Дмитрий Глуховский Писатели ...


  Дмитрий Глуховский. «Писатели — заложники амплуа, как киноактеры...»

© Вера Копылова


Он заработал славу на фантастическом романе «Метро 2033» — но теперь, после выхода в свет книги «Будущее», несом¬ненно, эту славу потеряет. Философский, семейный, футурологический роман вряд ли придётся по вкусу аудитории «Метро». А вот придется ли он по вкусу (или: будет ли по зубам) любителям классической прозы и профессиональному сообществу? Мы поговорили с Дмитрием Глуховским на отвлеченные темы.

— По вашему мнению, каково ваше место в иерархии современной литературы? И изме-нится ли оно после того, как будет прочитано «Будущее»?

— Это место — оно как двухметровая яма на кладбище, оно обычно посмертно определяется. Сегодня, думаю, у меня в русской литературе никакого места нет. Во-первых, я всегда заигрывал с жанрами — фантастика, мистика, триллеры, — а критики от жанра нос воротят. Во-вторых, потому что избыточные тиражи тоже вызывают у тех людей, которые распределяют места в русской литературе, брезгливость. Спросите вон у Данилкина какого-нибудь — где тут место Глуховского? Он вам скажет: нет для него места. Но это и хорошо: я-то пока пожить планирую.

— В цивилизованном обществе как считается: должен быть писатель бедным или нет? Вот сейчас я общаюсь с небедствующим писателем!

— Писатель имеет право быть удовлетворенным желудочно, при условии, что неудовлетворен душевно. Желание доказать себя, голод признания и свершений, тоска — вот лучшее, что может двигать писателем и поэтом. От счастливой любви не пишут, пишут от неразделенной. Успешные таланты тупятся; гляньте вот на Михалкова — окаменел прижизненно. Я так говорю — а сам, конечно, испытываю некоторый стыд от того, что езжу на иномарке и живу в своем доме. Всегда задаю себе этот вопрос: имеет ли русский писатель право на свой дом и на иномарку? Или, если не бывал на каторге и не пишет, чтобы вернуть издателю долги, не считается он русским писателем? И это вот отчего: русский писатель оракул. От него ждут, что он истины ведает. Что он такое про душу человеческую знает, про бытие и про смерть, про мироустройство, чего простой человек и царь не знают и не узнают сами никогда.

— Вы серьезно считаете, что этого от него все еще ждут? До сих пор?

— Но если он не прошел через каторгу и войну, если не нищенствовал и не страдал — как он узнает это про жизнь и про смерть? Если всег¬да просиживал портки в кабинете или прожигал неправедные гонорары в Сан-Тропе — что он знает о русской душе? Думаю, от Настоящего Русского Писателя ждут этого. А впрочем, это меня волновать не должно, потому что, как мы выяснили в первом вопросе, я все равно не Настоящий Русский Писатель, будь я хоть трижды нищ и шей варежки в Краснокаменске.

— Расскажите, как создавалось «Будущее», из какого зернышка оно проклюнулось?

— Вот тебе, пятилетнему, дед, достав из какого-то спрятанного на чердаке сундука, дарит старинные офицерские часы с туманным сте¬клом и исчирканным бело-железным корпусом.

Первый день ты в полном восторге, на вто¬рой ты похвастался всем друзьям, а на третий начинаешь скучать, закрываешься в комна¬те и разбираешь часы. Начинаешь разбираться, как все устроено — и уже немного разочаровываешься. Потому что это механизм, а не магия. И времени в них не видно, а видно пружины потемневшие. Ковыряешься, ковыряешь¬ся — а собрать обратно не можешь. И все, хана. Ничего не остается — ни волшебства, ни механизма, одни шестеренки, по столу разбросанные. Зачем вам знать, как книга устроена? Никак она не устроена. Не из чего не состоит. Монолитный кусок малахита, начало XXI века.

— Оруэлл, Замятин, другие классики антиутопии — на кого из них вы опирались?

— Оруэлл и Замятин — школьная программа. Они просто объясняют, какой должна быть антиутопия, ведь это они жанр и изобрели. Но они оба мягкие очень, стеснительные, у них наглости такое написать не наберешься. Я бы скорее о Берджессе как о референсе говорил, о Литгеле с его «Благоволительницами»: все- таки, главный герой «Будущего» — подонок и психопат, хотя читатель к нему и проникается сочувствием по ходу пьесы.

— Вы говорите, герой — подонок. Хотя на самом деле он человек, насквозь пропитанный системой. Он верит в систему, верит в ее идеологию, считает гордостью быть частью карательного отряда. Он от этого становится плохим?

— Я, когда так говорю, просто читателя готовлю немного. Перинку ему постилаю. Потому что мой читатель — он к другому привык. Какие у меня раньше герои были? Интеллигенты, очкарики, слабаки. Я таких людей хорошо понимаю. Это ровно половина меня. А вторую половину я раньше к клавиатуре не пускал. А теперь она вот выкрутилась, как удивительный Гудини, из смирительной рубашки — и прости-прощай. «Метро» ведь очень милая книжка на самом деле, хоть и про ядерную войну. Романтическая. И герой такой симпатяга. И в «Сумерках» тоже никаких эксцессов. Но мистера Хайда пожизненно не упрячешь. Произошла смена караула. Теперь другой автор сидит в этом туловище. На самом деле, герой «Будущего» не злодей. Для той системы координат, в которой он действует, он совершенно органичен. И психопатия его, и истеричность, и сбитые этические и моральные прицелы — все логично, все для него естественно. Сложно было не подонка описать — сложно было писать честно. Не обелять его, не оправдывать, не подсуживать ему, не подыгрывать. Самому себе честно признаться в том, что и я могу быть подонком, психом и животным — и быть им. Ради того, чтобы все получилось взаправду.

— В вашем романе есть эпизоды, ведущие к притче Толстого о старике, который сажал яблони: старики, которые делают что-то вопреки смерти. Человек способен понять, зачем сажать яблони, которые достанутся не тебе, а другим, только если он смертен. Если человек бессмертен, то никто не будет сажать яблони для других. Согласны?

— Бессмертный смертного не разумеет. Когда мы наконец отменим смерть — а я не думаю, что так уж долго, при нынешнем уровне развития генной инженерии, этого придется ждать, — мы закончимся, как биологический вид. Исчезнет с Земли Homo Sapiens, заступит на вахту Homo Immortalis. Смерть, смертность наша нас во многом определяет, если не во всем вообще. С того дня, как мы о ней узнаем — в три, в четыре года — забыть о ней мы уже не можем никогда. И все, что мы в жизни делаем — созидание, творчество, завоевания, изобретательство, — все это попытки хоть что-то смерти противопоставить, хоть как-нибудь земную кору царапнуть, прежде чем сгинуть насовсем. Смерть подстегивает нас, она заставляет нас торопиться жить. Какие у нас лекарства от смерти? Бог, дети и созидание. И вот, представьте, нет больше смерти. Значит, и Бог не нужен. К чему душа, когда тело вечно? Лишнее усложнение ваша душа. И дети, может, не нужны? Может. Скажете, инстинкт, но вон китайцы, тысячу лет заводили громадные семьи, а стали их на десять тысяч долларов за второго ребенка штрафовать и все, забыли о традиции и об инстинктах. И строить, может, не нужно. Не будет никаких следующих поколений, которым можно было бы наследие оставить: ты же этим и будешь пользоваться всегда. Ты будешь эти яблоки есть, и яблоки, которые еще от ста следующих поколений яблонь на землю упадут. Какими они точно будут, люди бессмертные? Не знаю. Я-то смертный. Мне только книги писать остается, и еще детей заводить.

— «Ничто так не поднимает человека над собой, как таблетки безмятежности», — говорит в романе персонаж Шрейер. По «Будущему», таблетки безмятежности убивают половой инстинкт. Значит, человек перестает быть самим собой без секса? Это вопрос о ваших блестяще написанных сексуальных сценах в романс.

— Ровно наоборот. Секс чудесен именно тем, что никакого отношении к человеку не имеет. Это совершенно животная история; звериная. Прелюдии могут быть переполнены человеческим: чтением Блока вслух, совместными походами в какой-нибудь театр «Практика», спорами о Бердяеве на прокуренной кухне, венскими балами, а итог — два голых существа, забыв, как говорить, кричат, рычат, стонут, кусаются, царапаются и тычутся друг в друга; и не дай бог в этой ситуации кому-то из них вспомнить о Бердяеве или Блоке. Секс разоблачает нас, выдергивает из набитой условностями, глупостями современности и швыряет в пещеры, на шкуры, на смятую траву. Штука не только в оргазме ведь, не только в этом зуде и не в разрядке. Штука в том, что он нам разрешает вспомнить, кто мы есть, побыть недолго самими собой — зверями. В этом мощь его. Недаром все тоталитарные режимы и все религии в первую очередь берутся окорачивать сексуальную жизнь граждан и паствы, разрешать нам секс и запрещать его. Берешь население за яйца — можешь делать с ним все, что угодно. Вся эта «мораль», все это «целомудрие» — это просто строгий ошейник, на который они нашего зверя сажают; а куда зверь—туда и надетый на него человек. А если инстинкт задушить, сделать человека асексуальным, то выйдет человек дистиллированный, без примесей животного, приближенный к божественному. И вот это-то и будет настоящая жуть.

— Почти все антиутопии основаны на унификации. Значит ли это, что единственный способ нам избежать страшного будущего — быть разными?

— Человек сделан из двух частей: из индивидуальною и из социального. Эти две части пребывают обычно в балансе, и любые перекосы вызывают настороженность; хотя от общества к обществу возможны вариации. Индивидуализм очень осуждался в СССР и в Китае; а с Запада наша страна и Китай выглядели муравейниками, где обезличенные людишки-насекомые бесконечно насыпали свои кучи, возводили панельные и гранитные термитники, слаженно клацали жвалами на ежегодных парадах всему миру в устрашение... Хотя изнутри, конечно, не были мы уж такими прямо насекомыми. Даже для нас насекомое обезличивание, конвейерное производство тел и душ было страшно, хотя совок и прививал нас от этого страха. Но, конечно, Запад этой унификации больше боится. Мы-то, постсоветские люди, научены, как снаружи выглядеть стандартной болванкой, а во внешней штампованной матрешке прятать внутреннюю, тепленькую, кастомизированную — настоящего себя. Поэтому, наверное, «Будущее» не русская книга, не российская. И места на кладбище русской литературы я с ее помощью себе не куплю.

 

источник: Книжное обозрение, 2013, №19, с. 3


⇑ Наверх