы вместе пойти на танцы или в кино. Но сосредоточенный на подружках парень рискует быть обрызганным грузовиком ГАЗ, приближающимся к луже. Прогулка по старому Витебску: от Царской Ветки до 5-го Коммунального, изображение №1 На заднем плане видна стоящая у остановки транспорта табачная лавка (2), строящееся административное здание хладокомбината (3) и выезжающий на его фоне из-за поворота трамвай в составе двух вагонов. Трамвай – в промышленный район Бывший директор Витебского ТТУ, ныне заведующий филиалом «Музей истории частного коллекционирования» Василий Павлючков знает о развитии трамвайного движения в областном центре всё. По его словам, решение о строительстве линии в промышленном районе Марковщина принято в 1927 году. Через два года ветка начала действовать, ее протяженность составила 5,5 км от Орловской площади (находилась недалеко от вокзала и названа в честь Орловско-Витебской ж/д, построенной в 1868 году) до льнопрядильной фабрики «Двина» (ОАО «Витебские ковры»). Чуть позже проложили несколько десятков метров путей для подвоза стройматериалов к возводящемуся 5-му Коммунальному дому. Послевоенное возрождение витебского трамвая началось 5 октября 1947 года с открытия первого маршрута Смоленский рынок – Марковщина. Старый снимок свидетельствует, что еще в 1950-х существовал только один путь, поэтому интервал движения транспорта был приличным. Воспоминания детства Детская писательница Александра Ус родилась на Царской Ветке (прежнее название микрорайона). Трудовой путь начинала рабочей на чулочно-трикотажной фабрике «КИМ», окончила рабфак, Коммунистический институт журналистики, была редактором «Гомельскай праўды», а с 1947-го по 1971-й – главным редактором журнала «Работніца і сялянка» (сейчас «Алеся»). Из автобиографической повести Александры Ус «Васілінка з Царскай Веткі» можно узнать много деталей о жизни нынешнего микрорайона 5-й коммунальный в предреволюционные и годы Гражданской войны. В книгу вошли две повести: "Василинка с Царской Ветки" и "За лесом Березовая Роща". Здесь жили семьи железнодорожников – паровозников (машинистов), кондукторов, составителей поездов, стрелочников, смазчиков, смывщиков вагонов. Почти в каждом доме было много детей. Они с нетерпением ждали прихода мороженщика. Мужчина нес на голове деревянную кадушку. Когда подходил к покупателям, ставил ее на землю и открывал три высокие жестяные банки: в одной – белое мороженое, в другой – абрикосовое, в третьей – шоколадное. По улицам регулярно бродил шарманщик, наигрывая различные мелодии. Прогулка по старому Витебску: от Царской Ветки до 5-го Коммунального, изображение №2 Микрорайон возник в конце ХІХ века как поселок железнодорожников Царская Ветка, в 1924-м официально переименован в Пролетарскую Ветку, но название не прижилось. Спустя десять лет здесь был возведен 5-й коммунальный дом (1), и горожане стали охотно использовать его как топоним для определения целого микрорайона. На Юрьев день толпы жителей Царской Ветки шли на Юрьеву горку. Женщины несли в узелках немудреную снедь – вареные яйца, сало. Сперва посещали часовню, затем компаниями располагались на траве. В повести упоминаются Зеленая, Гороховая, Рижская и Киевская улицы (названия сохранились и сейчас). Две последних были плотно покрыты угольным шлаком. Железнодорожники носили его в мешках с работы и высыпали у своих домов и огородов для борьбы с весенней и осенней распутицей. Но самой грязной считалась Гороховая улица. В Царской Ветке был Титов колодец, водой которого пользовались многие жители. Героиня повести ходила гулять на противоположный берег Двины через Смоленский железнодорожный мост. В решении квартирного вопроса В довоенном Витебске было построено около десятка коммунальных домов, призванных решить квартирный вопрос. Пожалуй, самый известный – 5-й коммунальный, возведенный в 1934 году для «лучших ударников рабочих и ИТР» фабрики «КИМ». В книге краеведа Аркадия Подлипского «Дома коммунального типа» ему посвящен раздел. К строительству здания по проекту архитектора Александра Вышелесского приступили в 1929 году. Он родился в деревне Барсучино Городокского уезда, окончил в 1917-м Варшавский политехнический институт. Перед переводом в Витебск в 1921-м два года находился на военной службе в Невеле. Дом отличался от других запоминающимся внешним видом. Он состоит из трех корпусов: центрального и двух выступающих боковых, межэтажные лестницы обустроены в виде закругленных объемов. К концу 1930-го работы были выполнены только на 10%. Задержка темпов произошла из-за мощного слоя плывуна – потребовалось время на укрепление грунта и усиление фундамента. Но и последующие два года строительство велось медленно, дом сдавали по секциям. 24 декабря 1933 года газета «Віцебскі пралетарый» сообщала: «Выполнение строительных работ по завершению 16 квартир 5-го коммунального дома для рабочих фабрики «КИМ» идет чрезвычайно медленно. На сегодняшний день ни одна из работ, срок которой по графику уже прошел, не выполнена. Нет большевистской борьбы и настойчивости со стороны прораба тов. Кагана в этом отношении. Никак нельзя пройти мимо того факта, что руководство фабрики «КИМ», в частности, заместитель директора Мазья, не желает оказать помощь в завершении строительства. Не чувствует ответственности и профсоюзная организация «Белкоммунстроя» (председатель рабочкома т. Завелевич) за состояние строительства». Ради справедливости нужно сказать, что подобная ситуация была почти на всех стройках города – сказывалась плохая организация работ, недостаточно высокая квалификация кадров, нехватка стройматериалов. При всех сложностях дом начали заселять в 1934 году, он был рассчитан на проживание 280 — 300 человек. Предусматривались комнаты для одиноких, малосемейных, в торцевых частях находились 2-комнатные квартиры. На первом этаже в центре дома размещался актовый зал, помещение для отдыха и занятий. На цокольном этаже были оборудованы душевая, прачечная, гладильная. Дом имел печное отопление, канализацию и водопровод. Одна комната площадью 24 кв. м предназначалась для четырех холостых лиц одного пола, в помещение на 12 — 15 кв. м поселялись малосемейные (2 — 3 человека). С началом Великой Отечественной войны многие жильцы дома были призваны в Красную армию. В их числе Иван Александрович, Элья Алескер, Павел Бабинчук, Ефим Гвоздь, Карп Журавинкин, Влас Комлёнок, Антон Крумкач, Ефим Магарил, Иван Одынец, Давид Пирожков, Василий Рогатинский, Михаил Тихонов, Мендель Тумаринсон, Иван Шамшура, Акулина Шевченко. Аркадию Подлипскому удалось установить судьбу некоторых. Погибли или умерли от ран на фронте Влас Комлёнок, Ефим Магарил, Мендель Тумаринсон, Иван Шамшура. Вернулись домой Давид Пирожков, Иван Одынец, Василий Рогатинский. Уроженка деревни Заборы Лиозненского района Акулина Шевченко к 40-летию Победы была награждена орденом Отечественной войны ІІ степени. Поврежденное во время оккупации здание начали восстанавливать в 1946 году с перепланировкой под создание отдельных квартир. Через два года дом был заселен. В начале 1950-х в сквере перед зданием установлена скульптурная композиция «Дружба народов». Она изображает молодых людей разных рас – европейца, чернокожего и азиатку. Прогулка по старому Витебску: от Царской Ветки до 5-го Коммунального, изображение №3 В 2012 году дом был признан непригодным для жилья. Капитальный ремонт длился пять лет. Сейчас здесь проживает 66 семей. Фото Дмитрия ОСИПОВА и из открытых источников. https://vk.com/@vitvesti-progulka-po-...
|
|
|