Кларк Эштон Смит / Clark Ashton Smith
(1893-1961)
“Genius Loci” / “Genius Loci”
(1933)
========================
Вниманию почтенной публики предлагается авторский перевод одного из малоизвестных рассказов художника, скульптора, поэта, писателя и визионера Кларка Эштона Смита, посвящённый языческим атавизмам и артистическим девиациям. Извольте.
========================
“Место весьма странное”, сказал Эмбервиль, “но едва ли мне удастся передать конкретное впечатление от него. Слова будут звучать слишком просто и банально. Ничего особенного там нет: поросший осокой луг, окружённый с трёх сторон склонами жёлтых сосен; тоскливая речушка втекает с открытой стороны, чтобы дальше затеряться в cul-de-sac (фр. "тупик, глухой конец" — прим.пер.) рогоза и болотистой почвы. Ручей, двигаясь всё медленнее и медленнее, образует своего рода стоячий омут, из которого несколько чахленьких на вид ольх, кажется, хотят выброситься наружу, словно не желая иметь с ним ничего общего. Мёртвая ива склоняется над водоёмом, её бледные, скелетообразные отражения заволочены зелёной пеной, пятнающей воду. Там нет ни дроздов, ни зуйков, ни даже стрекоз, столь обыкновенных в подобных местах. Только тишина и запустение. Отметина зла – нечестивости такого свойства, что у меня просто слов не находится. Я сделал набросок этого места, почти что против моей воли, так как подобный outre (фр. букв. "странный, необычный" — прим.пер.) едва ли по моей части. На самом деле, я сделал два рисунка. Я покажу их тебе, если хочешь.”
Так как я был высокого мнения о художественных способностях Эмбервиля и давно почитал его одним из самых выдающихся пейзажистов своего поколения, то, само собой, мне не терпелось увидеть рисунки. Он, однако, не ожидая проявления с моей стороны интереса, тотчас же раскрыл своё портфолио. В его выражении лица, в самих движениях рук было нечто, что красноречиво свидетельствовало о странной смеси принуждения и отвращения, с которой он извлёк и представил два своих акварельных этюда, о которых только что упомянул.
Местечко, изображённое на каждом из них, было мне незнакомо. Очевидно, что это был один из тех скрытых уголков, которые я упустил в моём отрывочном путешествии по предгорным окрестностям деревушки Боумэн, где, два года тому назад, я приобрёл необработанное ранчо и ушёл на покой ради частной жизни, столь необходимой для длительных литературных штудий. Фрэнсис Эмбервиль, в один из своих двухнедельных визитов, с его чутьём к изобразительным возможностям ландшафта, несомненно, гораздо ближе познакомился с местностью, нежели я. У него была привычка бродить до полудня, вооружившись всем необходимым для пленэра; и таким образом он уже нашёл множество тем для своей прекрасной живописи. Договорённость наша была взаимовыгодной, ибо я в его отсутствие имел обыкновение практиковаться в романистике со своей антикварной печатной машинкой “Ремингтонъ”.
Я внимательно рассмотрел рисунки. Оба, хотя и были выполнены поспешно, выглядели вполне законченно и демонстрировали характерные изящество и энергию стиля Эмбервиля. И всё же, даже с первого взгляда, я отметил качество, которое было глубоко чуждо духу его творчества. Элементы места были те же самые, что он описал. На одной акварели, водоём был наполовину скрыт бахромой из булавовидных водорослей, и мёртвая ива склонилась через него под унылым, обречённым углом, таинственно застылая в своём падении в стоячие воды. По другую сторону омута, ольхи, казалось, стремились прочь из воды, выставляя свои узловатые корневища словно в вечном усилии. На другом рисунке болото формировало основную часть композиции переднего плана, со скелетом дерева, тоскливо нависшим с одной стороны. У дальнего берега камыши, казалось, волновались и шептались между собой в порывах слабеющего ветра. Отвесный сосновый склон на краю луга был показан массой мрачного зелёного цвета, окаймляющей пейзаж и оставляющей лишь палевую бледность осеннего неба.
Всё это, как уже замечал художник, было достаточно прозаично. Но в то же время я оказался под впечатлением от глубокого ужаса, что скрывался в этих простых элементах и выражался посредством их, словно это были черты некоего злобно искажённого демонического лика. В обоих рисунках этот пагубный характер одинаково проявлялся, как если бы одно и то же лицо было изображено в профиль и в анфас. Я не мог вычленить отдельные детали, составляющие общее впечатление, но стоило только внимательнее посмотреть, как омерзительность странного зла, дух отчаяния, неприкаянности, опустошения искоса проглядывал с рисунка всё более открыто и враждебно. Место, казалось, нацепило жуткую и сатанинскую гримасу. Создавалось ощущение, что обладай оно голосом, то непременно бы изрыгало проклятия некоего гигантского демона, или же хрипло насмехалось тысячептичьим граем дурного предзнаменования. Изображённое зло было чем-то абсолютно вне человеческого мира – намного древнее людского рода. Так или иначе – как это не фантастично звучит – луг создавал впечатление вампира, престарелого и скрывающего неизречённые гнусности. Слабо, едва уловимо, он жаждал иных вливаний, чем та вялая струйка воды, которой этот клок земли питался.
“Где это место?” спросил я после минуты-другой беззвучного изучения. Удивительно, что нечто подобное действительно имело место быть – равно как и тот факт, что натура столь же здоровая, как Эмбервиль, могла быть чувствительна к таким вещам.
“На окраине заброшенной фермы, милю или чуть меньше вниз по маленькой дороге в сторону Беар-ривер,” ответил он. “Тебе должно оно быть известно. Там есть фруктовый садик около дома, на верхнем склоне холма. Но нижняя часть, кончающаяся этой лощиной, вся сплошь одичалая.”
Я постарался вызвать в памяти образ упомянутой местности. “Предполагаю, что это, должно быть, местечко старого Чэпмена,” решил я, “Ни одно другое ранчо вдоль той дороги не отвечает твоему описанию.”
“Ну, кому бы она не принадлежала, эта луговина – самое жуткое место, с которым мне приходилось когда-либо сталкиваться. Я уже встречался с пейзажами, скрывающими в себе нечто странное, но никогда – с подобным этому.”
“Может быть, оно одержимо,” сказал я наполовину в шутку. “Исходя из твоего описания, выходит, что это та самая луговина, где старый Чэпмен был найден мёртвым своей младшей дочерью; инцидент произошёл несколькими месяцами позже моего приезда. Скорее всего, он умер от сердечной недостаточности. Его тело успело закоченеть, и видимо, он пролежал там всю ночь, начиная с того времени, как его не могли дозваться к ужину. Я не слишком-то хорошо был с ним знаком, помню только, что старик имел репутацию эксцентрика. Незадолго до его гибели люди стали думать, что у него не все дома. Я забыл подробности. В любом случае, его жена и дети пропали в скором времени после его кончины и ни один человек с тех пор не занимал ферму и не ухаживал за фруктовым садом. Этот случай из разряда банальных сельских трагедий.”
“Я не большой поклонник всяких страшилок,” заметил Эмбервиль, который, похоже, понял мой намёк про одержимость в буквальном ключе. “Откуда бы влияние не исходило, оно вряд ли имеет человеческое происхождение. Впрочем, вспоминая об этом, у меня один-два раза сложилось преглупое впечатление – идея-фикс, что кто-то наблюдал за мной, пока я делал наброски. Странно – я практически забыл об этом, пока ты не подбросил мне мысль о возможности наваждения. Я вроде бы несколько раз замечал какую-то фигуру периферийным зрением, прямо за пределами радиуса, выбранного мной для живописи – некий полуоборванный старый негодяй с грязными седыми усами и злой гримасой. Втемболее странно, что я получил столь завершённое представление о человеке, даже не увидев его как следует. Я подумал, что это, должно быть, бродяга, забрёдший на окраину луга. Но когда я повернулся, чтобы бросить на него точный взгляд, то там попросту никого не оказалось. Словно бы он растворился среди болотистой почвы, камышей, осоки.”
“Очень даже верное описание Чэпмена,” сказал я. “Помню его усы – они были практически белыми, за исключением табачного налёта. Захудалая дремучесть, если можно так выразиться – и сама нелюбезность, в том числе. Под конец жизни у старика появился ядовито-навязчивый взгляд, что, несомненно, только способствовало его репутации сумасброда. Припоминаю некоторые байки про него. Люди говорили, что он стал пренебрегать уходом за своим фруктовым садом. Знакомые обычно находили его в этой укромной низине, праздно стоящего и отрешённо глазеющего на воду и деревья. Это одна из возможных причин, отчего соседи сочли его спятившим. Но уверяю тебя, я ни разу ничего не слышал по поводу странности или необычности самой лощины, ни после инцидента с Чэпменом, ни ранее. Это одинокое место, я просто не могу представить, что кто-то может приходить туда сегодня.”
“Я наткнулся на него совершенно случайно,” сказал Эмбервиль. “Место не видно с дороги, из-за толстых сосен… Но вот ещё какая странность. В то утро я вышел из дому с сильным и чистым интуитивным ощущением, что непременно должен найти что-то необыкновенное. Я направился к лугу напрямик; и должен признать, интуиция оправдала себя. Место отталкивает – но оно же и очаровывает. Я просто обязан разгадать тайну, если у неё есть решение,” добавил он несколько упреждающе. “Завтра я планирую с утра пораньше вернуться туда вместе с красками, чтобы начать писать настоящее полотно.”
Я был удивлён, памятуя о пристрастии Эмбервиля к живописной яркости и жизнерадостности, что невольно заставило его сравнивать себя с Соролья (испанский художник-пейзажист XIX — начала XX вв., работавший в технике импрессионизма — прим.пер.). “Необычный выбор,” заметил я. “Я должен наведаться туда самолично и осмотреть всё как следует. Это ведь больше по моей части, чем по твоей. Место наверняка хранит в себе странную историю, если уж оно так вдохновило твои эскизы и описания.”
Прошло несколько дней. В это время я находился под гнётом утомительных проблем, связанных с заключительными главами грядущей новеллы – и снял с себя обещание посетить открытый Эмбервилем луг. Мой друг, в свой черёд, был заметно поглощён новой темой. Каждое утро, прихватив этюдник и масло, он совершал вылазки и возвращался всё позже, забывая о часе полдника, прежде всегда приводившего его из подобных экспедиций.
На третий день художника не было до самого заката. Вопреки обыкновению, он не показал мне, что уже у него вышло, и его реплики касаемо прогресса картины были несколько расплывчаты и уклончивы. По какой-то причине, он не желал говорить об этом. Также, он, судя по всему, не желал обсуждать саму лощину, и в качестве ответа на прямые вопросы только лишь повторял в отсутствующей и небрежной манере то, что уже говорил мне раньше. Каким-то непонятным для меня образом его отношение будто бы изменилось.
Были и другие изменения. Он, казалось, потерял свою обычную жизнерадостность. Часто я ловил его пристально нахмуренным, или же удивлялся поползновениям некой двусмысленной тени в его откровенных глазах. Появились угрюмость, болезненность, которые, насколько пять лет нашей с ним дружбы позволяли мне заключить, были новыми аспектами его темперамента. Может быть, если бы я не был так занят своими собственными измышлениями, то смог бы ближе подойти к происхождению этого мрачного настроения, которое я сравнительно легко списал поначалу на какие-то технические вопросы, беспокоящие моего друга. Он всё менее и менее походил на того Эмбервилля, которого я знал; и когда на четвёртый день он вернулся в сумерках, я почувствовал настоящую враждебность, столь чуждую его натуре.
“Что случилось?” не выдержал я. “Ты угодил под корягу? Или луг старого Чэпмена так действует тебе на нервы своим призрачным влиянием?”
На этот раз он, похоже, совершил над собой усилие, чтобы стряхнуть эту свою мрачноватую молчаливость вкупе с нездоровым юмором.
“Это дьявольская загадка,” заявил он, “и я непременно найду к ней ключ, так или иначе. Место имеет собственную эссенцию – у него есть индивидуальность. Подобно тому, как душа пребывает в человеческом теле, только её нельзя зафиксировать или прикоснуться к ней. Ты знаешь, я не суевер – но, с другой стороны, я и не фанатичный материалист, мне доводилось сталкиваться с некоторыми странными феноменами в своё время. Этот луг, похоже, обитаем тем, что древние звали genius loci. Не единожды до этого я подозревал о существовании подобных вещей – существующих в привязке к определённому месту. Но это первый случай, когда я имею основания подозревать что-либо активно злокачественной или враждебной природы. Другие атавизмы, в чьём присутствии я имел возможность убедиться, были скорее доброжелательными – выраженные в неких крупных, смутных и безличных формах – или же полностью равнодушными к благополучию человека; возможно, они вовсе не обращают внимания на наше существование. Эта же сущность злобна, осознана и бдительна: я ощущаю, как сам луг, или сила, воплощённая в нём, всё время тщательно исследует меня. Атмосфера места – это атмосфера жаждущего вампира, улучающего удобный момент, чтобы осушить меня. Это cul-de-sac всевозможной скверны, в который неосторожная душа вполне может быть поймана и поглощена. Но, Мюррей, я не могу противостоять искушению, это сильнее меня.”
“Похоже на то, что место стремится заполучить тебя,” сказал я, сильно удивлённый его необыкновенной речью и тем тоном пугающей и болезненной убеждённости, с которым она была произнесена.
Было очевидно, что моё замечание не возымело действия – он ничего не ответил.
“Взглянем с другого угла,” продолжил он с лихорадочной интонацией в голосе. “Ты помнишь моё впечатление от маячащего на задворках и наблюдающего за мной старика при первом моём визите. Что ж, я лицезрел его вновь, много раз, краем глаза; и в течение последних двух дней он возникал всё более явственно, хотя всё же смутно, искажённо. Иногда, пристально разглядывая мёртвую иву, я мог видеть его нахмуренное лицо с обтрёпанной бородой в виде части узора ствола. Спустя какое-то время оно уже плещется среди голых ветвей, словно бы опутанное ими. Иной раз узловатая пятерня, рваный рукав куртки всплывёт вдруг из-под мантии ряски, как будто тело утопленника подалось на поверхность. Затем, через мгновение – или одновременно с этим – призрак, вернее, какие-то его фрагменты мелькают в зарослях ольхи и камыша.
Эти явления всегда краткосрочны, и стоит мне сосредоточить на них взгляд, как они тут же растворяются в окружающей среде, будто слои тумана. Но старый негодяй, кем или чем бы он ни был, неотделим от лощины. Старик не менее мерзок, чем всё прочее, связанное с этим местом, хотя он и не является главным элементом царящего здесь наваждения.”
“Бог мой!” вырвалось у меня. “Без сомнений, ты видел что-то странное. Если не возражаешь, я присоединюсь к тебе завтра после полудня. Тайна начинает завлекать меня.”
“Конечно, я не возражаю. Приходи.” Манера, в которой были сказаны эти слова, неожиданно и без всякой ощутимой причины возобновила неестественную молчаливость последних четырёх дней. Он бросил на меня украдкой взгляд, исполненный угрюмости и недружелюбия. Как если бы невидимый барьер, временно убранный, снова поднялся между нами. Тени странного настроения вновь окутали его облик; и все мои попытки продолжить беседу были вознаграждены только лишь наполовину смурными, наполовину отсутствующими односложными фразами. Чувство растущего беспокойства, нежели оскорбления, побудило меня впервые отметить про себя непривычную бледность его лица и яркий, фебрильный блеск его глаз. Он выглядел как-то нездорово, подумалось мне, как если бы некая эманация бурной витальной силы художника покинула его, оставив на замену чужеродную энергию сомнительной и менее здоровой природы.
Удручённый, я в конце концов бросил любые попытки вернуть друга из его сумрачного обиталища, в которое он погрузился с головой. В продолжении вечера я делал вид, что читаю роман, в то время как Эмбервиль сохранял свою необычайную абстрагированность. До самого отхода ко сну я, довольно безрезультатно, ломал над этим голову. Тем не менее, я-таки решил, что обязан посетить лужайку Чэпмена. Я не склонен верить в сверхъестественное, но было очевидно, что место оказывает пагубное влияние на Эмбервиля.
На следующее утро, проснувшись, я узнал от своего слуги-китайца, что художник уже позавтракал и ушёл, прихватив этюдник и краски. Это новое доказательство его одержимости озадачило меня; но я строго сосредоточился на сочинительстве до полудня.
Позавтракав, я выехал вниз на шоссе, переходящее в узкую грунтовую дорогу, которая ответвляется в сторону Беар-ривер, и оставил свой автомобиль на поросшем соснами холме, расположенном над старой чэпменовской фермой. Хотя мне прежде не доводилось посещать луг, я имел весьма чёткое представление о его расположении. Не обращая внимания на травянистую, наполовину заросшую дорогу в верхней части поместья, я продрался сквозь чащу к небольшой тупиковой долине, неоднократно видя на противоположном склоне умирающий сад груш и яблонь и полуразрушенные хибары, принадлежащие прежде Чэпменам.
Стоял тёплый октябрьский денёк; и безмятежное уединение леса, осенняя мягкость света и воздуха делали саму идею некоего зла или пагубности невозможной. Когда я подошёл к окраине луга, то был уже готов высмеять нелепые представления Эмбервиля; и даже само это место, на первый взгляд, произвело на меня скорее унылое и невыразительное впечатление. Черты пейзажа были те же, что были так ярко описаны художником, но я не мог обнаружить открытого зла, которое косилось из воды, из ивы, из ольхи и из камышей на его рисунках.
Эмбервиль сидел спиной ко мне на раскладном стуле перед этюдником, который он установил среди куп тёмно-зелёного мятлика на открытой площадке около водоёма. Он, казалось, не столько был занят живописью, сколько пристально глядел на сцену перед ним, в то время как наполненная маслом кисть безучастно висела в его пальцах. Осока приглушала мою поступь, и он не услышал меня, когда я приблизился.
С большим любопытством я заглянул ему через плечо на широкий холст, над которым он трудился. Насколько я мог судить, картина уже была доведена до непревзойдённой степени технического совершенства. Она являла собой чуть ли не фотографический отпечаток пенистой воды, белёсого скелета кренящейся ивы, нездоровых, наполовину лишённых корней ольх и скопления кивающих рогозов. Но в этом я обнаружил мрачный и демонический дух эскизов: лощина, казалось, ждала и наблюдала, словно дьявольски искажённое лицо. Это была западня злобы и отчания, лежащая вне осеннего мира вокруг неё; поражённое проказой пятно природы, навсегда проклятое и одинокое.
Я вновь окинул взглядом сам пейзаж – и увидел, что луг был действительно таким, каким его изобразил Эмбервиль. На нем лежала гримаса полоумного вампира, ненавидящего и настороженного. В то же время, ко мне стало приходить неприятное сознание противоестественной тишины. Здесь не было ни птиц, ни насекомых, как и говорил художник; и казалось, что только истощённые и умирающие ветра могут залетать в это угрюмую лощину. Тонкая струйка ручья, потерявшегося среди болотистой земли, казалась загубленной душой. Это также было частью тайны; я не мог припомнить какого-либо источника на нижней стороне близлежащего холма, что являлось бы свидетельством о подземном течении.
Сосредоточенность Эмбервиля, даже сама осанка его головы и плеч были как у человека, подвергшегося месмеризации. Я уже собирался заявить ему о своём присутствии; как вдруг до меня дошло, что мы были не одни на лугу. Сразу за пределами фокуса моего зрения стояла, в скрытной позе, чья-то фигура, как будто наблюдая за нами обоими. Я развернулся вокруг своей оси – и никого не оказалось. Потом я услышал испуганный крик Эмбервиля и повернулся к нему, воззрившемуся на меня. На его чертах застыло выражение ужаса и удивления, которое, тем не менее, не до конца вытеснило маску гипнотической зачарованности.
“Бог мой!” выдохнул он, “я уж было принял тебя за того старика!”
Я не могу с точностью сказать, было ли ещё что-либо произнесено каждым из нас. Однако, у меня осталось впечатление пустой тишины. После его одиночного возгласа изумления, Эмбервиль, похоже, погрузился в прежнее непроницаемое состояние абстрагирования, как если бы он более не сознавал моего присутствия; как если бы, идентифицировав, он сразу же забыл обо мне. С моей стороны, я чувствовал странное и непреодолимое принуждение. Эта скверная, жутковатая сцена угнетала меня сверх всякой меры. Казалось, что болотистая низина пытается завлечь меня в свои объятья неким нематериальным образом. Ветви больных ольх манили. Бочаг, над которым костлявая ива воздымалась в образе древесной смерти, отвратительно добивался меня своими стоячими водами.
Более того, помимо зловещей атмосферы места самого по себе, я болезненно ощутил дальнейшее изменение Эмбервиля – изменение, что было фактическим отчуждением. Его недавнее настроение, чем бы оно ни было, укрепилось чрезвычайно: он глубже ушёл в его моровые сумерки, и утратил ту весёлую и жизнерадостную индивидуальность, которую я знал. Это было подобно зарождающемуся безумию; и возможность этого ужаснула меня.
В медлительной, сомнамбулической манере, не удостоив меня второго взгляда, он продолжил работу над картиной, и я наблюдал за ним некоторое время, не зная, что сказать или сделать. На длительные промежутки времени он останавливался и с задумчивой внимательностью разглядывал какие-то особенности пейзажа. Во мне зародилась странная идея растущего сродства, таинственного раппорта между Эмбервилем и лугом. Каким-то необъяснимым образом место как будто завладело частью самой его души – и оставило что-то своё взамен. У художника был вид человека, разделяющего некую нечестивую тайну, ставшего служителем нечеловеческого знания. Во вспышке ужасного откровения, я увидел луг настоящим вампиром, а Эмбервиля – его добровольной жертвой.
Как долго я оставался там, не могу сказать. Наконец, я подошёл к нему и грубо встряхнул за плечо.
“Ты слишком много работаешь,” сказал я ему. “Послушайся моего совета и отдохни денёк-другой.”
Он повернулся ко мне с ошеломлённым взглядом человека, заплутавшего в неком наркотическом сне. Это выражение, очень медленно, стало уступать место угрюмому гневу.
“О, иди к чёрту!” прорычал он. “Разве ты не видишь, что я занят?”
Я оставил его тогда, ибо ничего другого не оставалось в данных обстоятельствах. Безумного и призрачного характера всей этой истории было достаточно, чтобы заставить меня усомниться в собственном рассудке. Мои впечатления о луге – и об Эмбервиле – были запятнаны коварным ужасом, какого раньше мне не приходилось ощущать ни разу в будничной жизни и в нормальном сознании.
В нижней части занятого жёлтыми соснами склона я оглянулся в противоречивом любопытстве, чтобы бросить прощальный взгляд. Художник не двигался, он всё ещё созерцал злокачественную сцену, словно зачарованная птица, глядящая на смертоносную змею. Было ли это впечатлением двойного оптического образа или же нет, я вряд ли когда-либо узнаю. Но в тот момент мне показалось, что я различаю слабую, призрачную ауру — ни свет, ни туман – которая текла и колебалась вокруг луга, сохраняя очертания ивы, ольх, сорняков, болота. Незаметно она стала удлиняться, словно бы протягивая Эмбервилю свои призрачные руки.
Всё увиденное выглядело чрезвычайно хрупким и вполне могло быть иллюзией; что, однако, не помешало мне в содрогании укрыться под сенью высоких, благотворных сосен.
скрытый текст (кликните по нему, чтобы увидеть)
© Copyright: Элиас Эрдлунг, 2014
спасибо!

Вот бы ещё издали всего...