
«Механический музей» — рассказ, написанный Томасом Лиготти и Джоном Б. Фордом для сборника последнего, в который вошли тексты, созданные Фордом в коллаборации с разными писателями.
Если честно, совсем не знаком с Фордом и не знаю его стиля, потому в «Механическом музее» вижу чистейшего Лиготти. На месте и фирменная пессимистическая философия, и мозгодробительная лексика, и образы автоматонов-марионеток...
Подобно всему остальному миру, я провёл жизнь в поисках способа самоуничтожения. Иные предпочли бы охарактеризовать эту в той или иной степени тщетную затею как «потерять себя» или «выбраться за пределы собственного „я“». Не возражаю против подобных формулировок и даже сам прибегал к ним, поясняя, что имею в виду под «самоуничтожением», пускай эти разъяснения были в той или иной степени тщетны. К ним можно присовокупить следующее свидетельство, или изложение бреда, если изволите.
Говорят, святилища и храмы лучше всего посещать ночью и вне сезона. Я последовал этому совету, когда отправился в вырождающийся курортный город, на задворках которого обнаружил место под названием «Механический музей». Тогда у меня были веские основания полагать, что я искал как раз нечто подобное: храм, предлагающий услуги самоуничтожения, или хотя бы святилище, воздающее почести вероучению — бессловесной мечте тех, кому предстоит самоуничтожение, прежде чем станет слишком поздно. Этот своеобразный визит, нанесённый ночью и вне сезона, казался мне гениальным замыслом, как раз тем, к чему я столькими путями шёл всю жизнь. И то, как этот замысел открылся мне, оказалось фатально убедительным.
Я уже потерял всякую надежду на самоуничтожение и однажды вечером сел за маленький столик в маленькой комнате, чтобы записать свои последние слова. Казалось несомненным, что то была последняя комната, которую занимало моё тело, и последний раз, когда я сел записывать свои последние слова за тем маленьким столиком. И всё же впоследствии я не помнил, чтобы записал хоть что-то. Я ненадолго забылся, а когда пришёл в себя, увидел, что вместо задуманных последних слов я написал лишь: «Механический музей». С некоторым изумлением я осознал, что эти слова попросту обозначали место, которое я посещал в детстве, — обычный игровой зал, расположенный на задворках безвестного курортного города, уже тогда демонстрировавшего признаки вырождения. С тех пор мысли об этой курортной достопримечательности время от времени приходили ко мне на ум, и несколько раз я даже записывал эти слова — Механический музей — по той или иной причине. Но я никогда не писал их, забывшись, или утратив себя, даже на несколько мгновений. И особенно я никогда не выводил их таким почерком, совсем не моим, будто бы чужой рукой, будто рукой себя-иного. Быть может, того, кто постиг наконец секрет самоуничтожения.
Так, прибыв в вырождающийся курортный город, я был охвачен отчаянным восторгом, найдя его всё ещё существующим, как бы близко он ни был к полному вырождению. И обнаружив старый игровой зал всё так же работающим на опустевших городских окраинах, я преисполнился веры в свой замысел: посетить это место, словно совершая паломничество в храм или святилище, войти в его двери ночью и вне сезона. Над входом располагались цветные огни, складывавшиеся в слова «Механический музей». Изнутри доносилась мягкая, необычная музыка.
Один в тусклом павильоне, вдали от глаз служащих, посетителей или даже куратора этого безвкусного заведения, я переходил от одного экспоната к другому, поражаясь тому, насколько они совпадали с моей памятью о них — или, точнее, с теми грёзами, что годами сопровождали то далёкое воспоминание. Ведь в те минувшие дни моего детства роста мне едва хватало, чтобы дотянуться до узких прорезей, в которые я бросал монетку-другую, приводя в движение механизмы внутри прямоугольных стеклянных витрин, казавшихся мне недосягаемыми. Теперь я мог взглянуть в эти витрины на уровне глаз, как я всегда мечтал. Я был убеждён в гениальности своего замысла: совершить паломничество в Механический музей и переходить от одной машины к другой, следуя тому, что я считал формулой избавления, ведущей к самоуничтожению. Словно весь остальной мир, я не мог устоять перед мыслью о том, что мои поиски близки к завершению. Никто не в силах воспротивиться этой мысли, особенно когда она приходит нам в ночные часы и вне сезона.
Могильщик
На несколько мгновений мне было дозволено обрести покой в стране мёртвых. За несколько монет я привёл в действие одну из машин Механического музея и заставил кладбище проступить в бледном сиянии, словно его освещал вырезанный круг луны, подвешенный на тонкой проволоке в тёмной дали бутафорского горизонта. По ту сторону стекла весь игрушечный некрополь ожил, и взгляд мой проник в обиталище Могильщика.
Он был расположен на переднем краю своего грубого и чудесного мира, спиной к моему незваному взгляду. В его крошечных ладонях была крошечная лопатка, и его жёсткие механические руки двигались взад-вперёд, бросая невидимую землю в открытую могилу у его ног — могилу, что вечно оставалась незавершённой. В этой неглубокой яме покоился миниатюрный гроб, скромная коробка без украшений. Над могилой стояло маленькое квадратное надгробие цвета слоновой кости, прикреплённое к зернистой земле, как и все остальные вокруг него. В картонном лунном свете на них невозможно было разобрать надписи. Кривые тени ложились от хрупких безлистных деревьев и тонких столбов ворот, очерчивавших извилистый периметр кладбищенского ландшафта.
И на несколько мгновений мне было дозволено обрести покой в стране мёртвых, в трансе созерцая Могильщика, пока его механические руки ходили взад-вперёд, а лопата бросала не землю, но пустоту на гроб, чья могила была не столь глубока, как надлежит могиле.
И потерял я себя в благом труде Могильщика, и ощутил мягкую тяжесть земли на лопате. Я был как дома под своей луной и бездумно пребывал в покое среди погребённых тел, лежащих в земле, где я навеки их оставил. И вечно я буду засыпать эту последнюю могилу, вечно погребая вечной ночью, молча глядя в землю среди неподвижности и теней, руки мои в безупречном движении, лопата моя ходит взад-вперёд, хороня мёртвых — и это единственное действие, единственное движение в бесконечной тьме.
Затем Могильщик застыл; его лопата замерла. На несколько мгновений мне было дозволено обрести покой в стране мёртвых. Но под конец голова Могильщика с трудом повернулась, и безумное выражение, высеченное на его деревянном лице, навсегда изгнало меня из его механического рая.
Глубокое чувство утраты укоренилось во мне, и в то же время на несколько секунд я пережил «абсолютную утрату» себя. Пожалуй, это исчезновение «я» можно расценить как форму временного уничтожения; две минуты моего существования были искусно погребены опустевшей формой сознания под личиной Могильщика, но как только он внезапно оборвал своё благое дело, моё духовное «я» поспешило восстать из мёртвых. Посредством самого акта копания я стал умиротворённым сочетанием Могильщика и трупа, но, несмотря на все мои усилия по укрытию и сокрытию, могила всегда оказывалась недостаточно глубокой, чтобы помешать моему мгновенному воскресению.
Теперь всё, что мне оставалось, — лишь оплакивать свою утрату.
Спящий
Словно мотылёк, я стал тянуться к постоянному и излишнему свету. Небольшой город был ярко освещён нисходящим лучом верхнего прожектора; этот угол Механического музея казался чуждым далёкому воспоминанию о моём детском посещении, и всё же в меланхоличных улицах этой машины было нечто смутно знакомое. У меня были свои подозрения, но чтобы пролить на них больше света, я нуждался в одарении тьмой. Всего несколько монет, и верхний свет померк до полной темноты. Под стеклом зажглись редкие уличные фонари, их жёлтое свечение едва рассеивало свежую тьму маленького, вырождающегося города. Механическая луна стала медленно подниматься по стальному шпинделю; крошечные лампочки внутри её стеклянного полумесяца отбрасывали гротескные тени сквозь ветви тёмных, безлистных деревьев. Те ложились будто когти на стены множества охваченных кошмарами домов.
Мой незваный взгляд проник сквозь кружевные занавески одного из окон наверху; успокаивающее сияние ночника разливалось над маленькой односпальной кроватью. Я увидел на подушке деревянный лик вечно спящего ребёнка, крошечные лоскутки одеяла поднимались и опускались в ритме сладкого забвения. Нити чувств тянули мою душу, и, словно эмоциональная марионетка, я таял, пока не слился с его невинными снами.
В одно мгновение я утратил себя и так скользнул в вечные грёзы Спящего. Бесплотный, я бродил по тёмным улицам города, упиваясь сущностью прошлого и будущего сна и радуясь одиночеству и уединению, окутывавшим Спящего. Чужой нереальный мир стал мне домом, и теперь, обретя способность постичь этот факт, я знал с уверенностью, что истинное уничтожение моего прежнего «я» скоро завершится.
Очень быстро все следы памяти поблекли, уступив место непрестанному созиданию бесконечной возможности. Я ощутил холод вечной ночи и, взглянув вверх, увидел полумесяц, медленно плывущий по почерневшим небесам. Удовлетворение воцарилось во мне, так что я шёл, словно невидимо сопровождаемый, по пустынным улицам моего нового дома, ступая в такт собственному неприснившемуся сну. Но когда музыка этого сна стала казаться мне смутно знакомой, меня настигло мимолётное ощущение необъяснимого беспокойства.
По нетронутой брусчатке узких переулков и задворков бродил я ликуя, ведь мне удалось ускользнуть из моих забытых пределов. Но вскоре я уверился, что слышал бездушный крик из-за двери одного из давно забытых аттракционов. Войдя в проём под вывеской из цветных огней, я на мгновение ослеп от внезапного ярко-белого света. Когда глаза мои вновь смогли видеть, полумесяц уже опустился с почерневшего неба над маленьким городом в стеклянной витрине, и возвращение прожектора лишило меня возможности заглянуть сквозь кружевные занавески в спальню Спящего.
Вокруг всё ещё звучала мягкая, необычная музыка его прежде неприснившегося сна, но теперь меня переполняли ненависть и зависть при мысли о вечно спящем ребёнке и о том, как он меня предал.
Я знал, что гнев — бесполезная и пагубная эмоция для моих поисков истинного и вечного уничтожения, потому что этот единственный случай предательства в конечном итоге сольётся с другими, дабы явить мне тайну утраты, которой я так давно жаждал. Голос тишины, казалось, звучал в тусклости павильона, его невысказанные слова были слышны лишь в моей голове, и я знал, что теперь должен стремиться стать единым целым с духом машин. На несколько секунд я закрыл глаза, постепенно очищая разум от свежего яда, порождённого примитивным желанием и отчаянием. Прежде чем открыть их вновь, я вообразил, будто услышал призыв — тихий звон колокола.
Прозрачная церковь
Бархатная тьма окутывала стеклянную витрину этой машины, а ложное чувство покоя и принадлежности исходило от неё ещё до того, как я оплатил её услуги. Всего за несколько монет, вложенных в её священную прорезь, мне было даровано узреть церковь со стеклянной крышей. Звук неизвестного гимна раздался из небольшого, спрятанного динамика, и, когда мой незваный взгляд проник сквозь стекло машины и стеклянную крышу церкви, я увидел собрание механических фигур, синхронно поднимающихся со своих скамеек, чтобы воспеть того, кто даровал им их неведомые жизни в этом механическом раю. Подобно мне, каждый из них был призван к собственному уничтожению призрачным звоном несуществующего церковного колокола, но эти чистые звуки, конечно, были слышны лишь в пределах их тонко настроенного сознания.
В затенённом пресвитерии я увидел церковного органиста. Его руки то поднимались, то опускались в чёткой последовательности, извлекая ноты с великолепной ловкостью, дарованной ему вечной автоматикой. Однако, подобно музыке и словам каждого неведомого гимна, что я когда-либо слышал, всё это звучание отдавалось в моих ушах не чем иным, как унылейшей заупокойной песнью, и я задумался о том, какое божество способно находить удовольствие в столь ощутимой силе мрака.
На сей раз я испытывал лишь глубочайшее недовольство, потому целиком сосредоточился на автоматических руках церковного органиста. Так же ясно, как я видел сквозь стеклянную крышу Прозрачной церкви, видел я и план умышленного изгнания, воплощаемый в жизнь органистом и недостойным доверия деревянным приходом. Всю свою волю я обратил на борьбу с этим совершенно новым (и жестоким) способом отлучения от церкви, так что в конце концов я сел перед бутафорским инструментом, наполняя воздух своими искажёнными нотами и становясь единым целым с враждебным мозгом органиста.
Но в своей наивности я понял, что сам угодил прямо в его механические руки; и потому-то осознал, что моё недовольство обладало странными свойствами, способными косвенно благословить меня самой «нечестивой» формой уничтожения и неохотного поклонения, ибо в глубине сознания я уже отрёкся от несомненно бездушного бога, обитавшего на небесах над этим механическим раем, и тем самым отверг собственное существование и самого себя. Ведь кто, если не я, ещё недавно обладал божественной властью, способной вдохнуть жизнь в этот механический приход поющих грешников? Разве эти деревянные существа с их хамелеонской верностью не жили лишь для того, чтобы поклоняться — и поклонялись лишь затем, чтобы жить?
Гимн подошёл к концу, и движения моих деревянных рук резко оборвались над клавишами органа из мнимой слоновой кости. С решительным щелчком всё внутри Прозрачной церкви вновь погрузилось в темноту. Но ещё некоторое время мои глаза оставались слепы, вглядываясь в вечную тьму неведомой вселенной. И всё это время мой вывихнутый разум размышлял над уроком безмолвной проповеди, который я получил, сам того не ведая.
Осведомлённость вознесла меня на новые уровни благодаря знанию, которое я успешно присвоил, подняв меня высоко над участью поющих грешников; однако, к моему полному смятению, она же обменяла моё состояние утраты на воссоединение с самим собой. Неужели дух этого миниатюрного святилища, которое я намеренно посетил ночью и вне сезона, подстроил всё так, чтобы я вновь утратил свою утрату?
И снова я стоял один в полумраке павильона. То обстоятельство, что до сих пор ни один посетитель не вошёл в Механический музей, одновременно и озадачивало, и весьма радовало. И всё же меня не покидало постоянное ощущение, будто некая невидимая разумная сила наблюдает за моим выбором машин, возможно, заинтригованная моей верой в то, что подобное средство способно привести к формуле, завершающейся избавлением. Я прошёл немного дальше, и моё внимание привлекло нечто, сперва показавшееся вертикальным миниатюрным гробом. Я пристально всмотрелся в стеклянную витрину с экспонатом и быстро понял, как сильно я ошибался.
Пунчинелло
Погрузив руку в карман, я достал несколько монет, необходимых для оживления Пунчинелло. В следующую секунду появился свет, чтобы даровать мне ясный вид на ярко раскрашенный автомат сомнительных развлечений. Перед ним, на засыпанном песком полу, в четыре ряда сидели молча наблюдающие деревянные дети. Но когда Пунчинелло начал своё жесточайшее представление, все фигурки, сидевшие со скрещёнными ногами, тотчас отбросили притворную невинность и захлопали своими крошечными деревянными ладонями в шокирующем всплеске макабрического восторга.
Мой незваный взгляд впился в зловещую фигуру Пунчинелло, а в ушах при каждом ударе его деревянной дубинки раздавался порочный смех детей. Символизирующая власть фигура в униформе издавала крики нечеловеческой боли, безупречно синхронизированные с жестокими ударами деревянной дубинки. И погрузился я в насилие Пунчинелло, да так, что увидел себя дирижёром механических марионеток, а деревянная дубинка в моей деревянной руке была дирижёрским жезлом. С каждым моим ударом их злобный смех нарастал, словно крещендо, и я знал, что вечна их насмешка над всем человечеством — знал по их реакции на эту причудливую пародию нашего поведения.
Но всё же слился я с душой куклы Пунчинелло, наслаждаясь её бессмертием и вечной жестокостью и насмехаясь над короткой и бессмысленной жизнью человечества. И знал я лишь жестокое движение деревянной дубинки, и на несколько мгновений я был охвачен своим стремительно приближающимся избавлением.
Вдруг Пунчинелло замер; жестокая дубина навечно занесена над воплощением всего человечества: кукла, властвующая над своим создателем. Его вырезанная голова теперь вскинулась вверх, прямо к моему лицу, с выражением насмешливого торжества и восторга и в уверенности, что он навеки изверг меня из своего механического рая.
После изгнания я испытывал лишь отчаяние, ощущая, что время для моего избавления почти на исходе. Мысли мои вновь и вновь возвращались к пустоте и бессмысленности, мрачности жизни и её нелепости. Но я всё ещё искал единственный путь к избавлению, скрытую формулу, что привела бы меня к самоуничтожению, пока не стало слишком поздно. И теперь я понял, что вырождение этого курортного города соответствовало разложению моего бытия, так что с момента того детского визита святилище Механического музея оставалось сокровенным местом, незримо связанным со мной посредством памяти и души; и потому с течением времени оно постепенно разрасталось, и естественное ослабление моего физического тела позволило ему медленно проникнуть даже в тот последний предел моего существа.
Механический музей теперь всецело вошёл в моё бытие, и я слился со святилищем моей юности во всех смыслах (психологическом, физическом, духовном). Теперь я действительно «вернулся» в Механический музей, и потому присвоение этих областей означало, что мое избавление фактически зависело от божественной силы и милости самого святилища. Я молился лишь о том, чтобы непрерывного поклонения ему на протяжении многих лет (хоть и издалека) оказалось достаточно для одарения меня самоуничтожением.
Только время покажет.
Часовая башня
Со временем я стал различать тиканье. Я шёл в полумраке павильона, пока не остановился перед витриной, откуда доносился этот звук. За стеклом я увидел мерцающий предмет, напоминавший башню. И вновь в его очертаниях я безошибочно узнавал гроб. Охваченный надеждой, я задавался вопросом, принесёт ли она мне столь желанное избавление; дарует ли она мне вечную утрату посредством некоего чуткого механизма её внутреннего устройства. Я не стал медлить с поиском ответа.
Всего за несколько монет я погрузился в складки самого Времени. Внезапный свет искусственной луны позволил мне разглядеть Часовую башню. Но я был потрясён тем, что башня выстроена в столь ужасающей манере и из столь мрачного материала, ведь эта причудливая конструкция была целиком возведена из замысловатого сплетения крошечных, раздробленных жёлто-коричневых костей.
Однако самой поразительной частью этого странного механизма был циферблат, ибо я увидел, что его стрелками служили отрезанные пальцы трупа. Острые ногти на них с точностью показывали время, сообщая, что всего через пять минут наступит полночь. Под циферблатом находился балкон из кости и большой серебряный колокол; я также заметил, что многие участки конструкции были украшены крошечными венками из осенних листьев и миниатюрными пародиями на увядающие розы. Вглядевшись в самую глубь балкона, я тщательно сосчитал одиннадцать крошечных венков, прибитых гвоздями к чёрному дереву зловещей двери в форме гроба.
Итак, я попытался потерять себя в созерцании Часовой башни, но время шло столь незримо, что я не смел даже надеяться уловить его ход. Потому я вновь смирился с погибелью, и единственной определённостью для меня теперь было то, что уничтожение никак не может быть даровано механизмом, неспособным вызвать хотя бы малейший намёк на утрату. Однако, когда до полуночи оставалась всего одна минута, медленное раскрытие гробообразной двери на балконе пробудило во мне новую надежду и интерес. Ибо через эту дверь ступила механическая фигура в чёрном, и вскоре я узрел жестоко улыбающийся лик самой Смерти.
Деревянная фигура была скрыта в чёрных тенях собственной вечности, и я решительно не желал иметь ничего общего с этим ложным и зловещим состоянием. Времени для обретения моего избавления оставалось совсем немного, ибо в руке этой жестокой фигуры была коса в виде молота.
Вдруг, внезапно и необъяснимо, я оказался на улице…
То была ночь вне сезона, и я стоял на улице курортного города. До меня донёсся резкий, пугающий звон часовой башни, возвышавшейся надо мной, — но я сразу понял, что этот звон был не чем иным, как человеческим криком, исполненным муки. Когда раздались второй и третий крики, я осознал, что слышу пленённые души тех, кто посещал святилище этого павильона до меня.
С каждым следующим криком, звенящим в ушах, усиливался распад моего физического тела — и вырождение курортного города вокруг меня. С десятым криком я рухнул на промокшую от дождя землю перед Часовой башней, а с одиннадцатым меня поразила боль столь сильная, что я не мог пошевелиться.
Но двенадцатый крик так и не прозвучал.
Спустя некоторое время боль, терзавшая меня, стала медленно просачиваться из моего тела. Лёжа на спине посреди улицы, я смотрел снизу на балкон Часовой башни. Лунный свет теперь струился на него, даруя безупречную видимость, но никакой зловещей фигуры, глядящей на меня с ненавистью, там не было. Я почти поверил, что её вовсе не существовало.
И вдруг — озарение, исполненное неистового восторга: я наконец обрёл своё избавление в этом механическом раю! Двенадцатый крик отныне не прозвучит, и я навеки останусь утраченным в мире этой неведомой вселенной, вечно блуждая по чудесным улицам Механического музея.
Холод механической луны
Я решил на время забыться, глядя на луну. И пошёл я по мокрой от дождя мостовой, глядя вверх на холодное сияние этого механического светила, ставшего для меня столь реальным и прекрасным. Теперь, когда время наконец замерло, я отправлял свои безмолвные послания себе-прошлому, своему ищущему «я»; произносил безмолвные слова надежды и оставлял письменные подсказки почерком, указывавшим на моё изменённое существование — избавление, что я теперь обрёл.
И полюбил я холод механической луны, глядя на неё почти так, как смотрят на красивую, холодную, но элегантную женщину. Она была недостижима, её можно было лишь созерцать, но постепенно любовь моя к ней углубилась… да, углубилась настолько, что я готов был умереть за неё.
Но роковой обернулась неизменная одержимость луной — ведь кто мог помыслить, что она может быть столь холодна, чтобы предать меня! В тот самый миг, когда я упивался радостью вечной прогулки, её свет внезапно погас…
И сквозь мертвенную тьму улицы, на которой я стоял, — тьму, звенящую неистовым рвением зла, только что вырвавшегося на свободу, — вдруг донёсся до моих оцепеневших ушей двенадцатый крик. И сквозь все сны и мысли, что мне довелось познать; сквозь все годы — минувшие и грядущие; сквозь каждый удар сердца этого презренного любовника — тело и душа мои, исполненные боли, могли лишь вопить; вопить вечным криком нескончаемой, истязающей смерти.
——
