Толька, шёлковое сердце

Annotation

---


--- фантЛабораторная работа Толька, шёлковое сердце

 

Толька, шёлковое сердце


Позади Тольки, в самом углу у потолка, шевельнулся паук. На дрожащих лапах-ниточках он выполз на середину невесомо пыльной паутины, покачался, будто осматриваясь, и пополз обратно, по-журавлиному переставляя длинные ноги. Справа от Тольки, в свежеокрашенном окне, краешек неба потихоньку наливался белым, готовя и раскаляя небосвод для появления пылающего Солнца, чтобы то разом не вспыхнуло и не спалило чего-нибудь. С портретов, висящих по другую сторону, на небольшую пустую комнату, на стол с зелёной лампой и несколькими стульями рядом, строго и ясно смотрели вожди.

Толька стоял в красном углу, так что любой вошедший сразу понимал, кто тут главный. Не окно, не стол и портреты, не желтоватые листки агиток на доске под надписью «Заветами Ильича», а именно он, Толька. И постамент у него новый, и место самое важное, и цвет – алый, как самая настоящая человеческая кровь.


Первый раз Тольку убили тёплым летним днём, когда не то что такой подлости не ожидаешь, а наоборот – радуешься жизни, стараешься ухватить этого тепла впрок.

Озеро, круглое пятно тишины, отражало в себе небесную высь и облака, белые, одуванчиково пушистые. Остролистая осока мягко шумела под горячим ветерком, а вода – точно зеркало, нигде ни морщинки. Толька сидел на удобной ветке старой ивы и ждал. Место он давно уже разведал, пообломал мешающиеся ветки, выбрал самую удобную развилку, но всё как-то не получалось – то холодно, то делами мамка заваливала.

Истомившись и наругавшись про себя на неудачу, Толька наконец услышал радостный смех и звонкие бойкие голоса – девчонки шли купаться! Сердце застучало, уши запылали, а что-то в самом нутре крутнулось и упало, превратившись в горячий, тяжёлый ком ниже живота. Конечно, признавался он себе, стыдно подсматривать за голыми. Но Толька же не виноват, что сквозь стыд пробивалось другое – восторг, острое, почти болезненное любопытство, ожидание не похабного, а восхитительного.

Девчонок было трое. Пока они скрывались за осокой, по голосам он не определял, кто. А потом девчонки вышли к воде, и он с замиранием узнал Аньку, Оксанку и Феньку.

Фенька, рыжая, точно лисица, сразу нырнула и выскочила по пояс из воды, запрокинув голову. Мокрые волосы липли к шее и плечам, а капли воды сверкали, скатывались по едва намеченной тени между девчоночьих грудей. На мгновение Тольке показалось, что Фенька будто отлита из чистой бронзы, если вообще не из золота.

Анька, с тёмной косой до пояса, забежала в воду, повернулась и пыталась брызгаться. Поднимая руки, заливисто смеялась. Толька впился глазами в хрупкие лопатки, впадинку у начала позвоночника, упругий изгиб бедра, круглые ягодицы и мелькнувшее сбоку на правой тёмное родимое пятно.

Тихая Оксанка, не решаясь сразу броситься в воду, как подружки, стояла, ежась, уклонялась от брызг и умывалась, медленно проводя ладонями по предплечьям, по шее. Движения, живые, текучие, танец для самой себя, порой открывали острые тёмные соски, гладкий живот и тёмный треугольник ниже. В ушах Тольки стоял звон, а во всём теле дрожало странное, сладкое и горькое одновременно, изнеможение.

Он подался вперёд и сам не заметил каким образом, желая увидеть больше, потерял осторожность. Нога скользнула, ломая сухие веточки, и невольно Толька вполголоса выругался.

– Это кто там балует? – раздался снизу дребезжащий голос. – За девками посматриваешь, гаденыш? А ну, слазь! Уши оборву!

Толька не понял, кто там внизу, но слазить и не подумал, а со страхом полез выше. В голове бухало, уши горели, в горле рос огромный горький комок, а спину драли огромные морозные кошки. Попался! Впопыхах не заметил, схватился за сухой сучок, тот треснул и отвалился. Толька, даже не поняв ещё страшного, попробовал перехватиться другой рукой, но и там попалась тонкая, ломкая ветка. Он замахал, как птица, пытаясь поймать потерявшееся равновесие, нога поехала...

И последнее, что запомнил в той жизни Толька, – небо кубарем перевернулось с землёй местами, по лицу хлестнуло зелёным и наступила темнота.


Первое, что подумалось, когда Толька увидел свет: почаще бы такое снилось! Глаза привыкали постепенно, и он быстро понял: что-то было не так. Нос чуял сотню незнакомых запахов, уши слышали множество звуков, далёких и близких, а бок немилосердно зудел. Толька сел и принялся яростно чесаться задней лапой.

В груди ёкнуло, голова пошла кругом. Какой лапой?

Разом и внезапно он начал осознавать, что тело слушалось странно, неуклюже, непривычно. Не было рук, теперь у него одинаковые четыре... лапы. Он потряс головой, пытаясь прогнать дурноту. Сбоку хлопнуло что-то мягкое и тяжёлое – хвост.

Паника, острая, слепая, удушающая, ударила в голову. Толька задышал чаще, длинный, розовый язык вывалился из пасти. Опустил глаза и увидел крупные рыже-бурые лапы, облепленные грязью и прошлогодней хвоей. И остальное тело, покрытое густой, свалявшейся шерстью.

«Мамочка!» – хотелось позвать ту, что спасёт от непонимания и страха. Но горло выдало протяжный, тоскливый вой. От него Тольке стало совсем жутко. Он рванул с места, и его новое тело, лёгкое, сильное, послушно отозвалось. Он бежал, не разбирая дороги, чувствуя, как земля упруго отскакивает от подушечек лап, как ветер свистит в ушах – стоячих, поворотливых. Запахи неслись навстречу вихрем, каждый говорил о своей истории: здесь прошёл заяц, здесь волочил добычу кот, здесь пахнет человеком.

Так Толька стал бездомной деревенской собакой.

Конечно, поначалу, до конца не уяснив, он долго бегал по знакомым местам, царапался в чужие заборы и родной дом, спасался от знакомых ему, Тольке, сосновских собак, непризнававших его ни в какую. И было ему страшно и непонятно, но...

...постепенно всё наладилось, и он понял: это потому, что его убили, ему дан ещё один шанс пожить дальше. Его ведь убил тот, кто погнал наверх? Да и девчонки тоже, получается, – убили. Из-за них же он полетел с той ветлы, не сам по себе.

За кутерьмой обретения нового мира Толька пропустил, как нашли его прошлое тело, как минули похороны, как убивалась мамка... Потом это перестало иметь значение – ну было и было. Особо хорошего помнить не о чём.

А быть собакой ему понравилось. Трудиться не надо, вставать рано тоже, отвечать за что-то... только за себя. Остальных деревенских псов Толька приучил себя уважать, потому что, по чьей-то непонятной прихоти, оказался сильней и крупнее многих. С едой поначалу было сложно, и частенько Толька засыпал, дрожа от холода под урчание пустого живота, но быстро научился отбирать у мелких псин или, виляя хвостом, выпрашивать вкусные остатки у домов. Можно было прибиться даже к кому-то, брехать, предупреждая – под охраной. Или даже жить у доброго пастуха Бехметьева, помогать пасти коров. Но Бехметьев всегда кормил и затак. Ещё можно было ловить белок и мышей, конечно, но учиться всякому ремеслу он не захотел. Вместо учения, когда совсем стало туго, Толька придумал воровать кур – добыча лёгкая и вкусная.

За это его убили второй раз.


Сколько всего смертей он прожил, Толька со счёта быстро сбился.

Одно радовало: с каждым разом пробуждение и осознание давалось легче и легче. Так жутко, как в первый раз, уже не бывало, он знал, что глаза видят свет, то ничего страшного не произошло, он снова живой. Ну, пусть, не такой, как раньше, пусть закинуло в другое тело, главное – живой! И привыкать к новому жизненному укладу стал быстрее, сразу соображал свои выгоды и угрозы. И пользовался всем, что ни давалось.

Куры, к примеру, оказались совсем глупые. Толька, вместо копания в земле в поисках зёрнышек, червей и прочей гадости (а порой и просто для удовольствия), сто раз клевал чужие яйца. И ни разу не попался на этом, стараясь подгадать так, чтобы появляющиеся люди думали на другую куру. И вместо него рубили других.

Толька видел, слышал и понимал получше тупых птиц, и когда услышал, что «вон ту бойкую пеструшку» хозяйка намеревалась точно подать на конец Успенского поста, то спрятался от возможного греха в самом углу двора, закопавшись по самый гребешок. В первый раз пронесло. Но как ни хитри, а дурака не перехитрить. В другой раз попался он, на свою беду, караулившей в углу лисице. Испугался, заметался, забил крыльями. Куда там…

Котом быть Тольке тоже пришлось по душе. Кота любили тискать девчонки, тащили к себе на коленки, клали на животы. Толька прижимался к девчонкам и мурчал от наслаждения. А с лаской и мурчанием вообще можно было не бояться за еду: деревенские бабы и кормили и поили. Ясно, что были и недостатки в любых жизнях: гуси просыпались ни свет ни заря, когда Тольке очень хотелось спать, баранов кусали собаки, если не слушались, кошкам тоже приходилось быть всегда начеку и ловить мышей. Но, когда пёс Шалай убил полосатого кота Тольку, даже немного огорчился. Хорошо быть котом.

Мышью вообще можно было пролазить везде и всюду, подсматривать и подслушивать за кем и чем угодно. Работать вовсе не нужно было, жить получалось в тепле и приятных запахах избы, съестное всегда можно украсть. Главное – знать, где что лежит. А Толька, в отличие от остальных безмозглых мышей, знал и где, и что, и как залезть. Но старая беда, любовь к подглядываниям, сгубила Тольку-мышь. На миг застыл, у приоткрытой двери в женскую баню...


Однажды увидев свет, Толька понял, что больше нет ни рук, ни ног, ни глаз, и испугался, словно в самый первый раз. Потому что – разве такое возможно? Может, умер? Но, как и раньше, постепенно понял, что видит, слышит и понимает не хуже, чем всегда. А даже лучше: всё вокруг. И, главное, стало вовсе не нужным искать еду, работать или скрываться от врагов. А его за это ещё и ставили на самые видные места, хлопали, трогали мягкими тёплыми руками, а иногда и целовали красивыми губами в угол (бывали и некрасивые и совсем отвратительные, пахнущие табаком и луком, но такие он предпочитал не замечать).

Толька стал флагом. Не самым простым, а новым шёлковым, красным, революционным, без единой дырочки или пореза.

Жизнь потекла дальше, простая, слегка непонятная, но безбедная, беззаботная. С видимыми выгодами и невидимыми опасностями. Конечно, случалось, ни одного человека он за весь день не зрел и новостей не слышал. Зато в праздники его выносили, укрепляли рядом с трибуной или на грузовичок. Тогда Толька слышал и видел очень много.

К выгодам Толька относил то, что в красном уголке, где он стоял, чаще всех других сидела красивая комсомолка Тося. У Тоси было чуть строгое лицо, зато серые глаза всегда щурились в скрываемой улыбке. Чаще всех остальных, Толька чувствовал на себе именно Тосины руки, и ему это нравилось. Нравились и Тосины подружки, с которыми та вечерами, после скучных собраний, засиживалась за разговорами до полночи. И подслушанные секреты тоже доставляли Тольке удовольствие. Разве не здорово знать, что Володька Громов, огромный, громкий и сильный, очень стесняется и не умеет целоваться? Или, что у Тани кружится голова, когда, совершенно случайно, тракторист Зорин касается её попы?

Ко всему, Тося и другие девушки часто переодевались прямо в красном уголке: на работу или, наоборот, в праздничное. И Толька млел, всё видя, без нужды прятаться или скрывать свой взгляд. Возможно, он мог бы «отвернуться», «закрыть глаза», не подглядывать, но зачем? Кто может наказать флаг? Не простой, а красный, шёлковый и революционный?


Дни тянулись за днями, и Толька всё больше убеждался, что именно такой жизни он всегда и хотел. Пусть раньше что-то и казалось стыдным или неправильным, теперь всё не имело никакого значения. Ни хлопот, ни забот, одни радости. Бояться перестало быть нужным вовсе. Ну, представлял он порой, даже если и сумеет кто-то каким-то образом убить его во флаге, Толька всего лишь «переместится» куда-то ещё. И будет жить дальше. Да, жалко терять такое «тело», но... сумеет приспособиться везде.

В красный уголок установили радиорепродуктор, и Толька к прочим развлечениям слушал теперь песни, новости о достижениях Страны Советов и выступления вождей, тех самых, яснозорких, с портретов. Временами он воображал их себе – высоких, могучих, мудрых. И даже хотел, иногда, быть таким же. Но ненадолго – ему-то, всяко, лучше.

Однажды из радио Толька узнал о войне. Тогда же в красном уголке закипела жизнь: чаще проводили собрания, записывались добровольцами, собирали деньги и нужные для фронта вещи. Тося практически всегда находилась теперь рядом. И Толька начал замечать то, что раньше виделось ненужным: его по-прежнему восхищало, как выглядит девушка, но Толька стал замечать и примечать, как она себя ведёт с другими, как разговаривает, как поддерживает.

Столько в Тосе было энергии и желания помогать и работать, что, Толька даже усомнился в своей житейской правоте. Ну, вот стоит он, всё знает, всё видит, всё понимает, а – для чего? Для себя уже и не слишком интересно, а для других он, за все свои жизни, так и не научился что-то делать. А вдруг, надо было жить как Тося?

Иначе, почему все любили и уважали её?

Иначе, почему и Тольке она нравилась всё больше и больше?

Радио приносило плохие вести: враг наступал. И председатель Самойлов, и Тося, и остальные сосновские, которых видел Толька, разговаривали о страшивших всех событиях. Война прокрадывалась ближе, погибали знакомые люди из соседних деревень, и даже из самой Сосновки похоронки получили уже трое. Тольке страшно не было, скорее интересно: столько событий и разговоров!

Вскоре, прямо среди дня, радиостанция замолчала, и до самого следующего дня Тольке пришлось сидеть в тишине и одиночестве: все, и даже Тося, куда-то пропали, и в холодном красном уголке никого не объявлялось.


А на следующее утро Толька услышал непонятный гул, а потом ещё более непонятный сильный раскатистый удар, заставивший весь домишко вздрогнуть, просыпать на пол известку с потолка. Вскоре последовал второй, третий взрыв. Красный уголок трясся, со стола посыпались карандаши и бумаги, со стены полетел на пол главный вождь.

Дверь распахнулась, впустила много холода и людей, и сразу в комнатке стало тесно.

– Портрет поднимите! Семенова, бери документы, Тоська, спасай флаг. Уходим к ручью, по нему вверх к Лушкино! Быстрей, быстрей, наступают проклятые!

В суете и гомоне Тольку вырвали из стойки, принялись скручивать.

– Да не так, дядь Вань, дай я сама! – Тося выхватила из рук агронома Васильева Тольку. – Надо открепить, без древка удобнее!

Тольку размотали, он почувствовал, что остался без верной деревянной ноги, с которой свыкся, словно с удобной обувью. Огорчиться не огорчился, то, что суматошились о нём, было приятно. Тосины руки расправили его, бережно сложили вдвое, вчетверо, перегнули ещё. А затем девушка через ворот платья сунула Тольку туда, куда попасть он, конечно, мечтал, но почти не надеялся.

Толька очутился в темноте и почувствовал частью своего свёрнутого тела девичью теплоту, волнующий запах молодой девушки, прошелся по упругой груди и обнял, прижался, стараясь расправиться сильней, чтобы ухватить больше. Всё иное разом потеряло смысл: бояться войны, угроз и опасности, когда ему выпало такое? Толька растворился в своих ощущениях. Он знал, что Тося давно уже бежит, останавливаясь, переводя дух и продолжая бежать дальше. Его трясло и комкало, но это нравилось Тольке: так он даже сильней ощущал всю Тосю.


– Догоняют, гады! – хрипло кричал невидимый рядом.

Срывающееся испуганное Тосино дыхание подсказало внезапно очнувшемуся от неги Тольке, что силы у неё закончились совсем. Он осязал, как в груди у неё хрипело, всхлипывало, сердце стучало быстро-быстро, порой заходилось... И отчего-то Тольке вдруг стало страшно. Он вспомнил это чувство не сразу: за себя-то бояться давно разучился, а тут... вообще что-то совсем иное. Испугался... за неё? Похоже, так и было.

Совсем рядом – в тёплой темноте он, конечно же, не понимал, где точно – раздались сухие громкие выстрелы, будто ломались крепкие деревянные доски. Догадываться, что происходило за пределами темноты, не приходилось: по Тосе и тем, кто бежали с ней, стреляли. Тут же Толька расслышал и длинную автоматную очередь.

– Беги, глупая, не останавливайся! – зарычал невидимый, и Толька почуял, как Тосю с ним подхватила неведомая сила и потащила, потащила вперёд.

– Не могу больше, не могу, – шептала девушка, а Тольке становилось страшней. Ему вспомнились и ледяной комок внутри настоящего тела, и холодная изморось по настоящей спине, и шевеление волос на настоящей голове. Он вспоминал страх.

Выстрелы сыпали громче, чаще. Трещали автоматы. Неведомая сила, тащившая Тольку, внезапно ослабла, их всех дёрнуло в сторону, затем в другую.

– Дядь Вань! – вскрикнула Тося.

И в этот самый миг Толька ощутил, понял и осознал – именно сейчас произойдёт что-то ужасное. Понятно, что ему ничего не будет, не первый раз. Но дело было не в этом. Жуткое заключалось в том, что он продолжит бесцельно жить, а вот Тося... молодая, красивая, строгая, но смешливая девушка, сейчас погибнет.

Откуда взялось это озарение, Толька подумать не успел, потому что его вдруг захлестнуло горькое и прекрасное одновременно чувство – если так случится, то дальше ему самому жить не хотелось. Никак, нигде, никем. Просто было абсолютно незачем. Осознание не испугало его, наоборот, будто он вдруг ухватился за что-то важное, жизненно требуемое, абсолютно необходимое. Страшное отчаяние и безысходность появилось в его тряпичном теле – он привык умирать и оживать без всякой помощи, а вот для Тоси ничего не мог сделать, не мог ей помочь. И сейчас это виделось Тольке совершенно неправильным во всём его существовании.

Перед взором за миг, растянувшимся на несколько вечностей, пролетели глупые и ничтожные жизни – человеческая, звериные, птичьи, остальные – в которых ничего путного Толька ни для других, ни даже для себя не сделал. И не жалко было этого себя нисколько. Почему? Потому.

Тося. Он ощущал её, осязал, слышал стучащее сердце и подрагивавшее тело.

И так хотел совершить хоть что-то.

Правильное, неправильное, невозможное, но хоть что-то!

Толька услышал зарождавшуюся автоматную очередь, а затем злая, горячая пчела долетела и, пробив Тосино пальтишко и платье, коснулась красного шёлкового Толькиного тела.

Толька сжался, бросился навстречу пчеле, ударился весь в неё, разбился, рассыпался, распался. Почувствовал, как острая боль в несуществующей груди разорвала что-то нереальное, стучащее, на тысячи лоскутков. Мир, яркий, сжигающий, вспыхнул калёной болью, и Тольку бросило вверх.


Он словно зрел мир весь сразу: небо, белая земля, вершины длинных сосен, усыпанных снегом, чёрную, изломанную, линию ручья. Видел, как на снег подле линии упала Тося. Как неподалёку от девушки лежал Васильев и многие другие деревенские, знакомые люди. Видел, как сверху, по-над ручьём, с жёлтым глиняным берегом, скользили на лыжах серые, чужие, одинаковые фигуры. Останавливались, целились, стреляли. А ещё видел, как навстречу серым, остававшиеся пока скрытыми за деревьями, двигались другие люди и стреляли в них. Как враги замирали, некоторые падали, а остальные спешно двигались обратно.

И как на место расстрела сосновских выскальзывают те, другие, но обычные деревенские люди. Одни продолжали гнать серых, другие наклонялись над лежащими, тормошили их, будто пытаясь разбудить. И над Тосей тоже склонились.

Он зрел всё и сразу, видел весь мир от великих обширных просторов до мельчайших ягод на рябине. Но в абсолютной тишине услышал всего одно слово.

– Жива!

Тося сидела, поддерживаемая улыбающимся бородатым человеком, и удивлённо смотрела то на чистую (...тёплую, мягкую, нежную...) ладонь, то на разорванную в клочья алую тряпку.


Мир набряк туманом, стал тускнеть, накрываясь пеленой, ровно одеялом. Толька понял, что хочет просто улыбнуться от наполнившего весь туманный мир счастья. Хочет, но больше не может, потому что сам растворяется в мге. И это было восхитительно прекрасно.





FantLab page: https://fantlab.ru/work2293941