Всю зиму они трудились в тех всепроникающих, забитых механизмами подземных тоннелях — четыре луковичника, ремонтирующих районную весну. Ворочаясь в тесном пространстве, в темноте и холоде, они чинили поломанные листья, добавляли новые отростки к корешкам и перепаивали древесные побеги, чтобы все в их секторе было идеально готово к автоматической смене времен года, когда по кивку Центрального Комитета Красоты весна прорвется из прорезанных в земле лунок. Они ненавидели эту немужественную работу и не любили друг друга. Но они не терпели друг друга со сдержанностью разделяющих общую боль. Все они четверо пали, а этот пал ниже других.
Сегодня, может быть, в двадцатый раз за эту зиму, он почувствовал, что должен выложить свою историю, потому что жить после падения молча бывает иногда невыносимо. Они задержались у неисправного листика, и остальные простерли свою сдержанность, потому что здесь с ними еще оставалась память о том, чем он был некогда над землей, и тот факт, что здесь он был Капитаном.
— Пасть до листоналадчика, — заговорил он. — Рухнуть до проверки луковиц и ремонта стебельков. О, МАШ, МАШ! — с мукой вскричал он, а МАШ был трехбуквенным божеством, происхождение которого окутано тайной, древностью и тысячью противоречивых легенд и, возможно, просто сокращение от «машины».
— Вам известно, что я был когда-то гордым наладчиком населения, — похвастался он, отчасти овладев собой. Блестящие пуговицы на его космической куртке натянулись на раздувшейся груди, и он принял особую вольную позу космостражника в блистающих лаково-космических сапогах. — Моя служба называлась контролем дробильного станка, или, чаще, просто «дробилкой», и была, без сомнений, самой гламурной. Нет, давайте задержимся у этого неисправного листика и припомним мое падение. — Им оставалось только повиноваться, потому что он был Капитан весенней наладки, или, другими словами, соломенный босс их низменной службы. Остальные трое, в не столь ладно скроенных космических куртках и не столь высоких сапогах пали с меньшей высоты и застыли понурыми собаками. Неужто он собрался плакаться им в жилетки? О, да!
— Тогда была осень, — начал он. — Время падения? ДА! Я продвигался по службе, пока не стал начальником над большой Дробилкой-5, самым большим и тонким механизмом контроля населения, как вам известно. Я усердно трудился, я, казалось бы, службой доказал свою «стойкость» к искушениям. Но, может быть, командный пост оставлял мне слишком много досуга. — Он опустил взгляд на ряд листьев, он осмотрел металлические цветоложа. Он вернулся к молчаливой тройке, все так же стоявшей понурыми собаками, хотя он знал, что они рады прервать работу. — Где-то я дал слабину! — с подлинной мукой воскликнул он.
Была осень, как я уже говорил, но день светлый. То был один из прекрасных автоосенних дней, какие выдаются в этой стране благодаря строгому управлению Центра Сезонного Контроля. Металлические гуси тянулись к югу, точно как надо, гонкая особыми лентами звукозаписи; все листья были раскрашены. В воздухе стоял привкус мороза, и однажды из давних воспоминаний мне почудился запах подмерзшего на ветке яблока. И, уверен, если органы чувств меня не обманули, мы проезжали между полями металлических тыкв. Если мне все это не приснилось, Комиссия Осени действительно выдала все возможное. Так или иначе, мои органы чувств принимали ложные стимулы, и я дал слабину.
Трое застыли в молчании, лицами к неисправному листу, и на миг он даже заподозрил, что они задремали. Ему захотелось кинуться на них и хлестать по щекам до крови. Ему хотелось на лишний дюйм выдвинуть им глаза, навострить им уши микрофонами и задать всем троим работу на металлических цветах, чтобы они слушали его. Ему хотелось плакать.
— Узрите! вы — глаза, и уши, и дубовые мозги павших невесть откуда, узрите и воздайте должное гиганту, павшему «умирать» рядом с вами!
Но они только покивали чуть заметно, все трое, показывая, что слышат, и он оставил их в покое.
— Мы отставали от плана. Они так быстро размножались. Может быть, я перетрудился.
И он вспомнил тот черный светлый день.
— Нас вызвали «налаживать» район, пришедший в упадок на юго-западе — район, до того перенаселенный, что избыток людей начал препятствовать работе машин. Мою бригаду выбрали потому, что наша отчетность была лучшей по единственно возможной мерке — по фунтам, сданным в Мясной Центр. Наша Дробилка-5 в тот день катилась на больших надувных колесах — беззвучно, как резиновый кот ступает по резиновым листьям. Мы прибыли в тот упадочный район — бригада из шести человек и я, Капитан. Решение было за мной! — Его плоский живот космостражника стянулся от боли и воспрянувших сожалений об упущенных возможностях, о погибшей репутации, унесенной всем тем, что выражали эти четыре слова: «Решение было за мной».
Он поведал, что в упадочном районе уже была проделана предварительная работа, местная администрация любезно произвела предварительный отбор кандидатов в дробилку. Жертв содержали в сером здании с голыми пластиковыми стенами, укрепленными зловеще шипастыми стальными стержнями, а мерцание внутри камер отгоняло заключенных от стен, указывая, где лопастями вентиляторов вращались лезвия мясорубки. Не самое вдохновляющее место для попавших под обвинения! НЕТ! Предполагалось, что отбирают тех, кто вносит наименьший вклад в жизнь перенаселенной страны. Это были подонки, по мнению местных властей не окупающие своего жизненного пространства изобретением сберегающих время устройств. Ясно без слов, что сберегающие время устройства были основной манией людей, щеголявших в космическом снаряжении с космическими нашивками и мечтавших о Завоевании. Они, ошеломленные и запертые, все еще жаждали большой Победы в Космосе и продолжали заполнять тесную планету мелкими развлекаловками.
— А мои действия в тот день в том юго-западном районе были очевидны: рутинные обязанности Капитана. От меня требовалось всего лишь влететь туда в черных стражнических сапогах, в космической куртке цвета ночи со всеми звездоблещущими орденами и наградами, и приветствовать местное начальство с подобающей четкостью. Далее мои люди знали, что делать; отправить на колбасу обвиняемых в неизобретении новых гаджетов. Мне даже подсказывать им приказы не пришлось бы.
Он ждал от тех тугоухих собак сочувствия, и не дождался. Но ему уже было все равно.
— Остальное – уже история. Всем известно, все читали, как Дробилка-5 Блонка целых три дня простояла без дела в упадочном юго-западном районе. Между тем лучшие палачи всех времен — мои люди — как женщины перебирали бумаги и отчеты. Не раздробив ни единого человека! И как из-за того снизились нормы сдачи, и пришлось пересматривать квоту для всех остальных районов, и в Дробилку пришлось отправиться кое-кому, кого не было в списке НА МЕСТАХ. И конечно, вы знаете, читали, слышали, как я был смещен — я, Блонк, один из самых прославленных капитанов с иконостасом отличий за перевыполнение нормы на груди, получил коленом под зад! За то, что они сочли «неподобающим колебанием и нерешительностью»! О, раз дрогнув душой, лишиться всего! Как это случилось? МАШ, МАШ, как это случилось?
Он ринулся на задремавших плутов, павших с меньшей высоты, и встряхнув, разбудил их. Моргая и зевая в темноте там, среди запасных корней, металлических листьев и почек сезона, который им предстояло налаживать, один из них сказал главное слово, задал вопрос, и он огромным усилием воли удержался от того, чтобы исколотить их своей свинцовой тростью в красно-зеленую полоску.
— Что ты сделал?
И он снова пережил тот миг в тот ярко-черный день осени и ту осень — нет, зиму! — что представлялась зимой его славы.
— Большая Дробилка-5 придвинулась к воротам заведения — отполированная до блеска, как подобает машине аса-дробильщика, штурмующего самые ворота славы в блеске своих наград. На моих людях были особые синие мундиры экспертов-дробильщиков с эмблемой службы — самоцветной сверкающей каплей крови на груди. И я был в высоких сапогах и черной как ночь капитанской форме с выложенными золотом знаками отличия. Что я сделал!?
Я в тот день медленно спустился с капитанской башни, постоял немного у дверей, любуясь осенней погодой, подтянулся, выпрямился в полный рост, расправив плечи во всю ширь, как в дни славы моего мундира, выпятив грудь и напружинив ребра почти до невозможности. Я смотрел на местное начальство и понимал, что они видят перед собой бога. Затем… — его ум явно помутился и едва не затмился воспоминанием о том деянии, Хотя и записано, что каждый Капитан наделен правом вносить предложения, есть вещи, которых делать нельзя. — Постояв перед ними на манер бога. любуясь осенним металлом, я хлопнул черными как ночь перчатками, в неподобающем промедлении неторопливо сошел по эстакаде, отдал честь с расчетливым цинизмом и затем… затем я отдал тот дико ужасный приказ!
Он смотрел на них и видел, что сна у них ни в одном круглом от страха глазу, поскольку, слушая эту повесть в двадцатый раз, они знали, чем кончится. Он кинулся на них и принялся избивать своей красно-зеленой, залитой свинцом тростью, как они и ожидали, как он всегда поступал в гневе на окончание этой истории. И под ударами они прилежно спрашивали, надеясь облегчить побои: «Что вы сделали — что за дико ужасный приказ?» Но он не дал ответа сразу, он слишком наслаждался яростными ударами, которые обрушивал на этих съежившихся, дрожащих людей. Вскоре все они лежали в лужах крови, жалкие и задыхающиеся у корней какого-то металлического растения. И пузырящаяся на дрожащих губах пена свидетельствовала, что они и теперь выдыхают подобающий положенный вопрос, как им и следовало, как он от них и требовал: «Что вы сделали?… что за дико ужасный приказ?»
Тогда, в ледяном спокойствии, всегда следовавшем за такими страшными вспышками ярости, он отдал холодный как сталь приказ каждому из распростертых окровавленных людей: подняться на ноги и вернуться к стблелуковичным обязанностям. И он прошел к столу, чтобы заполнить на каждого предписанные и положенные распоряжения после окончания смены явиться в Порочный Центр для должного наказания («За кровяные пятна на мундире»), и ответил на их вопрос, отчеканив в словах всю огромность и глубину своего падения.
— Я раз в жизни усомнился в справедливости МЕСТНЫХ ВЛАСТЕЙ; я раз в жизни потребовал ПРАВОСУДИЯ; Я раз в жизни позволил себе отлынивать от дробления людей!
И, неторопливо, вдумчиво записав и подчеркнув — двумя жирными чертами — на приказе для каждого, причину наказания в Порочном Центре: «Халатное и недопустимое залитие мундира кровью без уважительной причины», Бонк вдруг понял, что исцелен. Он снова ловит от этого кайф! О великий бог МАШ, если бы только там, наверху, ему поверили! Он был готов снова взойти в мир МУЖЧИН!
От стали легко избавиться. Просто отложите ее. Металл вполне можно распихать по углам или побросать в придорожные канавы. Или расплавить. По окончании. Наши новметаллические «замещения» — какая выгодная сделка… вечная жизнь, хо-хо!
Жить вечно, быть самим собой, таким плохим, как есть. Прекрасно звучит! Какой великий план! А вы когда-нибудь разгибались от пусковой панели в военной комнате, после того, как ваша крепость не одну неделю провела в режиме Непрекращающегося Обстрела?
К-рррум, каррум, каррум. Как это приедается! Как утомляет! Вы не спрашивали себя: зачем это все? Для какой цели, а? Но дайте себе передышку, отдохните чуток перед самой генеральной амнистией, когда поднимают белые флаги, а вы убиты, ваши стены сравнялись с землей, ваша Крепость перемолота в пыль. И что делать? Вы на много лет залегли в своей крепости, выполняя генеральный план. Они хотели войны — вы воевали. Они решили на время замириться, и вы за милую душу поднимаете белый флаг вместе со всеми. И скалите зубы, улыбаясь временам года, и не мешаете течению времени. Что ни говори, у вас его полно, времени. В Модеране.
Однажды утром — скажем, в июльскую среду — когда парощит голубеет в память о тех старых голубых небесах, ракеты трррах-таррарах-таррарахают, ходячие кукло-бомбы катят на врага, и Честные Джейки заходят в пике точно на цель — такая вот превосходная война. И что же? Сердце у вас вдруг сбрасывает настройки, и вам хочется сочинять стихи, или возлюбить ближнего своего и прочесть ему оду-другую. Или вам хочется возлюбить ближнего и объяснить ему, что война это зло. Возможно ли так вести себя в обществе? В Модеране? А вот попробуйте! И вообще — в чем правда? В стихах или в войне? Объяснять соседу, что она зло, или скалить зубы, когда его бедная зеленая кровь пятнает пластик?
Но прежде, чем рассказать вам, как я решил этот Большой Вопрос ИСТИНЫ И СМЫСЛА, позвольте заверить, что я испробовал сладости. Я много парощитов был верховным воителем. (Парощит — это месяц по-модерански, если вы не знаете). Я всех держал в узде, мои ракеты прекрасно палили много модеранских лет. Я и общественными делами занимался. Я помогал бедным маломощным крепостям против задир, я вбивал в землю надменных, чтобы заменить их деревьями. (Прекрасные металлические парки теперь «растут» и блистают металлической стружкой на месте самоуверенных крепостей, поправших наши счастливые законы). Я натаскал немало мальчиков, беженцев из Старой Жизни в Дальний Простор, сделал из них гладких чистых граждан для Программы, вырвал их из Тисков Совести и Морального Закона, приготовил их для Радости. Я пел гимны Сынам Админов, возносил молитвы Игольному зданию, судьям, заседателям, божка кускам вблизи и вдали. И каждый день покаяния я маршировал плечом к плечу с боевыми противниками, раскачивая в руке пластиковый мешочек покаянных слез, навесив на шею медали последних войн, плип-плоп-плап-плопал по бесприютному пластику на церемонию, совершая покаяние, потому что никто, даже я, не совершенен. Да, я побеждал во всех войнах, но кто и когда одерживал победы на полную мощность — чей счет очков не был чуточку меньше, чем он бы набрал, если бы хорошенько постарался? И, позвольте, я попробую признаться (Не из стыда, но ради Истины). Позвольте мне признаться, что наряду со всеми высшими военными достижениями, я еще и любил. О, да, я знаю, что это необычно. Я понимаю, что несколько потряс вас. Но я стремлюсь к Истине — полной истине. Я, величайший из хозяев крепости, с полными ящиками военных наград, здесь, на грани Окончательного Решения признаюсь, что знал, чувствовал это необоснованное, ненадежное слово: «Любовь». Я виновен, но я о том не жалею. Я не стыжусь. Здесь, в окованной сталью стране, в этой крытой пластиком железо-бетонной стране, где мы упражняем силу и совершенствуем оружие согласно высшему принципу, признающему только ненависть надежной и окончательной истиной, я любил! Кажется, я похваляюсь. Может быть, я похваляюсь.
Все началось с радостей. Радости, позволю себе сказать, в Модеране изысканы. Радости — это то, ради чего мы живем. Радости и войны, а войны — в своем роде — это высшие Радости. Но когда Радость обращается в любовь, вы в опасности. Мышление уже не обладает прежней ясностью и вам грозит заедание. Вы, пожалуй, уже не отличаетесь острой точностью решений, как прежде, когда были чисты и полагались лишь на ненависть. Может быть, по зрелом размышлении, в моем величии уже коренилось временное падение.
Все началось с большого праздника награждения в Воентоне в тот год, когда я впервые завоевал двойную награду: за перекрестный обстрел и за одиннадцать стальных стен. Награда за перекрестный обстрел досталась мне потому, что я был в том году лучшим стрелком Модерана и сравнял с землей самые непокорные Твердыни, расчищая место для деревьев, выпускал самые надоедливые ракеты, не причинив вреда тем крепостям, что праведно и верно соблюдали правила честной войны. Награда одиннадцати стен досталась мне за изобретательность, с которой я натравил своих слуг друг на друга, так что у нас пришлось на голову больше очков ненависти, чем у слуг других хозяев. И вот, я был превосходен в поле и превосходен дома, и признан мастером коварства по всей модеранской земле. Это было здоровое отличие, от которого выпячивается грудь и прибавляется в росте.
И я отправился за наградами в Воентон. На блестящем Банкете Почета я гордо поковылял вперед, как только выкликнули мое имя: плоп-плип-плап-плоп. Я брел к помосту медленно-медленно, как всем мы, работая шарнирами и сочленениями. Но никто не смеялся, потому что там все были стальными людьми. Какую цену платим мы за нашу стальную долговечность, какая дань приносится жестоким богами реальности, когда мы выбираем путь «замещений», принимаем новметаллические части и сводим к минимуму мясные вставки! Как мне хотелось в тот сияющий день хоть раз шагнуть во весь мах, как я жаждал хоть на минуту твердой молодой плоти в стальных стержнях ног и настоящих ступней в военных сапогах, чтобы те несли меня вперед бодрым шагом.
Под душераздирающую ревность хозяев крепостей я достиг, наконец, возвышения. Я встал на нем, помахивая суставами не без насмешки, до отказа распрямив новметаллические «замещенные» ноги, чтобы стоять в полный рост, раздув новметаллические легкие и глядя прямо в благородно-ненавидящие лица. Тут зал взорвался аплодисментами, залп за залпом честя меня стальными ладонями. Снаружи в парке взлетали почетные ракеты. Да, как уже было сказано, я вкусил сладости.
В тот день на помосте произошло необычное для меня, дважды награжденного, событие. Оно-то и привело меня к временному падению. Я стоял, надутый и рослый, подставив гордую грудь наградам, и тут кто-то подключил девиц. Я хочу сказать, что пока церемониймейстер крепил на меня медали, поднялся какой-то тип из слугоподобных или из рабочих сцены, обошел возвышение сзади и поставил на «вкл.» жизнекнопки новметаллических дам, украшавших зал торжества. В обычное время это бы ничего не значило, поскольку наши порывы в этом направлении в Модеране пылкими не назовешь, и у нас хватает других занятий более священной природы. Может быть, дама разнообразит радости раз или два в год, но больше того — фу! Но в тот вечер я обернулся и… из каких мелочей свиты, сплетены, спрессованы наши жизни! В золотом блеске медалей я встретил взгляд чаровницы. Я был поражен до голубого золота и небесного безумия мечты, и сердце мое так и заработало клапанами от этого взгляда. Позже, когда мне предоставили самохвалебное слово, среди ПРОЧЕГО — словечка о моем величии и намека на то, как мною должны гордиться и благодарить меня за дваждыпобедный пример — я, старясь сохранить спокойствие, выпячивая крутое безразличие в то время, когда сердце так и колотилось, сказал: «Добавьте ту маленькую голубоглазую золотистую блондинку. Я найду ей местечко в своих владениях».
И вот, когда я отправлялся домой, мою боевую машину нагрузили дамами. Я их всех быстро переплавил, кроме ОДНОЙ! Здесь, на грани Окончательного Решения, спустя столько эпох, столько монотонных лет вкушения сладости почета, мне видится она, вспоминается золотая голубизна этой крошки — как ее вылепили, как гладко работали ее сочленения! И я увез ее домой, и если бы, наглядевшись вдоволь, нашел ей место в своих владениях и забыл о ней — все еще могло кончиться благополучно. Или я мог бы как следует повосхищаться механикой, протереть пазы, подпаять суставы, а потом расплавить ее огнеметом. Что тут плохого? Но нет, не был я столь предусмотрителен. Только не я!
Но я был тогда молод — для Модерана. Должно быть, мое эго несколько разбухло перед ярким событием в Воентоне, перед двойной наградой. Моет быть пунш-внутривенное, поданное к Столу Героев, было крепковато, а мои мясные вставки успели от такого отвыкнуть. А может быть, просто настала пора чему-то, давно умершему в ящике моего сердца, снова дрогнуть жизнью мне на смущение. Так или иначе, я не забрал ее домой, чтобы разок хорошенько наглядеться и найти ей место среди всякого имущества: балерунов, металлодевиц на веревочках и прочих радовавших меня уродцев. Я не прощупал вдоволь ее пазы и суставы, чтобы после сплавить в ком металла. И, нет, мной правило не старое возбуждение дважды победителя. Я поставил ее жизнекнопку на «вкл.»! И вот передо мной золтистоблондинистая дева, моя любовь, моя милая — ОДНА! Я тотчас понял, что ничему уже не бывать прежним — для меня. Но я не стану утомлять вас песней розового расцвета нашей любви. Какой радостью было бы для меня рассказать! И как вам, быть может, наскучит читать, потому что нет для этого достойных слов, а и были бы слова — ну, кто мастер их подбирать? Предоставляю вам измерить величину этого события, читая между строк повести о том, что сталось с моей крепостью
Крепость 10, моя твердыня, после шумного двойного награждения должна была расцвести и вырасти в ужас всего Модерана. Иного никто не ждал. Я, как-никак, был тогда молод (для Модерана), а весть о войне и ненависти много обещает молодому человеку и его твердыне. В конечном счете, мы оправдали все надежды наших благожелателей, но то… в конечном счете. Сразу после воентонской церемонии я вернулся домой с полной телегой дам и переплавил их всех — кроме ОДНОЙ! Крепость Десять канула в почти полное забвение. Позор? Конечно! Мои ракеты зарастали плесенью в пусковых установках, ходячие куклы-бомбы никуда не шли, холодные ветры врывались в дыры, пробитые вражескими боеголовками в моих бастионах. Но тепло, тепло было в той внутренней комнате мой крепости, где я предавался праздности. Главный оружейник день и ночь выбивал дробь на двери моей военной комнаты, желая сообщить о понесенном ущербе, рассказать, что наши стены дырявы как пчелиные соты.
— Во имя ада, сэр, когда же стрелять? — вопиял он.
— Стрелять? Зачем? Куда? — бубнил я в теплом полусне любви и возвращался к губам моей новметаллической любовницы, чтобы выставить рычажное ложе на высший экстаз, а оружейнику оставалось ломать руки и вопиять перед мой дверью, потому что я не давал команды: «Огонь!». Как я мог? Я — и огонь войны? Пламя горячее пылало прямо в моей кровати, в ней горел пожар любви.
Но в конечном счете я, разумеется, опомнился. Со временем все приедается, даже Радости моей новметаллической любовницы, и вам хочется чего-то другого, хотя бы она ОДНА — милая сладкая куколка, одна билась в вашем сердце. Мне захотелось почета. Чтобы заслужить почет, в Модеране надо привести в движение куклы-бобмы, разорвать небо ревом Честного Джейка, выпустить по всем целям вблизи и вдали визжащие бах-бах-бомбы. В то утро, когда наконец поставил жизнекнопку на «выкл.», я был безумен: я был повсюду разом: там приказывал залатать стены, здесь — запустить ракету, там, вооружить кукло-бомбу мощнейшей взрывчатой головкой. В тот день я находил не одну милю по крепости, обошел ее вдоль и поперек, и мир содрогнулся от войны. Да, крепость 10 снова значилась в списках, вступила в бой. Скажем просто, что я дал столько поводов для ненависти, что отстающим их бы хватило бы на месяцы, и я снова заслуживал очки по перекрестному обстрелу и вновь был приглашен в Воентон на мишурный Банкет Героев. Наград за одиннадцать стальных стен — за внутреннее коварство — в тот год мне не досталась, и не доставалось до ухода ОДНОЙ. Но потом я и это исправил.
А теперь вы, может быть, гадаете, как оказался я здесь, на грани Окончательного Решения, о чем я уже говорил, и зачем мне принимать это Решение. Мне, величайшему, самому почитаемому из модеранцев. Не стану вилять, скажу просто, что я бросаю все, чтобы поискать для себя большего простора. Надеюсь, временно, но вполне может оказаться, что постоянно. Почему? Вероятно — нет, не вероятно, а совершенно точно, я сам не знаю, но точно ухожу.
И конечно, на этом следовало бы положить конец догадкам. Но что-то меня гложет, нет, принуждает больше всего говорить о том, в чем я менее всего понимаю. Этому порыву невозможно противостоять, это необходимость, вот что.
Чтобы не запутать вас с самого начала: я, говоря «бросаю», имею в виду «БРОСАЮ ВСЕ». Я имею в виду — УМИРАЮ! О, не прекрасно ли представлялось нам при первом знакомстве с хитроумными «замещениями» сознавать, что заменив мясные вставки новметаллическим сплавом, мы сможем жить, возможно, без конца? Какой мир мечты открывался нам подобно бесконечному чарующему песнопению. Какие возможности завоевать почести! Сколько времени для канонады и для совершенствования наших машин уничтожения. Но, думается, это все позади. Мы усовершенствовали машины уничтожения. И почести — много почестей нами заслужено. Но мы говорим, говорим, а все миллионы слов не пробьются к сердцу проблемы. Что сказать? Я мог бы сказать, что устал. Я не устал физически. Новметаллический сплав не знает усталости. Я мог бы сказать, что пресытился почестями, разбух от достижений и завоевал все миры. Это было бы ближе к истине, но не совсем она, по крайней мере, в последней части. Еще остался незавоеванный мир, который завоюет нас или тихо ускользнет в нору подобно новметаллической мыши. Этот мир…
Теперь я стою с ним лицом к лицу — с моим решением. И почему бы не сказать вам? Величие Модерана и стало в нем первой трещиной. Ирония. Ирония! Ирония! Но годы валились на мои мясные вставки, почести следовали за почестями, канонада длилаь и длилась год за годом, истина ненависти процветала в нашей стране, и все же мы не нашли подлинного смысла. Смысла? СМЫСЛ! Вот, что я хотел бы знать. Должен узнать.
Я собственными руками — и таково МОЕ Решение — разберу себя. У меня есть один верный слуга. Его никто не знает. Я держу его в ящике в самом потайном дальнем месте. По моему сигналу он выйдет в полночь из того дальнего места по тайному ходу, по древней и забытой трубе поднимается к люку в полу. Он поможет мне с последним пазом. Может быть, мы немного пошутим — как знать? спуская вниз мое тело. Может быть, введем во внутривенное последний тост. А потом мы — О, Боже, уже только он, вот что тревожит меня, как я ни давлю эту мысль — он один разложит мое тело вдоль стены! Все, кроме мясных вставок. Их он вынесет под покровом ночи, унесет по темному тоннелю за мили до склада, и я (моя плоть) будет с ним в ящике, согласно оставленным на пленках предварительным распоряжениям. Итак я уйду… — кто, кто знает? Как я уйду? Как, когда последняя мясная вставка отделится от металла, нерв выйдет из паза, кто, как знает, КУДА я уйду?
Но я должен уйти. Чтобы найти СМЫСЛ. Долгие годы наконец подвели меня к этому решению. Моя крепость будет поставлена в спящий режим на запланированный срок моего отсутствия. Я накопил большой кредит перемирий, в моих фондах много белых флагов. Я, как первый бомбардир Модерана, далеко обогнавший войну, не имею перед ней неоплаченных обязательств.
Вернусь ли я? Я намереваюсь. Или я здесь в ловушке, в мертворожденной тишине, в которой зависла безмерность голоса, непостижимого, запертого в безмолвном пространстве безмолвия? Господи! Ну, такое входит в расчет, поскольку существует такая возможность. Через определенный срок все пленки с предварительными распоряжениями будут возвращены маленьким слугой из потайного ящика в дальнем месте, Я предполагаю к тому времени уже вернуться и помочь ему собирать меня, мое тело. Но если я не вернусь, тогда, если я не вернусь тогда… (о, давайте запнемся на миг здесь, на грани Смерти). Тогда мои мясные полосы отойдут главному оружейнику, разумеется, в другом порядке, потому что он не может, не должен быть мною, а Крепость 10 почти как прежде вступит в новую эпоху сражений.
Итак, вы видите, что это Окончательное Решение — действительно окончательное решение. Но если риски высоки, то и ставки высочайшие. Я свободно избираю этот путь здесь, в сиянии груды наград. Я искал ИСТИНЫ, и нашел, что она существует для меня не только в чистой прекрасной ненависти Модеранских крепостей, но и в чистой горячей любви к новметаллической любовнице в давние времена моей молодости. И раз я не вполне обрел СМЫСЛ в обстрелах, в Радостях, в Любви, в ненависти, в жизни Модерана, я буду искать его за чертой. Да улыбнется фортуна моей дерзости! О, да, всем нам!
Когда девочка вышла на белый двор, погода стояла самая рождественская, и снег между пальчиками ее ступней был такой серый, утоптанный, и сбивался в комочки как зародыши двух снеговиков. Потому что никакой одежды на ней не было. Ее маленькая попка покраснела от холода и посинела от холода, а ее инкрустированные драгоценностями коленки побелели как косточки. Она растопырила окоченевшие пальчики и сказала:
— Папочка, у меня дома что-то не так. Сходи, посмотри!
Может быть, она немножко шепелявила, и звучало это не так точно, как у взрослых, но ведь ей было всего четыре.
Он повернулся, как на дне третьего кошмара. Он устремил на нее два скучающих глаза. «Чертово дитя!» — подумал он.
— Какого черта нужно от нас Моксу на сей раз? — спросил он, и пропел стишок, которым открывалась дверь. И она вошла к нему со снежными комьями на ножках. Они теперь таяли, оставляли глубокие борозды на зеленом ковре его просторной мыслительной комнаты. Длинный ворс затопляло разливом от ее ног, как растущую у каналов траву, на которой там и здесь белела скомканная бумага. Его планы испытаний и формулы проглядывали в траве как мячи для гольфа.
Возвращаясь через железные поля кошмара, всегда встававшие перед ним в подобных случаях, он попытался привести в разум этот безумный момент. Чертова девчонка, думал он, не вытерла ноги. Вся мясная, из собственной плоти — и крови, и кости — а ног не вытирает. Снегу натаяло!
Он поманил ее к себе.
— Сестричка, — начал он усталым тускло-тонким голом, каким теперь говорил, да и как иначе, если гортань ему всю выложили золотом от рака. — Говори медленно, Сестричка. Почему тебе не сиделось в своем пластмассовом домике? Чем тебе плох железный Мокс? Зачем ты вообще меня побеспокоила? Говори медленно!
— Папочка! — вскричала она и принялась подскакивать в столь ненавистном ему возбуждении. — Идем ко мне, бука ты старый. Там надо кое-что починить.
Они прошли через большой белый двор к ее дому, мимо дома матери, мимо дома Братца: она ― хромая на обмерзших в снегу ногах, голая, а он ― ковыляя на странно застывших шарнирах, зато в уютном огненно-красном скафандре с добрыми черными космическими сапогами. Перед ее домом он просвистал три резких ноты. Дверь ушла в стену. и железный Мокс предстал перед ними, задвигая секции рук одну в другую, пока не остались только свисающие с плеч кисти. Такое у него было приветствие. Он выкатил глаза-лампочки и промигал приветственный сигнал.
— А что бы ты делала, — спросил отец, — если бы я с тобой не пошел? Ты же не захватила свистка для двери.
У него три резких ноты вырвались из специального отверстия в голове, и тяжелая дверь мягко выехала из стены, закрыв их в веселенькой красноковровой комнате с рождественским деревом: отца, голую девочку и железного Мокса. А она шаловливо улыбнулась, показав зажатый в зубах свисток.
— Он у меня был с собой, — сказала она и выронила свисток в высокую красную траву коврового ворса.
Она вытерла с ног подтаявшие комья снега и пристроила голую попку к щели в стене, откуда веяло теплом, мягким и душистым как лето на островах. Коленки у нее снова стали коленного цвета, и попка больше не переливалась холодными цветами. Она стала милейшей девичьей попкой младенческой розовости, и вся она стала маленькой «мисс здоровье» из плоти, кости и крови — пока что — и ткнула пальчиком под потолок.
— Звезда! — сказала она. — Звезда упала.
И он понял, что она указывает ему на дерево.
— Какая звезда... — начал было он сквозь туман, который теперь всегда пах у него в голове металлом, а потом вспомнил: «Ах ты черт, это она про рождественскую звезду!».
— Ты перешла двор, — не веря себе, вопросил он, — чтобы приставать ко мне с таким делом, когда Мокс…
— Мокс не хотел, — перебила она. — Я просила-просила, а он не хотел. Она пятнадцатого упала. Помнишь, когда эти дураки-студенты разлетались по домам на реактивках и нарушили правила, и дома задрожали — БУММ, и звезда упала. Вот так. Ну, а когда я просила, он стоял с дурацким видом, как сейчас ― втянул руки в плечи и выкатил глаза. Дурак дураком, я тебе скажу.
— А что твоя мать?
— Я просила, когда заходила к ней на прошлой неделе. Но она занята и устала. Ты же знаешь, маме ее пластмассовый дядька вечно натирает разные части, про которые она скажет, что болит — она же чуть что прыгает в кровать. Иногда я думаю, что тот дядька в маму влюблен. Что такое любовь?
— Что? Что такое любовь? Что я тебе скажу, откуда мне знать? Любовь… это не железное покрытие на пластмассе. Но… о, забудь. Черт! Как у нее со звездой?
— Звездочка, мигай-мигай, в небесах твой милый рай… Я в рекламе бриллиантов слышала.
— Я тебя спрашиваю: как ее звезда?
— Очень даже блестела, когда я в последний раз видела. Мама наверное, на нее и не смотрит, потому что тот пластмассовый…
— А звезда братца?
― Пф-ф-ф, братца! Он свою звезду стянул в первую же неделю, как мы ее повесили. Сказал, ему как раз такая нужна для кормовой части космической ракеты. Ты же знаешь. Братец с ума сходит по космосу.
— Так значит, упала только твоя звезда. Мамина на месте, хоть ей, по-твоему, и недосуг на нее смотреть. Братец свою снял в интересах космоса. А твоя просто упала.
— Папочка, а твоя звезда где, папочка?
Он смотрел на нее и думал: черт побери маленьких девочек. Сплошные сантименты. И коварство. Он сказал:
— Я велел Нагаллу забрать звезду на хранение. Она там же, где и дерево — в коробке. Она нарушала мои глубокие размышления. Мне, поскольку то касается рождественских деревьев, для глубоких размышлений нужна совершено голая комната, с твоего позволения.
На минуту ему показалось, что она расхнычется. Она уставила на него полные влаги глаза и уже сбиралась разразиться слезливыми жалобами. Но она сдержалась, и только взглянула на него суровее прежнего, а он сказал:
— Конечно, прилажу я твою чертову звезду. Дай стул, я на него влезу. А потом мне надо сразу к себе. (Опасно так долго быть вместе. И так старомодно. А кроме того, он в самом деле работал над формулой, когда она ворвалась). И он влез на принесенный стул и приладил звезду из подернутого изморозью стекла на крючок в потолке, и подправил так, чтобы совсем не заметно было, что она держится не на верхушке дерева из зеленой пластмассы. И свистнул двери.
Он уже выходил, когда что-то вцепилось ему в колено огненно-красного скафандра.
Черт, опять она!
— Что еще? — спросил он.
— Папочка, — пропищала она. — Знаешь что, папочка? Я подумала: что, если нам пойти к матери и Братцу, раз уж теперь Р-ство. И на тебе такой красный скафандр, и день ведь такой особенный? Я слышала по программе…
— Нет, — сказал он, — день никакой не особенный. Но раз тебе хочется — а ты, если не добьешься своего, способна устроить скандал — идем. И она влезла в зеленый снежный скафандр, и они побрели через белый двор — странная картина в старорождественских тонах — и остановились перед домом Братца, которому только исполнилось пять.
Одетый в герметичный скафандр, крепкий не по разуму от накачки мышц, витаминов и чемпионских завтраков, он потребовал ответа, что за чертова глупость — являться с визитом в такую рань. И он сообщил им, что Ногофф, его железный человек, прекрасно справляется со всеми делами по дому, спасибо. И зашагал прочь, одетый в свои мускулы, крепкие не по разуму, и показал им новую реактивную трубу, которую выковал из своей звезды и они, видя его кислый прием, поспешили уйти. По дороге к дому матери Сестричка предположила, что Братец слишком много думает о ракетах и космосе. Тебе не кажется, папочка? Отец равнодушно согласился, что пожалуй и так, откуда ему знать, но если по правде, разве не все слишком много думают о ракетах и космосе?
Пока они перешли через двор к дому Матери, она взбивала ногами снег, и хихикала, и хохотала, и выдавала бесцветные шуточки — те, что слышала в программах — почти как нормальная маленькая девочка. Отец стойко брел по гладкому снегу под равномерно серым небом и думал об одном: что эта нелепая ранняя прогулка повредит серебряным частям его суставов, а он с утра и подкрепиться крепким не успел. И в самом деле, отец большей частью был плотским в тех частях, которых еще не научились безопасно замещать. Он угрюмо держался, усердно шагал и мечтал вернуться в свое уютное бедроприемное кресло для работы над Проблемой Универсальной Глубины.
Мать они застали за пластмассажем, который проводил пластмассовый мужчина, и в самом деле державшийся с ней как-то странно. А вдруг он был вовсе не машиной, а мужчиной, которого замещали деталь за деталью, пока не стерлась черта, где кончался человек и начинался пластмассовый робот? Отец на миг озаботился этой мыслью и тут же отбросил ее. Если и так что из этого? Что он может сделать Матери? А если бы и мог, какая разница? Мать теперь почти вся из новых сплавов.
Сестричка завопила: «Счастливого Р-ства!» во всю мочь своих добрых мясных легких, и мать повернулась — только в талии, как будто в этой ее части имелся шарнир, а отец сухо кашлянул в металлическом смущении.
— Это сестричка выдумала, — пробормотал он. — Ты уж извини, Марблена. Видно, Моск не уследил за ее программами, вот она в этом году и потребовала рождественского дерева, а потом и до визитов к родным дошла. Извини, Марблена. — Он опять кашлянул. — Так несовременно.
Мать сверкнула на него прозрачными голубыми глазами — теперь уже почти полностью замещенными. Было ясно, что она спешит вернуться к пластиковому мужчине и его массажу.
— Ну? — резко спросила она.
— Больше ничего, — пробубнил он. — Если Сестричка готова… — И какая-то глупость — после он не мог объяснить, что это было, разве что его неполное еще замещение толкнуло его сказать глупость, связавшую его на много месяцев вперед. — А ты не… хотел сказать, не хочешь ли… то есть, не могла бы ты… — он запнулся. — Нельзя ли мне заглянуть к тебе на пару минут, скажем, на Пасху? Живем-то мы всего через двор друг от друга, сама знаешь. Вдруг, когда меня полностью «заместят», я не смогу ходить?
Он ненавидел себя за эту мольбу.
Она легкомысленно откинула левую руку и затрепетала этими сказочными «замещенными» пластмассовыми пальчиками, и мощные лучи света ударили и задрожали, струясь, от этих «современных» бриллиантов.
— Почему бы и нет, — с холодком произнесла она. — Что мы теряем? Если Джон к тому времени закончит… — Джоном звали ее пластмассового мужчину. — Можем немножко поболтать на Пасху.
Итак, все было решено и кончено, и вскоре они снова очутились на дворе.
— Надо думать, я могу тебя не провожать, а? Свисток при тебе, а? — сказал он.
— Нет, — сказала она, — я уронила его на красный ковер. Я точно помню. Слышала, как он упал. Хлюпнул на мокром. Где натаяло снежков. Можно, я пойду к тебе?
Проклятая девочка, — подумал он. — Какая хитрая! Вечно интригует. Надо бы сразу после Р-ства заняться ее «замещением».
— У меня совсем неинтересно, — поспешно проговорил он. — Только бедроприемное кресло, пространство для размышлений да Нугалл. — Он не видел смысла рассказывать ей про Ниг-Наг, про ту женщину-статую, в которой не все было металлическим, и которую он держал под кроватью, пока она не понадобится настолько, чтобы… Не все можно рассказать дочери, по крайней мере, пока та не подрастет или не встанет на путь «замещения» — Я тебе скажу, как мы поступим, — продолжал он. — Я провожу тебя к тебе, просвищу двери и оставлю с Моксом. Звезда у тебя на месте и все такое. У тебя будет настоящее Р-ство.
Они прошли по железнохолдному двору к ее дому под быстро густеющим к темноте небом. А когда ее дверь раздвинулась, он испытал такое облегчение, что наклонился и поцеловал ее в макушку и шутливо шлепнул ее по маленькой ягодице, направив в открывшийся проход. Когда она скрылась, он немного постоял в задумчивости перед ее домом. Он, как старик в начале первой трети хорошего сна, стоял и кивал, припомнив, может быть, что-то из времен до «замещения» и гадая, может быть, не заплатил ли он непредусмотренную и огромную цену за свою железную долговечность.
И пока он так стоял в задумчивости, вспыхнул вдруг свет, яркий и тонкий, с востока, от берегового аэропорта — и быстро, набирая скорость, заскользил по сумрачному небу к нему. Вскоре вся округа содрогнулась от могучего грохота преодоленного звукового барьера. Он услышал, как Сестричка за дверью визжит и зовет его вернуться, и не видя понял, что звезда у нее снова сорвалась с железного крючка. Он, как испуганное чудище, спешащее в свое логово, твердо уперся металлическими ступнями и заковылял через двор к себе, только и думая об уютном бедроприемном кресле и желая продолжить размышления над Задачей Универсальной Глубины. Свет же неколебимо скользил по небу: яркая крошка, похожая на летящий кусочек звезды, на что-то, очень спешащее куда-то.
The Magazine of Fantasy and Science Fiction, январь 1960
Рисунок Эда Эмвшиллера на обложке журнала — к рассказу Банча.
Дэвид Рузвельт Банч (David Roosevelt Bunch) — американский поэт и писатель, в основном известный своей сюрреалистической научной фантастикой, родился 7 августа 1925 года в Лаури-Сити, штат Миссури. Окончил Центральный университет штата Миссури со степенью бакалавра наук, потом получил степень магистра английского языка в Вашингтонском университете в Сент-Луисе. До выхода на пенсию в 1973 году работал картографом в картографическом агентстве обороны в Сент-Луисе.
До 1957 года Банч написал более 200 рассказов и стихов в других жанрах, помимо научной фантастики. В том же году он опубликовал свой первый научно-фантастический рассказ «Обычная чрезвычайная ситуация» и в конечном итоге стал важной частью Новой волны 1960-х годов в американской научной фантастике. С 1957 по 1997 год он опубликовал более 75 научно-фантастических рассказов.
Более 40 историй Банча были собраны в книге Moderan (1971), состоящей из очень коротких рассказов, о мире будущего, в котором будут доминировать враждующие роботы. (Две истории Дэвида Банча составитель Харлан Эллисон взял в «Опасные видения»). Модеран — это мир будущего, где люди состоят в основном из механических частей, а поверхность «земли» сделана из пластмассы. В этой умной и тонкой, хотя и несколько элитарной сатире впечатляюще показан мир доведенной до абсурда технологии, в котором человек-киборг окончательно превратился в робота.
В мире Банча машинная пустота отражает и в конечном итоге продолжает бессмысленность человеческого существования. В совокупности рассказы представляют собой своего рода сатиру на человеческое единство, или насмешку над универсальностью культуры поведения: преобразовавшись в киборгов, мы остаемся такими же.
Скончался писатель 29 мая 2000 года.
Публикуем рассказ It Was in Black Cat Weather 1963 года в переводе Галины Соловьевой.
Погода — в самый раз для черной кошки
В непроглядной тьме, где место только блуждающим огонькам, она стояла под его окном и окликала, протягивая зажатых в покрытой струпьями руке пять длинных узких ящичков. В смутной стальной тени карниза скрывалось нечто похожее на лодку.
— Папа! — вопила она, — выходи, посмотри, что я тебе принесла! Их там еще много. Там, в Добром Долгом Покое. А сколько их еще друг в друге. Вообрази, сколько…иди посмотри!
Он, конечно, знал, что в пяти ящичках ничего нет: во всяком случае. ничего такого, что бы можно было… нет, не совсем ничего. И, конечно, это железный Мокс принес ей эти ШТУКИ из Доброго Долгого Покоя. Строго запрещенные…
Он поднялся из бедроприемного кресла, из теплого логова, из нежной заботы, которой большей частью предавался теперь, будучи однодетным и свободным Спокойно Ожидающим в размышлениях над мировой проблемой универсальной глубины. Он прощупал себе горло, помял и потискал, силясь пристроить поудобнее то место, которое выложили золотом от рака, и заговорил согласно записи, старательно работая губами и прокручивая пленку.
— Дафалена! Ты не должна больше брать железного Мокса в Добрый Долгий Покой. Потому что там он берет эти ШТУКИ. Хоть я и выставляю на сменных настройках режим «тупого слуги», он каким-то образом переходит на «Человечность» и тянется за этими ШТУКАМИ. Мне нет дела, если ты сама будешь носить туда эти длинные упаковочные ящички раз в день или триста шестьдесят пять дней в году двадцать пять лет подряд и возвращаться с тем… ну, с тем, что ты там, как ты сказала, находишь. Но чтобы у Мокса я больше не видел этих больших грязных сырых ШТУК. Поняла?
И, Мокс!
Мокс на своих тупых ногах-лодках вывалился на свет с большой коробкой, держа ее так бережно, будто в ней крылось что-то очень желанное. Видю, что ящик не спешат взять у него из рук, Мокс гулко уронил его наземь и глубоко вогнал в себя плечи, так что железные кисти свисали тихими листьями с плечевых перекладин — так он пожимал плечами. Потом он зашлепал ладонями и помигал глазами-лампочками в обычном приветствии.
— Нечего стоить из себя невинность! Отключи человечность, Мокс, и перейди в альтернативных настройках на Тупого Слугу. Сейчас же! — Он повиновался. — Забери эту гадость, которую уронил мне чуть не на ноги. — Он исполнил и это. — Отправляйся обратно в Добрый Долгий Покой. И исправь! Исправь так, чтобы никто и не узнал, что ты натворил.
Они скрылись в черной как сливки ночи, а у него от крика стало побаливать горло, и пока он переключал пленку на «кричать вернись Дафалена», оба ушли — железный мыслитель с пленочными мыслями и маленькая девочка убрели в густую бестеневую тьму под безлунным низким небом с тучами, готовыми разразиться позднеоктябрьским дождем. Это же была Дафалена, его дочь Дафалена во времена чудовищ, во времена, когда странные механизмы и странные мутанты бродили по бесприютному пластику Модерна, играя переключателями и злобами. Он отпустил ее, миновавшую возраст добродетели, он допустил ее побег с железным мыслезаписным мыслителем, сочтя. что наименьшее из многих зол в ее весенние годы — набраться опыта, против которого ей предстояло выстоять во времена, склоняющиеся к безнадежности, широкой, толстой и высокой, как мокрое резиновое небо над головой. Он пытался ничему ее не учить. В свой срок она дорастет до «замещения» и ее тело деталь за деталью будет заменено на металл и пластик новыми великими хирургами, а то, что останется, будет питаться внутривенно. Но сейчас он отпустил ее, без матери, с этими чулочными коробочками в глубокую ночь вслед за мыслепленочным мыслителем, предоставив ей справляться с одиночествам и проблемами взросления, как сама знает, пока наконец она, замещенная твердой и решительной рукой, не станет женщиной, способной выжить.
Добрым Долгим Покоем называлось кладбище. Когда она вернется, он, пожалуй, покинет на время свое уютное бедроприемное кресло, чтобы выйти к ней. Может быть, он лицемерно возьмет у нее одну и коробочек и, изображая заинтересованность, заглянет внутрь. И может быть там хоть раз окажутся светящиеся и мигающие в долгой пустой ночи светлячки. И тогда он проговорит с отцовской ленты через золотую противораковую затычку: «О, Дафалена, как мило! Ты выбралась на кладбище ловить светлячков в великой ночи, как нормальное игривое дитя. Об этом я тебе и говорил. Малая искра в долгой тьме. Как мило! И ты принесла их в ящичках, обжигавших и мозоливших твои маленькие ручки, мне, своему папочке! Как мило мило мило…
Он теперь считал за лучшее заранее готовить речи, записывать план на пленку, чтобы все гладко прошло сквозь золотую противораковую пробку. Бывало, когда его застанут врасплох, с бракованной или неподготовленной пленкой или при перемене обстоятельств, у него вырывалось какое-нибудь глупое замечание — невообразимо странное, вовсе не подходящее к обстоятельствам, к которым ведь не всегда заранее подготовишься, не сразу поменяешь речь. Обстоятельства не должны были так с ним поступать, считал он, но поступали. И при том, что в целом ему следовало бы из осторожности говорить с каждым днем все меньше и меньше, он каждый раз выговаривал все больше и больше, превращая планы в надежды, выпуская замечания из золотой трубочки наперекор темным обстоятельствам — в сущности, умоляя.
И снова топот железных ног в ночи и тихое чуп-чуп маленьких девичьих туфелек: он позволил чудовищной глотке выйти в тестовый режим. Слова бились в золотой трубке как неисправные клапаны в золотой выхлопной трубе, и вместо ловко выговоренного «ПРИВЕТ» он заорал в темноту. А они уже громоздились в темноте. Мокс — высокой угловатой глыбой за пластиковой грушей, а она ― много меньшей и более хрупкой кляксочкой чуть в стороне от своего железного дружка. Он рванулся к дочери, старательно выговаривая ртом заготовленные слова:
— О, Дафалена, как мило мило мило… ты побывала…
Она сунула ему коробочки, и на один ледяной и леденящий миг ее глаза нашли его глаза под лучом прожектора, вращавшегося у него на крыше и как раз тогда развернувшегося к ним. Двор освещали и лучи с других крыш, ловили их в перекрестья, погружали то во тьму, то в свет. Мокс втягивал суставы рук в себя и снова высовывал. А она застыла тихо как камень.
Коробочки были тяжелы в его руке. Ничего в них не шуршало, из них не пробивалось ни огонька. Он дождался нового оборота прожектора на крыше и подставил ящичек пробегающему лучу. Луч пробежал по чему-то белому, холодному, мертвоглазому, Дафалена ждала, вытянувшись как на пьедестале, заломив покрытые ожогами руки. Мокс работал суставами и скобами, втягивая и вытягивая руки на всю длину. И в глотке, вот странность, ощущалась давняя боль, совсем не от золотой вставки.
Он снова подставил ящичек пробегающему лучу и с содроганием все своих мясных вставок вдруг понял. С третьим оборотом он выставил ящик вперед, так что стали видны зазубренные места отлома, там где Мокс выломал их, пять лет покоившихся в цветах и ангелах Доброго Долгого Покоя. С четвертым оборотом он с силой отшвырнул их на стальной лист, на котором стоял. Жужжащие лучи с других крыш поймали осколки белого, и глотка у него заболела такой старой болью, что он не сумел договорить заготовленных слов. А белый глаз ударил в него гладкой меловой звездой холода… холода. Потом железный Мокс, бросив вдруг свое глупое занятие — втягивать и высовывать руки, согнулся в большом поясном шарнире и поднял ЭТО с земли.
Это она! — восторженно взвизгнула Дафалена. — Ты переключил его на Слугу, и тогда я ему просто приказала. Он нашел Маму!
Когда он тихо рухнул в белую пыль ангела, железный Мокс и испуганная маленькая девочка ускользнули в сторону кладбища, в упругую тьму, догадавшись, что не угодили ему.
2 марта (в четверг) по адресу: Санкт-Петербург, ул. Победы, д. 4 пройдет церемония открытия мемориальной доски Борису Натановичу Стругацкому, который жил в этом доме с 1964 по 2012 годы.
Доска будет установлена на лицевом фасаде здания по ул. Победы, д.4, выходящем на пересечение ул. Победы и Варшавской ул.