Про стиль простоту и


Вы здесь: Авторские колонки FantLab > Авторская колонка «Gourmand» > Про стиль, простоту и нецензурную лексику
Поиск статьи:
   расширенный поиск »

Про стиль, простоту и нецензурную лексику

Статья написана 26 июля 2016 г. 17:39

Есть литературный язык и есть язык разговорный, включая матерный. Так каким же языком стоит писать? Конечно, каждый решает для себя сам. Но я вижу несколько моментов, о которых хочу поговорить особо.

1. Общий стиль повествования. Зощенко

В истории нашей страны был период, когда огромная масса необразованных, мало- или совсем неграмотных людей включилась в общественную, а значит, отчасти и в культурную, жизнь страны. Но разрыв между открывшимися возможностями и способностями этих людей был громаден. Русская классическая литература для них неимоверно сложна. Нет навыка. Элементарно нет опыта чтения. Представьте себе вчерашнего матроса, который по слогам пытается прочесть «Войну и мир» Толстого. Сколько времени это у него займёт? Какой длины предложения он сможет удержать в памяти? Все ли слова ему понятны?

Фактически круг чтения такого человека ограничен газетами и дешёвыми книжками-брошюрками. И что же делать? Как достучаться до таких людей, как говорить с ними (в писательско-литературном смысле)?

Вот что отвечал Мих.Мих.Зощенко

цитата Зощенко «Как я работаю»

Но вообще перед писателем наших дней, по моему мнению, стоит такая задача: необходимо научиться писать так, чтобы возможно большее количество людей понимало его произведения. Необходимо массу заинтересовать литературой. А для этого нужно писать ясно, кратко и со всей возможной простотой.

При этом сам Мих.Мих. был образован, начитан и прекрасно владеет литературным языком, о чём свидетельствует его ранняя проза. И сознательно идёт на максимальное упрощение.

Культурное упрощение: нет отсылок к историческим или литературным источникам (Зефиры бледные не плещут над Авророй);

языковое упрощение: короткие предложения простой структуры, простонародные слова и выражения;

сюжетное упрощение: 1-2 сцены в рассказе.

Как видимый итог

цитата Вики

В 1920—1930-е годы книги Зощенко издаются и переиздаются огромными тиражами, писатель ездит с выступлениями по стране, успех его невероятен.

Проходит время, аудитория меняется (отчасти и стараниями Зощенко), накапливая читательский и культурный багаж. Меняется и проза Мих.Миха. Некоторые рассказы для включения в «Голубую книгу» (1934) он перерабатывает. Да и сама «Голубая книга» примечательна: в ней появляются исторические сведения, пусть и в несколько шутливой форме. Увеличивается размер — от микро-рассказов писатель переходит к повестям.

В 40-х годах необходимости в примитивном сказе практически нет — и Зощенко пишет рассказы о фронтовиках и «Перед восходом солнца» прекрасным литературным языком (тем языком, которым он владел всю жизнь).

Кому-то может показаться, что существует прямая аналогия между тем временем и сегодняшним днём (мало читают, интернет- и смс-стиль и т.п.), но это не так.

В тот период люди были необразованы изначально, они не имели возможности ходить в школу, не знали грамоты, ничего не читали в детстве. Первое поколение советских детей (1920-1922 годов рождения), изучающих в школе русскую классику, вступают во взрослую жизнь к началу 40-х и всё — необходимости в таком простонародном упрощении нет. Необходимости, я подчёркиваю.

Сегодня у нас всеобщее среднее образование. Все дети ходят в школу, читают Пушкина, Гоголя, Чехова в обязательном порядке. Имеют культурные и исторические знания (зефиры-авроры, Птолемей-Архимед), способны понять предложения сложной структуры, у детей достаточный словарный запас. И в таких условиях писать упрощённо, простонародно — это потакание мозговой ленности читателя, а вовсе не вынужденная мера.

Как дешёвая колбаса: побольше соли для возбуждения аппетита, побольше сахара и жиров для вкуса, добавки-присыпки и минимум мяса. Что разительно отличается от протёртой каши Зощенко, полезной для беззубых младенцев. Ребёнок растёт — каша усложняется. А колбаса может только дешеветь.

скрытый текст (кликните по нему, чтобы увидеть)

[Я использовал образы «колбаса»-«каша» для закрепления выводов раздела. Если бы статья была написана в более цветастом, разухабистом стиле, мне пришлось бы для той же цели прибегнуть к более грубым сравнениям, например, «героин»-«витамин». В случае жж-образной статьи в стиле «как говорю, так и пишу» вполне вероятно, что я вынужден был бы воспользоваться ещё более грубыми образами, на уровне письки-сиськи, и к тому же в матерном варианте. Такова логика использования закрепляющих образов: они должны быть ярче, чем общий текст.]

2. Снижение лексики в диалогах. О.Генри

Некоторые авторы мотивируют использование простонародных форм в диалогах тем, что так они достовернее показывают жизнь и своих персонажей. Отчасти это справедливо, но при этом не стоит забывать, что писатель не показывает жизнь (он не журналист, и рассказ не очерк), а конструирует с более или менее большой долей достоверности. Читателя надо убедить не в правде, а в правдоподобности. И тут нелишне вспомнить замечательный рассказ О.Генри «Теория и практика». Возможно, я нарушаю какие-то авторские права, цитируя рассказ, но, во-первых, я цитирую с сокращениями [...], а во-вторых, рассказ очень важен для статьи, так что на нарушения мне пофик.

скрытый текст (кликните по нему, чтобы увидеть)

[Для эмоционального усиления я использую слово «пофик», слово сниженной, простонародной лексики. Оно выбивается из общего стиля статьи — так и было задумано. Но если бы в статье «пофики» встречались неоднократно, то для выделения мне пришлось бы прибегнуть к более грубому слову, например, «похер». В случае, если вся статья находилась бы на уровне «похер», я был бы вынужден вставить матерное слово. Такова логика использования эмоционально усиленных слов. Такова цепочка постепенного снижения лексики.]

вот этот рассказ (перевод М. Богословской):

цитата

[...]Редактор Уэстбрук почувствовал вдруг, как кто-то схватил его за рукав. Полагая, что к нему пристал какой-нибудь попрошайка, он повернул к нему холодное, ничего не обещающее лицо и увидел, что его держит за рукав Доу — Шеклфорд Доу, грязный, обтрепанный, в котором уже почти не осталось и следа от человека из приличного общества.

Пока редактор приходит в себя от изумления, позволим читателю бегло познакомиться с биографией Доу.

Доу был литератор, беллетрист и давнишний знакомый Уэстбрука. Когда-то они были приятелями. Доу в то время был человек обеспеченный, жил в приличной квартире, по соседству с Уэстбруками. Обе супружеские четы часто ходили вместе в театр, устраивали семейные обеды. Миссис Доу и миссис Уэстбрук были закадычными подругами.

Но вот однажды некий спрут протянул свои щупальца и, разыгравшись, проглотил невзначай скромный капитал Доу, после чего Доу пришлось перебраться в район Грэмерси-парка, где за несколько центов в неделю можно сидеть на собственном сундуке перед камином из каррарского мрамора, любоваться на восьмисвечные канделябры да смотреть, как мыши возятся на полу. Доу рассчитывал жить при помощи своего пера. Время от времени ему удавалось пристроить какой-нибудь рассказик. Немало своих произведений он посылал Уэстбруку. «Минерва» напечатала одно-два, все остальные вернули автору. К каждой отвергнутой рукописи Уэстбрук прилагал длинное, тщательно обдуманное письмо, подробно излагая все причины, по которым он считал данное произведение не пригодным к печати. У редактора Уэстбрука было свое, совершенно твердое представление о том, из каких составных элементов получается хорошая художественная проза. Так же как и у Доу. Что касается миссис Доу, ее больше интересовали составные элементы скромных обеденных блюд, которые ей с трудом приходилось сочинять.

[...]

Так процветал Шеклфорд Доу, когда он столкнулся в Мэдисон-сквере с редактором Уэстбруком и схватил его за рукав. Это была их первая встреча за несколько месяцев.

— Как, Шек, это вы? — воскликнул Уэстбрук и тут же запнулся, ибо восклицание, вырвавшееся у него, явно подразумевало разительную перемену во внешности его друга.

— Присядьте-ка на минутку, — сказал Доу, дергая его за обшлаг. — Это моя приемная. В вашу я не могу явиться в таком виде. Да сядьте же, прошу вас, не бойтесь уронить свой престиж. Эти общипанные пичуги на скамейках примут вас за какого-нибудь роскошного громилу. Им и в голову не придет, что вы всего-навсего редактор.

[...]

— Как ваша работа, пишете? — спросил редактор.

— Поглядите на меня, — сказал Доу — Вот вам ответ. Только не стройте, пожалуйста, этакой искренно соболезнующей, озабоченной мины и не спрашивайте меня, почему я не поступлю торговым агентом в какую-нибудь винодельческую фирму или не сделаюсь извозчиком. Я решил вести борьбу до победного конца. Я знаю, что я могу писать хорошие рассказы, и я заставлю вас, голубчиков, признать это. Прежде чем я окончательно расплююсь с вами, я отучу вас подписываться под сожалениями и научу выписывать чеки.

Редактор Уэстбрук молча смотрел через стекла своего пенсне кротким, скорбным, проникновенно-сочувствующе-скептическим взором редактора, одолеваемого бездарным автором.

— Вы прочли последний рассказ, что я послал вам, «Пробуждение души»? — спросил Доу.

— Очень внимательно. Я долго колебался насчет этого рассказа, Шек, можете мне поверить. В нем есть несомненные достоинства. Я все это написал вам и собирался приложить к рукописи, когда мы будем посылать ее вам обратно. Я очень сожалею…

— Хватит с меня сожалений, — яростно оборвал Доу. — Мне от них ни тепло, ни холодно. Мне важно знать, чем они вызваны. Ну, выкладывайте, в чем дело, начинайте с достоинств.

Редактор Уэстбрук подавил невольный вздох.

— Ваш рассказ, — невозмутимо начал он, — построен на довольно оригинальном сюжете. Характеры удались вам как нельзя лучше. Композиция тоже очень недурна, за исключением нескольких слабых деталей, которые легко можно заменить или исправить кой-какими штрихами. Это был бы очень хороший рассказ, но…

— Значит, я могу писать английскую прозу? — перебил Доу.

— Я всегда говорил вам, что у вас есть стиль, — отвечал редактор.

— Так, значит, все дело в том…

— Все в том же самом, — подхватил Уэстбрук. — Вы разрабатываете ваш сюжет и подводите к развязке, как настоящий художник. А затем вдруг вы превращаетесь в фотографа. Я не знаю, что это у вас — мания или какая-то форма помешательства, но вы неизменно впадаете в это всякий раз, что бы вы ни писали. Нет, я даже беру обратно свое сравнение с фотографом. Фотографии, несмотря на немыслимую перспективу, все же удается кой-когда запечатлеть хоть какой-то проблеск истины. Вы же всякий раз, как доводите до развязки, портите все какой-то грязной, плоской, уничтожающей мазней; я уже столько раз указывал вам на это. Если бы вы в ваших драматических сценах держались на соответственной литературной высоте и изображали бы их в тех возвышенных тонах, которых требует настоящее искусство, почтальону не приходилось бы вручать вам так часто толстые пакеты, возвращающиеся по адресу отправителя.

— Экая ходульная чепуха! — насмешливо фыркнул Доу. — Вы все еще никак не можете расстаться со всеми этими дурацкими вывертами отжившей провинциальной драмы. Ну ясно, когда черноусый герой похищает златокудрую Бесси, мамаша выходит на авансцену, падает на колени и, воздев руки к небу, восклицает: «Да будет Всевышний свидетелем, что я не успокоюсь до тех пор, пока бессердечный злодей, похитивший мое дитя, не испытает на себе всей силы материнского отмщения!»

Редактор Уэстбрук невозмутимо улыбнулся спокойной, снисходительной улыбкой.

— Я думаю, что в жизни, — сказал он, — женщина, мать выразилась бы вот именно так или примерно в этом роде.

— Да ни в каком случае, ни в одной настоящей человеческой трагедии, — только на подмостках. Я вам скажу, как она реагировала бы в жизни. Вот что она сказала бы: «Как! Бесси увел какой-то незнакомый мужчина? Боже мой, что за несчастье! Одно за другим! Дайте мне скорей шляпу, мне надо немедленно ехать в полицию. И почему никто не смотрел за ней, хотела бы я знать? Ради бога, не мешайтесь, уйдите с дороги, или я никогда не соберусь. Да не эту шляпу, коричневую с бархатной лентой. Бесси, наверно, с ума сошла! Она всегда так стеснялась чужих! Я не слишком напудрилась? Ах, боже мой! Я прямо сама не своя!»

— Вот как она реагировала бы, — продолжал Доу. — Люди в жизни, в минуту душевных потрясений, не впадают в героику и мелодекламацию. Они просто не способны на это. Если они вообще в состоянии говорить в такие минуты, они говорят самым обыкновенным, будничным языком, разве что немножко бессвязней, потому что у них путаются мысли и слова.

— Шек, — внушительно произнес редактор Уэстбрук, — случалось ли вам когда-нибудь вытащить из-под трамвая безжизненное, изуродованное тело ребенка, взять его на руки, принести и положить на колени обезумевшей от горя матери? Случалось ли вам слышать при этом слова отчаянья и скорби, которые в эту минуту сами собой срывались с ее губ?

— Нет, не случалось, — отвечал Доу. — А вам случалось?

— Да нет, — слегка поморщившись, промолвил редактор Уэстбрук. — Но я прекрасно представляю себе, что она сказала бы.

— И я тоже, — буркнул Доу.

И тут для редактора Уэстбрука настал самый подходящий момент выступить в качестве оракула и заставить умолкнуть несговорчивого автора. Мыслимо ли позволить неудавшемуся прозаику вкладывать в уста героев и героинь журнала «Минерва» слова, не совместимые с теориями главного редактора?

— Дорогой мой Шек, — сказал он, — если я хоть что-нибудь смыслю в жизни, я знаю, что всякое неожиданное, глубокое, трагическое душевное потрясение вызывает у человека соответственное, сообразное и подобающее его переживанию выражение чувств. В какой мере это неизбежное соотношение выражения и чувства является врожденным, в какой мере оно обусловливается влиянием искусства, это трудно сказать. Величественное, гневное рычанье львицы, у которой отнимают детенышей, настолько же выше по своей драматической силе ее обычного воя и мурлыканья, насколько вдохновенная, царственная речь Лира выше его старческих причитаний. Но наряду с этим всем людям, мужчинам и женщинам, присуще какое-то, я бы сказал, подсознательное драматическое чувство, которое пробуждается в них под действием более или менее глубокого и сильного переживания; это чувство, инстинктивно усвоенное ими из литературы или из сценического искусства, побуждает их выражать свои переживания подобающим образом, словами соответствующими силе и глубине чувства.

— Но откуда же, во имя всех небесных туманностей, черпает свой язык литература и сцена? — вскричал Доу.

— Из жизни, — победоносно изрек редактор.

Автор сорвался с места, красноречиво размахивая руками, но явно не находя слов для того, чтобы подобающим образом выразить свое негодование.

[...]

— Но объясните мне, — в яростном отчаянии накинулся на него Доу, — в чем, собственно, заключаются недостатки «Пробуждения души», которые не позволяют вам напечатать мой рассказ.

— Когда Габриэль Мэррей подходит к телефону, — начал Уэстбрук, — и ему сообщают, что его невеста погибла от руки бандита, он говорит, я точно не помню слов, но…

— Я помню, — перебил Доу. — Он говорит: «Проклятая Центральная, вечно разъединяет. (И потом своему другу.) Скажите, Томми, пуля тридцать второго калибра это что, большая дыра? Надо же, везет как утопленнику! Дайте мне чего-нибудь хлебнуть, Томми, посмотрите в буфете, да нет, чистого, не разбавляйте».

— И дальше, — продолжал редактор, уклоняясь от объяснений, — когда Беренис получает письмо от мужа и узнает, что он бросил ее и уехал с маникюршей, она, я сейчас припомню…

— Она восклицает, — с готовностью подсказал автор: — «Нет, вы только подумайте!»

— Бессмысленные, абсолютно неподходящие слова, — отозвался Уэстбрук. — Они уничтожают все, рассказ превращается в какой-то жалкий, смехотворный анекдот. И хуже всего то, что эти слова являются искажением действительности. Ни один человек, внезапно настигнутый бедствием, не способен выражаться таким будничным, обиходным языком.

— Вранье! — рявкнул Доу, упрямо сжимая свои небритые челюсти. — А я говорю — ни один мужчина, ни одна женщина в минуту душевного потрясения не способны ни на какие высокопарные разглагольствования. Они разговаривают, как всегда, только немножко бессвязней.

Редактор поднялся со скамьи с снисходительным видом человека, располагающего негласными сведениями.

— Скажите, Уэстбрук, — спросил Доу, удерживая его за обшлаг, — а вы приняли бы «Пробуждение души», если бы вы считали, что поступки и слова моих персонажей в тех ситуациях рассказа, о которых мы говорили, не расходятся с действительностью?

— Весьма вероятно, что принял бы, если бы я действительно так считал, — ответил редактор. — Но я уже вам сказал, что я думаю иначе.

— А если бы я мог доказать вам, что я прав?

— Мне очень жаль, Шек, но боюсь, что у меня больше нет времени продолжать этот спор.

— А я и не собираюсь спорить, — отвечал Доу. — Я хочу доказать вам самой жизнью, что я рассуждаю правильно.

— Как же вы можете это сделать? — удивленно спросил Уэстбрук.

— А вот послушайте, — серьезно заговорил автор. — Я придумал способ. Мне важно, чтобы моя теория прозы, правдиво отображающей жизнь, была признана журналами. Я борюсь за это три года и за это время прожил все до последнего доллара, задолжал за два месяца за квартиру.

— А я, выбирая материал для «Минервы», руководился теорией, совершенно противоположной вашей, — сказал редактор. — И за это время тираж нашего журнала с девяноста тысяч поднялся…

— До четырехсот тысяч, — перебил Доу, — а его можно было бы поднять до миллиона.

— Вы, кажется, собирались привести какие-то доказательства в пользу вашей излюбленной теории?

— И приведу. Если вы пожертвуете мне полчаса вашего драгоценного времени, я докажу вам, что я прав. Я докажу это с помощью Луизы.

— Вашей жены! Каким же образом? — воскликнул Уэстбрук.

— Ну, не совсем с ее помощью, а, вернее сказать, на опыте с ней. Вы знаете, какая любящая жена Луиза и как она привязана ко мне. Она считает, что вся наша ходкая литературная продукция — это грубая подделка, и только я один умею писать по-настоящему. А с тех пор как я хожу в непризнанных гениях, она стала мне еще более преданным и верным другом.

— Да, поистине ваша жена изумительная, несравненная подруга жизни, — подтвердил редактор. — Я помню, она когда-то очень дружила с миссис Уэстбрук, они прямо-таки не расставались друг с другом. Нам с вами очень повезло, Шек, что у нас такие жены. Вы должны непременно прийти к нам как-нибудь на днях с миссис Доу; поболтаем, посидим вечерок, соорудим какой-нибудь ужин, как, помните, мы, бывало, устраивали в прежнее время.

— Хорошо, когда-нибудь, — сказал Доу, — когда я обзаведусь новой сорочкой. А пока что вот какой у меня план. Когда я сегодня собрался уходить после завтрака — если только можно назвать завтраком чай и овсянку, — Луиза сказала мне, что она пойдет к своей тетке на Восемьдесят девятую улицу и вернется домой в три часа. Луиза всегда приходит минута в минуту. Сейчас…

Доу покосился на карман редакторской жилетки.

— Без двадцати семи три, — сказал Уэстбрук, взглянув на часы.

— Только-только успеть… Мы сейчас же идем с вами ко мне. Я пишу записку и оставляю ее на столе, на самом виду, так что Луиза сразу увидит ее, как только войдет. А мы с вами спрячемся в столовой, за портьерами. В этой записке будет написано, что я расстаюсь с ней навсегда, что я нашел родственную душу, которая понимает высокие порывы моей артистической натуры, на что она, Луиза, никогда не была способна. И вот, когда она прочтет это, мы посмотрим, как она будет себя вести и что она скажет.

— Ни за что, — воскликнул редактор, энергично тряся головой. — Это же немыслимая жестокость. Шутить чувствами миссис Доу, — нет, я ни за что на это не соглашусь.

— Успокойтесь, — сказал автор. — Мне кажется, что ее интересы дороги мне, во всяком случае, не меньше, чем вам. И я в данном случае забочусь столько же о ней, сколько о себе. Так или иначе, я должен добиться, чтобы мои рассказы печатались. А с Луизой от этого ничего не случится. Она женщина здоровая, трезвая. Сердце у нее работает исправно, как девяностовосьмицентовые часы. И потом, сколько это продлится — минуту… я тут же выйду и объясню ей все. Вы должны согласиться, Уэстбрук. Вы не вправе лишать меня этого шанса.

В конце концов редактор Уэстбрук, хоть и неохотно и, так сказать, наполовину, дал свое согласие.

[...]

Когда они вошли в квартиру, редактор Уэстбрук с чувством невольной жалости окинул взглядом убогую и скудную обстановку.

— Берите стул, если найдете, — сказал Доу, — а я пока поищу перо и чернила. Э, что это такое? Записка от Луизы, по-видимому, она оставила мне, когда уходила.

Он взял конверт со стола, стоявшего посреди комнаты, и, вскрыв его, стал читать письмо. Он начал читать вслух и так и читал до конца. И вот что услышал редактор Уэстбрук:

«Дорогой Шеклфорд!

Когда ты получишь это письмо, я буду уже за сотню миль от тебя и все еще буду ехать. Я поступила в хор Западной оперной труппы, и сегодня в двенадцать часов мы отправляемся в турне. Я не хочу умирать с голоду и поэтому решила сама зарабатывать себе на жизнь. Я не вернусь к тебе больше. Мы едем вместе с миссис Уэстбрук.

Она говорит, что ей надоело жить с агрегатом из фонографа, льдины и словаря и что она также не вернется. Мы с ней два месяца практиковались потихоньку в пении и танцах. Я надеюсь, что ты добьешься успеха и все будет хорошо.

Прощай. Луиза».

Доу (писатель-реалист, прим. моё) уронил письмо и, закрыв лицо дрожащими руками, воскликнул потрясенным, прерывающимся голосом:

— Господи Боже, за что Ты заставил меня испить чашу сию? Уж если она оказалась вероломной, тогда пусть самые прекрасные из всех Твоих небесных даров — вера, любовь — станут пустой прибауткой в устах предателей и злодеев!

Пенсне редактора Уэстбрука (сторонник возвышенного слога) свалилось на пол. Растерянно теребя пуговицу пиджака, он бормотал посиневшими губами:

— Послушайте, Шек, ведь это черт знает что за письмо! Ведь этак можно человека с ног сбить. Да ведь это же черт знает что такое! А? Шек?

Что тут добавить?

Всё в руках писателя, но обольщаться не надо. Жизненность реплик — понятие относительное. И в большей степени зависит от ожиданий читателя, чем от житейской достоверности.

3. Заключительные соображения

Задача писателя — создать такое произведение, которое будут читать. Это правда.

Для этого у автора есть множество инструментов, в том числе и простонародная лексика, вплоть до матерной.

Но нужно понимать, что никакой сверхзадачи воспитать читателя или достучаться до него она не несёт. Современный читатель достаточно образован. Более того, читатель вполне понимает, что он купил книгу, то есть художественное произведение, а не сборник анекдотов из Сети. И зачастую стиль книги оказывается ниже ожиданий читателя. И в любом случае, это колбаса — дешёвая поделка на один укус.

скрытый текст (кликните по нему, чтобы увидеть)

[Я подкрепляю повтором образ «колбасы».  Но стиль статьи изменился (он не мог не измениться после рассказа О.Генри) и если бы колбаса возникла в этом месте в первый раз, образ получился бы менее ярким. Но и в этом случае я добавил к образу разъяснения чуть более простой лексики: «поделка». А как бы мне пришлось извернуться, если бы статья с самого начала шла в стиле «разговор по душам»?]

Неуёмное использование такой лексики снижает и маневровые возможности самого писателя. Для выделения тех или иных частей текста у него не остаётся выразительных средств и приходится либо отказываться от части авторского замысла, либо прибегать к мату. Да и мат на фоне других сниженных слов теряет свою остроту, то есть не достигает поставленной цели.

Сомнительна обильная простонародная лексика и в диалогах (тем более в повествовании от первого лица). В жизни бывает всякое, но придя в театр, зритель ожидает театральной речи, в кино — киношной, а в литературе — литературной. Запинки, повторы слов, переспросы — хороши в меру, а не постоянно. То же и с простонародной лексикой. Вспомните Гоголя:

цитата Мёртвые души

— Эй, борода! а как проехать отсюда к Плюшкину, так чтоб не мимо господского дома?

Мужик, казалось, затруднился сим вопросом.

— Что ж, не знаешь?

— Нет, барин, не знаю.

— Эх, ты! А и седым волосом еще подернуло! скрягу Плюшкина не знаешь, того, что плохо кормит людей?

— А! заплатанной, заплатанной! — вскрикнул мужик.

Было им прибавлено и существительное к слову «заплатанной», очень удачное, но неупотребительное в светском разговоре, а потому мы его пропустим. Впрочем, можно догадываться, что оно выражено было очень метко, потому что Чичиков, хотя мужик давно уже пропал из виду и много уехали вперед, однако ж все еще усмехался, сидя в бричке. Выражается сильно российский народ! и если наградит кого словцом, то пойдет оно ему в род и потомство, утащит он его с собою и на службу, и в отставку, и в Петербург, и на край света. И как уж потом ни хитри и ни облагораживай свое прозвище, хоть заставь пишущих людишек выводить его за наемную плату от древнекняжеского рода, ничто не поможет: каркнет само за себя прозвище во все свое воронье горло и скажет ясно, откуда вылетела птица. Произнесенное метко, все равно что писанное, не вырубливается топором.

Одна меткая фраза сниженной лексики запомнится сильнее, чем весь диалог или сцена, выполненные в простонародном стиле.

У некоторых современных писателей большая часть книги (если не вся) выполнена в виде смеси литературных и разговорных слов, и в этой размазне теряется не только отличительный голос самого автора, но и голоса персонажей. Не знаю, чего тут больше: то ли авторы не умеют писать по-другому, то ли думают, что книга станет ближе к читателю. Мне пофик. Выглядит такая книга как запись на стене вконтактике или постик в жежешечке, не более.

скрытый текст (кликните по нему, чтобы увидеть)

На фоне «размазни» «пофик» уже не воспринимается ярко, «пофик» уже на уровне базового текста. Если бы я ставил себе целью не описание нейтральной реакции, а что-то другое, мне понадобилось бы более жёсткое слово.

Я прекрасно понимаю, что гнать колбасу проще и доходнее, чем кулинарно оттачивать текст, находя каждому, даже самому маленькому, слову простонародной (а тем более сниженной) лексики то место, где оно придаст блюду неповторимый оттенок вкуса. Закинуть всё в чан, размешать миксером и вылить полученную смесь в целлофановую плёнку всегда проще. Но и отношение к вашему продукту будет соответствующим. И хорошо, если обойдётся только изжогой, а не отравлением.

Как тут не вспомнить известный ролик про писателя Самиздата и соответствующих издателей.

Кто всё это читает? :-D

Ну вот, я высказался, у меня на душе полегчало. Теперь можете меня минусить и закидывать тапками, мне похер.

Что хотел сказать, я сказал.

скрытый текст (кликните по нему, чтобы увидеть)

[Эмоциональный уровень статьи возрос настолько (ролик + переход на прямое обращение к читателям статьи), что «пофик» было бы не только не нейтральным, а кокетливым словом, заигрывающим. Чтобы  избежать этого, мне понадобилось слово похлеще — «похер». Догадайтесь, насколько связаны были бы у меня руки, если бы я щедро разбросал «наплевать», «похер», «идите в жопу» выше по тексту статьи.]





302
просмотры





  Комментарии


Ссылка на сообщение30 июля 2016 г. 13:02
Интересно:))
Но слишком сложно.
Я предпочитаю простые и понятные категорические императивы:))


Ссылка на сообщение30 июля 2016 г. 13:53
Поучительно.


Ссылка на сообщение30 июля 2016 г. 17:11

цитата Gourmand

Сегодня у нас всеобщее среднее образование. Все дети ходят в школу, читают Пушкина, Гоголя, Чехова в обязательном порядке. Имеют культурные и исторические знания (зефиры-авроры, Птолемей-Архимед), способны понять предложения сложной структуры, у детей достаточный словарный запас.

Это вряд ли. Какой то процент — возможно. Те, кому это интересно и кто собирается поступать на соответствующие ф-ты. Остальным это все не надо.

цитата Gourmand

И в таких условиях писать упрощённо, простонародно — это потакание мозговой ленности читателя, а вовсе не вынужденная мера.

А вдруг они просто так думают как пишут? На фоне общего, так сказать,образования. И ведь издают некоторых, вот в чем беда.


Ссылка на сообщение30 июля 2016 г. 19:03
Афтар, пеши исчо


Ссылка на сообщение3 августа 2016 г. 12:13
Извините, но матом не надо у меня в колонке ругаться.
Есть желание цитировать матерные тексты — на форум пишите модераторам.


Ссылка на сообщение3 августа 2016 г. 12:41

цитата Gourmand

Извините, но матом не надо у меня в колонке ругаться.

Это не я, но все равно «признаю свою вину, меру, степень, глубину». Однако к чему же мы пришли? Если остановиться на все средства хороши, способствующие достижению цели, то не близко ли это к иезуитству? Если на том, что все хорошо в меру, то не будет ли золотая середина близка к серости?


⇑ Наверх