У вас есть мечта


  У вас есть мечта?

© Леонид Сергеев


Мой своеобразный друг Ким Мешков на фотографии красуется озорной улыбкой.

Смешной, необузданный Мешков дразнил публику эпатажным видом и выходками. Видок у него был тот еще! Седые волосы, лежащие на плечах, мушкетерская бородка и усы, ковбойская шляпа, яркий клетчатый пиджак, жилетка, бант или жабо, или красный шарф, завязанный немыслимым узлом; зимой он носил волчью шубу и шапку из рыси, и постоянно крутил на пальце ключи от старой «девятки» (в нее садился царственно, словно это не старая колымага, а новый «мерседес» и мечтал заиметь «романтический транспорт» — лошадь с каретой). Он ходил покачиваясь, раскинув руки, словно поскользнувшись на какой-то кожуре, никак не может с нее сойти; войдя в ЦДЛ, сразу направлялся к зеркалу, рассматривал себя и так и сяк, прямо упивался своим папуасским видом, только что не говорил: «Я себя безмерно люблю».

— Главное, иметь мечту, радость души, и свой стиль, — вразумлял собратьев по перу Мешков. — И, конечно, у художника должен быть художнический вид, а работа — это уж как звезды сойдутся.

У него, себялюбца, был не только свой стиль и исполинские планы (заиметь свой театр), но и свой гимн (сам сочинил).

Невысокий, худощавый, легкий, летучий, азартный, с раскрепощенным воображением и обжигающим темпераментом, он то и дело устраивал клоунаду, выкидывал экстравагантные вызывающие штучки — например, на мой юбилей полез на сцену Малого зала с собакой («Сергеев собачник, это ему мой сюрприз!» — сказал). То и дело всех ошарашивал неожиданными фразами: «Ты мне не интересен»... «Это не деньги, а слезы — пусть засунут их себе в ж... Верно я говорю, а?». «Из жены сына (приемного) так и прет сексуальность, она вся, как большой половой орган»... А незнакомых людей непременно спрашивал:

— У вас есть мечта? — и дальше, развивая эту тему. — Без мечты человек бездушен, его чувства заблокированы. Мечта ублажает душу. Чем красивей мечта, тем возвышенней душа.

Ну и конечно, кукольные пьесы, которые писал Мешков, имели массу странностей, вычурности, филологических изысков и крикливых или оригинальных названий, вроде: «Когда зацветают слоны». «Звездный мир и незвездный соприкасаются». Понятно, писать просто и ясно сложнее, чем создавать что-то вычурное; К тому же, с возрастом человек идет от сложного к простому, но Мешков с возрастом все больше нагромождал свои творения наворотами и был уверен, что «расширил понятие красоты». Не только я, но и многие литераторы ничего не могли понять. Серьезный прозаик Александр Барков называл их «полуфабрикатом», «убористыми бессмысленными текстами». Руководитель литературной студии при ЦДЛ М. Златогоров (Гольдман) говорил Мешкову:

— Вы милый человек, но не пишите сказки, займитесь чем-нибудь другим.

Причудливое творчество Мешкова органично сочеталось с его пестрой внешностью. Честное слово, иногда он слегка напоминал садовника формалиста, особенно когда раскрашивал свою речь приправами: «сладкий миг», «срываю цветы удовольствия», «это розы для моих глаз», «праздник моего сердца» и прочий праздничный мусор; частенько делал всякие вкрапления: «дескать», «либо», «помилуйте сударь», «господь с вами»... В его пьесах я ничего не понимал, тем не менее, они шли во всех детских театрах страны, и он получал неплохие проценты от сборов (но не очумел от успеха).

Как-то, не помню в связи с чем, я процитировал Мешкову Толстого: «Великие произведения потому и великие, что понятны всем». А он мне, поглаживая седую шевелюру:

— Отнюдь. Есть выражение «публика дура». Это о взрослых зрителях — дескать, они напичканы трафаретными истинами, либо закостенелыми формами, определенным языковым пространством; все новое у них вызывает отторжение. Многие судари и сударыни еще не поднялись до понимания моих пьес, а вот дети встречают их на ура. Для них мои пьесы праздник сердца. Детское воображение не сковано опытом, потому и необычные герои и новые словечки для них восторг души. Сейчас пишу сказки «Робот один» и «Робот два». Там у меня роботы все делают лучше человека. Я уверен, скоро роботы будут писать сказки. Но у них нет души, в этом вся суть… Вообще, скажу тебе, чтобы писать сказки для детей, надо оставаться в детстве, не взрослеть по большому счету. И иметь чистую душу. Не зря немцы говорят: «хорошие люди всегда чувствуют себя детьми». И я уверен — в каждом большом художнике живет и ребенок. Об этом и Экзюпери говорил: «Писатель приходит из мира своего детства».

И все развлечения Мешкова были какими-то не настоящими, какими-то искусственными бравадами: в компании (не только своих актрисуль) он каждому отводил определенную роль и на ходу придумывал мизансцены (его постоянно окружало шумное беспорядочное общество, радостная суета). Да, собственно, вся его полнокровная жизнь напоминала инсценировку, бесконечный телесериал без передышек, и в этом он действительно был глубоко театральным человеком.

А как он представлял людей друг другу?! Заслушаешься! Чего только не нагромоздит вокруг человека! И, то церемонно, напыщенно, то сумбурно, с преувеличенным пылом. Но что странно, никто не уставал от его говорильни.

Я познакомился с Мешковым в библиотеке «Ленинке» в середине пятидесятых годов — да, именно, почти полвека назад! Тогда я снимал комнату за городом, и работал грузчиком на станции Москва-товарная, а в библиотеке занимался самообразованием. Понятно, рядом со мной неустроенным, Мешков выглядел бойким, преуспевающим «стилягой». Он был старше меня на два года, уже считался драматургом (где-то на периферии поставили его пьесу), и сразу взял надо мной шефство: снисходительно учил уму-разуму (случалось, и жестко давил на меня: «Не буди во мне зверя!»). Лет через пять, когда я устроился декоратором в Вахтанговский театр, Мешков сменил тон на дружеский, а еще лет через десять, когда у меня вышли первые книжки, — и на уважи-тельный.

В курилке «Ленинки» Мешков затмевал всех, был ярче и притягательней самых колоритных завсегдатаев. Во-первых, сигареты носил в портсигаре и курил их, вставляя в длиннющий, с флейту, мундштук, во-вторых, ежедневно рассказывал замысловатый сюжет новой пьесы, при этом сильно возбуждался, демонстрировал эффектные жесты — его эмоции прямо перехлестывались через край. (Кстати, он, как Черчилль, читал одновременно три книги и столько же пьес одновременно писал). В-третьих, его голова была забита немыслимыми идеями — например, построить «мускулолет» (тысяча велосипедистов разгоняли некое летательное изделие, десять поднимались в воздух и продолжали отчаянно крутить педали). В-четвертых, он был неиссякаемый тусовщик: постоянно сколачивал компании, и всех тащил на нелегальные выставки и сборища у памятников, где читали стихи левые поэты, и всюду был основным выступающим. Выступал витиевато, но основную мысль держал четко: хвалил то, что было модно, и ругал то, что ругать считалось хорошим тоном.

Он был громкоголосый, и даже когда говорил что-то «по секрету», слышалось на расстоянии десяти метров. И уже тогда он носил экзотические одежды — яркие ковбойки, клоунский кепарик и непременный атрибут — черный перстень. Я думал, этот шик имеет иронический оттенок, но потом понял — так из моего друга выпирает внутренняя суть, его исключительность. Кое-кто говорил:

— С таким поведением, с такими украшательствами Мешкова трудно воспринимать всерьез, да и сказки у него пустяковые.

Но так говорили единицы, а большинство балдело от него, я так просто таращился, как на титана. Кстати, имя Ким (коммунистический интернационал молодежи) дал моему другу отец, крупный большевик. (Кто бы мог подумать, что в восьмидесятые годы воинственный Мешков будет одним из тех горлопанов, кто у памятника Пушкину разбивал в пух и прах идеалы своих отцов, а в девяностых пойдет в авангарде «демократического» урагана и начнет сводит счеты с мертвыми).

В «Ленинке» Мешков был не только самой живописной фигурой, но и, в какой-то степени, всемогущей: его жена работала дежурной по залу, и через него мы заказывали книги из спецхрана.

Жена Мешкова была на две головы выше мужа и старше его на пять лет; она имела сына от первого брака — подросток впоследствии стал сценаристом (А. Александров), но пока взрослел, относился к отчиму, как Мешков ко мне, только в обратной последовательности (когда снисходительность парня перешла в небрежность, а то и нахальство, самолюбивый Мешков ушел из семьи). После развода с женой он сообщил мне:

— Мы устали от совместной жизни, перелюбили друг друга. Ведь любовь — это когда сразу распускаются все цветы, а наши цветы завяли. В наших душах все выгорело. И у нас уже нет мечты.

И тут же нашел новое утешение — женился вторично — на женщине, которая была старше его на десять лет. «После сорока у женщины славный возраст», — сказал этот олух (видимо, хотел иметь заботливую няньку, которая молилась бы на него и ждала, когда он придет, нагулявшись). Почему брак был недолговечным — затрудняюсь сказать, но эта жена отвечала всем требованиям Мешкова: смотрела на него, как на икону, сдувала с него пылинки, кормила из ложки, называла «гением» (а нас, его приятелей, «алкоголиками»), и по росту была еще выше первой жены (Мешков любил только высоких и худых, даже плоских, костлявых — «скелетов», как говорит Дмитрюк, который тоже любит таких). Несколько месяцев они ходили обнявшись (он ее за бедра, она — положив руку ему на плечо); от Мешкова только и слышалось:

— Женщина моего сердца… Она царствует в моем сердце… Я преклоняюсь перед ее красотой… У нее тонкий строй души… Она покорила меня своей любовью, я душевно рад... Так удачно сошлись звезды.

Но спустя некоторое время, пригорюнившись, уже тянул:

— В любви всегда наступает отрезвление. Любовь это зависимость. Боишься потерять любимого человека, и настроение и работа зависят от ваших отношений. Сплошные тяжелые переживания. Эта моя жена не может быть вдохновляющей спутницей жизни. С ней моя гибкая душа немного закаменела. Всегда надо помнить, что в мире немало женщин, которые тебе больше подходят, чем та, с которой живешь и мучаешься.

Оберегая свое душевное состояние, Мешков развелся.

В третий раз он, бесшабашный, женился на известной режиссерше (Т. Фридман — у автора ошибка: Виталия Фридман), старше его на двадцать лет (завистники начали судачить — «в четвертый раз женится на трупе»), и жена сразу же поставила все его пьесы. Дальше творчество Мешкова пошло по накатанной дороге — у него, можно сказать, появился собственный театр (Областной кукольный на Бауманской — у автора ошибка: ТЮЗ Московской области). Главный художник театра мой приятель Александр Тарасов рассказывал:

— Ким пишет не пьесы, а делает схемы. Их отделывает Тата (режиссерша). Или отправляет в Ленинград своим друзьям Рацеру и Константинову, чтобы те подправили, дополнили. Недавно Ким с Татой обзавелись «литературным негром». Один парень принес пьесу «Слово о полку Игореве» — потрясающая вещь! Но Ким сказал парню: «Тебя никто не знает, а у меня имя!». Короче, вставил в пьесу пару слов и свою фамилию на афишу — повыше фамилии парня. Сейчас пьеса идет по всей стране, проценты так и капают.

Насчет процентов (и немалых) Мешков и сам говорил:

— В стране восемьдесят кукольных театров. В каждом идут мои пьесы, понимаешь, да? В некоторых по две-три. За прошлый год я заработал... — он называл неслыханную сумму, явно завышая истинную (в те дни он упивался оглушительным успехом и славой).

Вот так, после третьей женитьбы весь жизненный путь Мешкова приобрел новые краски и узоры, «появилась строгая эстетика», как он говорил (в чем она выражалась я не понимал; возможно в том, что он стал владельцем многокомнатной «театральной» квартиры «в тишайшем переулке», дачи «в элитном поселке», машины, завел секретаршу. Особенно Мешков расхваливал дачу — «там так тепло, что и зимой хожу в трусах» — похоже, тот дом омывал гольфстрим).

Я заметил, многие мужчины, у которых жены старше их, испытывают своеобразный комплекс, изо всех сил пытаются соответствовать женам, делают все, чтобы выглядеть постарше и в конце концов становятся раньше времени состарившимися людьми. Мешков по этому поводу не комплексовал, а на недоуменные взгляды (он, молодой красавчик, и рядом длинная сутулая старушенция с клюкой), возвещал:

— Я люблю Таточку. Она царствует в моем сердце. У нее большое душевное тепло (по словам моего брата драматурга, кроме тепла у нее был и талант — она «талантливо» поставила его пьесу «Босиком по апрелю»).

Кстати, сейчас немало пожилых мужчин наоборот женятся на юных девах, моложе себя на тридцать-сорок лет; здесь и личности — Михалков и его старший сынок режиссер, Полак, Шаинский, Табаков, Ромашин, Пороховщиков, Гомельский и тьма ничтожеств, типа Жуховицкого — им не дают покоя лавры тех, кого юные девы сподвигли на духовные подвиги — Чаплина, Пикассо, Синатры, Монтана, Бельмондо (перечисляю со слов М. Тарловского, который, будучи жутко любознательным, специально интересовался этим вопросом). Глядя на этих субчиков, я представляю, как они изо дня в день пыжатся, чтобы быть в форме: делают гимнастику, бегают, прыгают, сидят на диетах, как развлекают своих благоверных, выдумывают игрушки — им нельзя расслабляться, хандрить, выглядеть усталыми, больными. Ну, понятно, дева может смотреть на тебя, как на Бога, может украшать твою жизнь, быть примерной женой, виртуозной любовницей, нянькой и прочее, но она не может быть единомышленницей, ведь у нее другой мир. Впрочем, о чем я говорю. Какое мне дело до них. Пусть живут как хотят.

Вернусь к Мешкову. Его «театральная» квартира напоминала музей; чего там только не было! — инкрустированные столы и секретеры, антикварные вазы и мраморные скульптуры, а на стенах — в рамах фотографии каких-то дворян, от которых Мешков небрежно отмахивался:

— Дальняя родня. Если сойдутся звезды, разыщу потомков.

Но, по-моему, он, как Алексей Толстой, просто примазывался к «голубым кровям» — уж слишком огромными и мордастыми были дворяне, и щуплый Мешков не подходил к ним ни с какого боку. Кстати, он и во многом другом копировал «графа» — крикливо одевался, был говорлив и любил пускать пыль в глаза, иногда курил сигары и пил вино напропалую...

Что касается секретарш, то их недоумок Мешков менял через каждые два-три года, и при знакомстве непременно спрашивал: «У вас есть мечта?» Наверняка, хотел услышать — «Встретить такого человека, как вы». Все его секретарши были молодые, очень высокие блондинки из Прибалтики, Мешков называл их «женщинами божественной внешности, русалочного типа с красотой души»:

— ...Они меня вдохновляют... у них высокие эстетические чувства... они решительные, смелые, но и тихие, тепличные барышни, милые душки. У них благородные мечты, они дар небес…

По-моему, «божественным и русалочным» в них были только волосы до задницы, а в остальном они больше смахивали на баскетболисток, и характеры у них были совсем не «тихие».

По словам Мешкова секретарши для него «значили очень много», с ними он часами просиживал в ЦДЛ, ездил на дачу, но в ответ требовал не только безропотного подчинения и постоянного внимания, но и отречения от личной жизни. Такой был махровый эгоист и собственник! Такие предъявлял невыносимые требования! Когда одна из секретарш решила выйти замуж, психопат Мешков закатил ей скандал на весь ЦДЛ:

— Ты дура! Все твои мечты меркантильны, омерзительны! Полная идиотка! Не чувствуешь границу отношений! Не ценишь свое счастье! — орал (случался у него и такой разгул чувств).

Он хотел, чтобы каждая последующая секретарша была похожа на предыдущую, только имела «более чистые помыслы», проявляла большую преданность и чаще говорила о своей любви к нему («стелилась перед ним», и утром и вечером повторяла, что он гений, а его сказки — верх совершенства), и вообще была как та шотландская собака, которая после смерти хозяина, пять лет прожила на его могиле и там же умерла. Понятно, эта задача была не из легких.

Последняя секретарша Мешкова жила в его квартире (кроме своих обязанностей, еще ухаживала за уже старой и больной режиссершей); обе женщины уже и не знали, кто из них жена, кто нянька, кто секретарша, кто любовница, кто друг — обе встречали драматурга радостными улыбками, с двух сторон подавали ужин, а его сон рассматривали, как святое: ходили на цыпочках, говорили шепотом, по телефону отвечали, что Мешков гениальный драматург, и не следует ему названивать, отрывать от дел. Меж собой женщины общались как неразлучные подружки, но перед смертью Мешков выкинул отвратительный завершающий аккорд — написал завещание, в котором и квартиру, и дачу, и машину завещал только секретарше-любовнице; «любимой Таточке», которая сделала из него драматурга, он не оставил ничего! Женщины два года судились и в конце концов жена получила маленькую однокомнатную квартиру где-то на окраине. Позднее овдовевшая режиссерша, иначе как «подонок» бывшего мужа не называла, а еще чаще говорила:

— Даже не хочу произносить его имя.

Недавно она позвонила мне, сообщила новый номер телефона, пожаловалась, что «еле ходит на костылях», припомнила наши «литературные кутежи» в их «театральной» квартире... О Мешкове уже говорила спокойно, даже, как мне показалось, с жалостью:

— …Он не только мои последние годы искалечил, но и свои. Развалил театр, ничего не писал, много пил...

Затем она бурно ополчилась на «демократов», по первое число отругала «своих» (что приходиться слышать крайне редко), особенно министра культуры Швыдкого — «Этого пройдоху я знаю давно...».

Мешков был трус и сорвиголова одновременно. Он не летал на самолетах, «самолеты часто бьются, — говорил, — а я нужен российскому искусству» («он нужен только своим старушенциям», — язвили недоброжелатели). Тем не менее, как любитель романтики и эксцентричных поступков, сумасброд Мешков все мечтал спуститься на парашюте к любимой женщине (очередной секретарше, двухметровой блондинке) прямо в постель (такая блажь), а выпивши лихо водил машину (оранжевого наваристого цвета), правда недалеко (от ЦДЛ до дома, который находился в двух шагах). Много Мешков не выпивал.

— Зачем? Пьяный я буду вам не интересен (это кокетливое заявление воспринималось с трудом, тем более, что, по его словам, он выпивал «со всем человечеством»).

Помню, как Кучаев «перебрал» и, возомнив себя пупом земли, высокомерно бросил Мешкову (уже известному драматургу):

— ...А ты вообще молчи! Ты вообще ничего не написал!

— Андрей, ты чего? — улыбаясь насторожился Мешков. — Ты чего-то не то говоришь.

Кучаев зашмыгал носом, меняя тон что-то забормотал и увильнул от разговора. Я ждал от Мешкова смертельной обиды, ожесточенной реакции, а он, великодушный, все свел к шутке, все простил дуролому Кучаеву. Он вообще не зацикливался на неприятностях и каждый день наполнял весельем и красотой. Хотя, был случай, когда наш герой (слегка подвыпивший) уподобился Кучаеву — почувствовал, что масштаб его таланта почти равен Шекспиру, и на весь холл ЦДЛ разносил детского драматурга Машкина:

— Как ты смеешь разговаривать со мной подобным тоном?! (тот нелестно отозвался о пьесах Мешкова). Кто ты такой?! Выведите его из нашего клуба! Он не член Союза писателей!

Я не берусь судить пьесы Мешкова, поскольку вообще плохо разбираюсь в драматургии и, к своему невежеству, с листа одолел всего несколько пьес классики, но все же, работая в театрах, пересмотрел немало спектаклей. То, что читал мне Мешков из своих произведений, я воспринимал, как высосанные из пальца красивости, местами как безвкусицу, местами как милую бредятину (а я всегда был за ясность). Да простит он меня, старого черта, но все заземленное, взятое из жизни мне гораздо ближе красивой выдумки. Ничего нового в пьесах Мешков не открывал, но преподносил их эффектно — это он умел, старый пес. Когда я высказывал Мешкову свое мнение, он принимал героические позы и кипятился:

— Экий вы, батенька, дровосек. Мое мнение с твоим не совпадает. Ты пойми, ребенка надо поселять в фантастический мир!..

Мы никогда не могли договориться, и чем больше выпивали, тем больше спорили. Я так привык с ним собачиться, что прямо скучал, когда его не было в ЦДЛ. Хочется думать — и он тоже. Ну не зря же при встрече он говорил:

— Так, ну на чем сегодня схлестнемся? Мы с тобой фехтовальщики, уважающие противника, ведь так? Правильно я говорю, а? — и обращаясь к свидетелям встречи, добавлял: — Но учтите, господа, мы стариннейшие друзья, мы знакомы с...

Он отправлялся в путешествие по нашей юности, вспоминал пятидесятые годы, курилку в «Ленинке», тогдашних наших приятелей, «подвальные» выставки, левых поэтов В. Хромова и С. Красовицкого, которые куда-то сгинули (по одним слухам забросили поэзию, по другим — вот-вот выпустят книжки), «Бродвей» — улицу Горького, «Пушку» — площадь Пушкина, кафе «Националь», где по вечерам за столами сидели Олеша, Гарин... Мой дружище был необидчивый, отходчивый, незлопамятный, что говорило об уверенности в себе.

Нас с Мешковым слишком много связывало и, понятно, всерьез поссориться мы не могли. Теперь-то мне стыдно за многие слова, которые я говорил Мешкову. Больше того, иногда мне кажется, что в своих сочинениях он не просто пичкал детей какими-то замысловатостями, а все-таки преследовал нравственную идею; пусть расплывчатую, но все же идею — то, чего у современных авторов и в помине нет — у них одни хохмы да розыгрыши. Да, Мешков делал все, что вздумается, жил свободно и весело, всегда принимал позы — и в жизни и в искусстве (во всем своем драматическом величии), но, как ни странно, делал это искренне — такая уж у него была врожденная склонность; он кстати, не отделял искусство от жизни — и то и другое для него было карнавалом и он всех приглашал участвовать в нем. И понятно, он никогда не скучал, ему просто некогда было скучать. Теперь я даже думаю, что лучшим произведением Мешкова была его собственная жизнь.

В характере Мешкова было немало бунтарского — на всякие азартные сборища, митинги, акции протеста он шествовал в первых рядах, громче всех надрывал глотку, поддавал жару вздрюченной толпе. И, естественно, во время «криминальной революции» был самым оголтелым «демократом», даже схватил микроинфаркт от чрезмерного возбуждения (к этому времени он уже постарел, но не помудрел, даже наоборот поглупел).

— Я боец, — говорил друзьям с фанатичным блеском в глазах. — Моя мечта — переделать мир, сделать его справедливым, солнечно-счастливым! А вы больше всего на свете цените свой покой.

Новые правители города (все проходимцы, сплошное ворье) оценили его вклад в общее дело: ему дали возможность организовать частный театр «Пилигрим», который ездил по Золотому кольцу, развлекал иностранцев. Это была впечатляющая победа Мешкова, он сразу взметнулся на олимп, да так стремительно, словно его подбросила катапульта. В те дни он, самонадеянный, беспечный, уже совсем дедуля, был корифеем театральной жизни, с юношеским энтузиазмом скакал из одной тусовки в другую — и все в ритме зажигательного танца самбо; от него исходил дух счастливчика — казалось, он нашел лучшее место на земле и теперь готов со всеми делиться богатством. Но вскоре иностранцы раскусили показуху, и Мешков прогорел; правда, не повесил нос — говорил, что легко отделался — «списали долги». К сожалению, отделался он совсем не легко — в середине «реформ» получил второй инфаркт. Я говорил ему:

— Все как-то не так. Какой-то массовый психоз, у людей явно мозги сдвинулись. Воротит от всего этого.

А он, безмозглый, отчаянный старикашка:

— Подожди, все устроится, утрясется, устаканится.

Некоторое время он, дурной непоседа, еще продолжал суетиться, выпивал и курил — понятно, меньше, чем прежде, но не в его натуре было замедлять темп, останавливаться, осматриваться, и однажды его сердце отказало окончательно.

Жаль, что старина Мешков маловато проскрипел, не дожил, не увидел окончательный результат деятельности своих «демократов» — изуродованную Россию. Хотелось бы узнать, что он, глупец, запел бы теперь, когда разграбили писательский Союз и издательства, когда совершенно не печатают современных поэтов и прозаиков — только детективы и сексуальную литературу, и уж совсем никому не нужны его пьесы-сказки; когда его любимый ЦДЛ оккупировали коммерческие офисы с многочисленными охранниками, и в ресторане и Пестром зале гуляют «новые русские», а мы, его друзья, только и можем распить бутылку в подвальном буфете (в «царстве мертвых», по выражению Тарловского), да и то не всегда, ведь живем на нищенские пенсии. Мне кажется, теперь он с ужасом смотрит сверху на то, что натворили его единомышленники, и говорит: «Простите, братцы, я был не прав».

Теперь я частенько ругаю бестолкового Мешкова за его разнузданную «демократическую» деятельность, ругаю, хотя он уже так далеко, что до него не добросить камень. Не верно это — говорить о покойнике или хорошо или никак (Л. Толстой называл это «ложным правилом»). Ну на похоронах — разумеется, но на вечерах памяти и прочих поминальных датах не мешает подытожить жизнь человека, отметить его плюсы и минусы, сказать правду открыто и честно. Это я сдуру и делал частенько, за что получал выговоры от друзей. А между тем, я переживал за умерших не меньше тех, кто пускал о них пузыри (часто откровенно лицемеря). Я и ругал-то умерших, чтобы заглушить боль в себе. И во время последующих встреч с друзьями стариканами всегда предлагал помянуть поименно всех, кто уже не мог быть с нами, на что те, кто пускал пузыри, морщились, а писатель Валерий Шульжик однажды заметил:

— Что ты каждую встречу превращаешь в поминки!

Вот старая оглобля! Будто не понимает — это наш долг, и мы должны быть благодарны судьбе, что рядом с нами жили замечательные люди. Что и говорить, тупые мои дружки, стариканы. Все, как один, тупые!

Как и в «Ленинке» когда-то, Мешков был украшением ЦДЛ — и не только внешне — он всегда пребывал в прекрасном настроении, всем улыбался, всех называл ласкательно: Юрик, Игорек, Ленчик. При встрече непременно что-нибудь рассказывал из жизни артистической богемы, расцвечивая рассказ картинными театральными жестами, пританцовывая, и откидывая назад седые, в завитках, волосы. Для него сценой был не только ЦДЛ, но и собственная квартира, и дом друга, и улица — об этом я уже говорил. По сути, Мешков всегда был настроен на праздник, а это немаловажная вещь — ведь все и зависит от настроя (на работу, любовь...). Я, например, если даже просто чего-то жду, это непременно происходит. Допустим, думаю — что-то давно не встречаю (такого-то) знакомого — все! — на следующий день сталкиваюсь с ним где-нибудь в метро. О настрое и говорить нечего; если с утра настроюсь на выпивку, к вечеру обязательно наклюкаюсь.

Как-то мы с Мешковым встретились на его Остоженке — он беседовал с какой-то своей знакомой, держа за поводок собаку. Я услышал его голос еще в начале улицы, а уж потом увидел его, жестикулирующего, подпрыгивающего, точно его подкидывала катапульта, как всегда в экзотическом одеянии — ковбойке попугайской расцветки. Когда я подошел, он торопливо пожал мне руку и, словно мы расстались час назад, продолжал выступать, одновременно вводя меня в суть дела:

— …Понимаешь, да?.. Как тебе это, а?.. Видал, как звезды сошлись?!

Он ставил очередной спектакль, где его знакомая и я были актерами, прохожие — статистами, а магазины и лотки — декорациями. Он, как всегда, был полон энергии, бодрости, захватывающих замыслов.

Мешков не вылезал из ЦДЛ, там он был любимчиком — его, старого беса, любила вся администрация, библиотекарши, буфетчицы и гардеробщики и вот, пожалуйста, — прошло немало лет после его смерти, а вечер его памяти так и не сделали. Такое свинство!

Я вспоминаю нашу встречу на Волоколамском шоссе. Я ехал на машине с участка, только миновал Истру и вдруг увидел впереди с проселка выехала «девятка» (уже новая), а за рулем — Мешков; его нельзя было не узнать по седой вьющейся шевелюре. Я посигналил, он остановился, мы вышли из машин, обнялись.

— Какими судьбами?! — раскинул руки Мешков, — Ах, ну да! За Истрой ведь наш писательский поселок! А я, понимаешь, был здесь на даче у знакомых. Интереснейшие люди! Давай вот что, в следующий раз заедем к ним вместе, а?! У них потрясающие сосны, прямо восьмое чудо света. Я сохранил их аромат, понюхай! — он приблизил лицо (от его седой шевелюры действительно пахло хвоей). — Я любитель хвойных деревьев… А люди интереснейшие, талантливейшие. Давай на следующей недельке к ним заглянем, а?!

Это была наша последняя встреча. Через месяц он умер. В те дни меня не было в Москве; позднее я узнал, что его хоронили всего пять человек, а ведь у него была туча друзей и приятелей (возможно, жена и секретарша-любовница просто никому не сообщили, поскольку у них начался скандал). Впрочем, за гробом Моцарта шли всего три человека, и похоронили его в общей могиле. Главное — о Мешкове у многих осталась добрая память (о его завещании знают всего два-три человека). И в ЦДЛ о нем вспоминают, и со скрипом, но где-то идут его пьесы, а пока человека помнят, он как бы жив.

 

источник: СЕРГЕЕВ Леонид Анатольевич «До встречи на небесах!» (повести и рассказы в восьми книгах, книга пятая)


⇑ Наверх