Никогда меня столько раз не обвиняли в позерстве, а какой я позёр? я даже машину водить не хочу и каждый раз инструктор от меня тихонечко офигевает. Но это уже другая история.
Иннокентий
На измученной зноем улице стоят, как нарисованные. И только жаркий ветер дергает Кы за ниточки косматого шарфа, который шатается, как больной зуб.
Может, не самое лучшее сравнение, но я закончила только первый курс литфака. Кы говорил, что стилистика не моё. Глупый Кы. Я то знаю, что главное словами дышать, а уж какими их находят люди, не так уж и важно.
Вы видели вагонетки? Мой Па работал на шахте, и я видела их не раз. Так слова – это вагонетки для чувств. Пустые формы, в которые можно положить, что угодно. Как в тарелку мороженое или суп.
Я всегда любила густой тыквенный. И чтобы ещё тёртых семечек насыпали горку. Зелёное на оранжевом. И оранжевое под зелёным.
Яркие слова – хлёсткие, но теплые, и обязательно живые. Будто чуть потраченные червячками сомнения. Слова с царапинками-зазубринками, нагретые солнцем. Их потрепало время, но они улыбаются.
В них, в этих пустых вагонетках, перевезли до меня миллиарды всего. Они устали от безразличия, и потому важно наполнить их собой. А еще важнее чуточку изогнуть их. Сломать, а потом починить.
Когда я это сказала Кы, он заявил, что по мне плачет больница. И что мне надо меньше заниматься. А потом позвал в кино. Медный сентябрьский вечер: мы шли долго. Я думала, поцелует меня Кы, или нет. И вдруг заметила, что моя рука спряталась в его руку. Как улитка в раковину.
Надо сказать, это меня испугало. Никогда раньше руки так себя не вели. Я посмотрела вверх, и упала в небо. А когда поднялась, на меня смотрели синие-синие глаза Кы, и другого неба надо мной уже не было.
Кинотеатр оказался закрытым, и мы пошли обратно к общежитию по ржавым листьям.
Я читала ему Гумилева. А Кы? Не помню. Наверное, только слушал. А я и «Жирафа» и, зажмурившись, «Кенгуру».
Тот лес у общежития – вполне себе партизанский. Мы укрылись в каком-то овраге. Я сказала, что замерзла, чтобы он отдал мне куртку, и, довольная, в неё куталась. А Кы мерцал белой рубашкой, и я думала, что он похож на принца и крокодила одновременно. Тогда-то и родилось у меня это «Кы» — легкое, как запинка перед признанием.
Всю осень я запиналась…а потом пришло время длинных очередей в масках. Все покупали гречку и старались не смотреть друг на друга.
Двадцать лет, и вдруг вирус? Смешно. Я снимаю обертки с конфет и, скатывая их в горошек, бросаю в урну. Надо купить еще «Мишек», вдруг закончатся
Серый ноябрь щекочет нос, и я смеюсь ожиданием завтра. Но завтра приводит с собой несчастье.
На карантин закрывают все общежитие. Одна неделя, две… Месяц, два. Полгода. Голос Кы равнодушен, как стекло в музее. И я больше ему не звоню.
Знойный июль. Я ушла и не обернусь. Там, позади, стоит Кы. И шарф болтается под его горлом, как отживший своё зуб.
Вирус, он-таки есть. И еще кусается. Иначе шарф был бы не нужен.
Я ухожу. Вернее прохожу. Мимо…А Кы, он не посмотрит мне вслед, ведь рядом стоит она. Говорят, медсестра. И что, когда Кы болел, она не отходила от него.
— Удачи вам, Иннокентий, — вырываю я из себя с мясом и бросаю вдогонку, как ненужную пуговицу от пальто.