|
|
|
|
Трудно анализировать произведение (я бы назвал его художественно-документальным романом), впечатление от прочтения которого было самым ярким и просто самым сильным за всю долгую читательскую жизнь рецензента (это я о себе). Автор, удивительный человек, прожил невероятно трудную жизнь, в которую поместилось бы не меньше десятка жизней Павла Корчагина, и очень интересно, убедительно и талантливо её описал. Тревожная молодость, любовь и разведка, путешествия и концлагерь, масса удивительных биографий и судеб, лубянские и лагерные изверги и партийная верхушка, анализ сталинизма, советская жизнь в Москве пятидесятых — четыре толстых тома читаются на одном дыхании (это определение я сам придумал, не сочтите за штамп)). Многое из описанного кажется невозможным, например, спасение при падении в пропасть, восстановление после инсульта в условиях ГУЛАГа и некоторые лагерные сцены (тут даже Шаламов отдыхает в сторонке), очень яркие эпизоды из времён Гражданской войны (из молодости жены автора), трёхлетнее одиночное заключение в адоподобной тюрьме страны победившего социализма.
Рекомендация однозначна — книга должна быть в личной библиотеке, каждого, кто хочет знать, в какой ужасной стране жили наши отцы, деды и прадеды и в какой, с трудом преодолевающей тяжелейшее наследие прошлого, живёт сейчас он сам. В какой прекрасной, — можно узнать из сотен других книг, а эта — она такая одна. Справедливости ради, есть и ещё одна очень сильная вещь на тему советских лагерей — "Россия в концлагере" Солоневича ("Крутой маршрут" Гинзбург послабее, на мой взгляд). Но там практически только арест, лагерь и побег из него, а у Быстролётова вся жизнь. И есть ещё "Жизнь моя, ты вся приснилась мне" Богомолова, где война изображена несколько не стандартно, с изнанки. (есть моя рецензия на неё). И Никулин до кучи — тоже по сути обвинительный приговор (и тоже есть отзыв). Но у него не тот масштаб. Короче, — Быстролётова читать, читать и ещё раз читать!
Цитат можно привести десятки, но, чтобы отзыв не стал бесконечным, ограничусь одной:
Много огорчений доставил мне мой старый знакомый по Норильску Лёвушка Гумилёв, сын Николая Гумилёва и Анны Ахматовой. Это был наследственный, хронический заключённый, который сидел срок за сроком — за отца, за свой длинный язык, и так себе, вообще, чтоб не болтался зря на воле. Человек он был феноменально непрактичный, неустроенный, с удивительным даром со всеми конфликтовать и попадать из одного скверного положения в другое. Поэтический ореол отца и матери, конечно, и в лагере бросал на него свет, и все культурные люди всегда старались помочь Лёвушке, вопреки тому, что он эти попытки неизменно сводил на нет.
В Норильске зимой 1939/40 года меня вызвали в барак самых отпетых урок, где якобы кто-то умирал. Такие бараки имеются в каждом лагере и в каждой зоне. Помещаются они обычно на отлёте, стоят покосившись, без стёкол в окнах, грязные и холодные, нарядчик туда заходить боится, повар и хлеборез, выдавая положенное, никогда не отказывают в щедром добавке (чтобы не получить вечером нож в бок). Урки там сидят на нарах в белье или голые, режутся в карты, а их шестёрки промышляют в зоне, воруют и грабят, а ночью спят под нарами — обычное место опустившегося, грязного, оборванного человека, которого в лагере называют Чумой. Я явился в барак с носилками на плече.
— Ладно. Больного забираю в больницу. Давай ещё одного человека нести носилки. — сказал я пахану.
— Эй, Чума! Вылазь, падло, чтоб тебя зарезали! Косой, шугани под нарами доской!
Косой потыкал доской под нарами, и оттуда вылез Чума, босяк с заплывшими глазами. Он шатался от слабости.
Мы стали спускаться вниз, кое-как таща больного на носилках На полдороге я обернулся и по одной только кисти руки, по тому, как она лежала на груди, понял, что больной умер. Мы поставили носилки на снег.
— Смотри, Чума, больной уже умер. Понял? Подпишешься в акте. Как твоя фамилия, имя и отчество?
— Гумилёв Лев Николаевич.
Я подышал на окостеневшие пальцы.
— Холодно как, чёрт. Да. Проклятая жизнь.
Я был тепло одет. Босяк — в лохмотьях, от холода топтался на месте и хлопал себя руками по бёдрам.
— Гм... Как сказать...
— Ты вот не знаешь, Чума, а у тебя такие фамилия имя и отчество, какими может гордиться каждый культурный русский человек. Николай Гумилёв, тёзка твоего батьки, был известный поэт, расстрелянный большевиками! Прочувствуй, Чума!
— Это мой отец — Беззубым ртом улыбнулся босяк.
Тут, забыв про холод, мы начали по очереди читать гумилёвские стихи — раз он, раз я. Так я познакомился с Лёвушкой. Во время войны, когда солдат стало маловато, Лёвушку освободили и отправили на фронт. Он воевал, получил награды, был ранен. Потом война кончилась. Советскому Швейку сунули новый срок и послали в спецлагерь. Героическая мать, изнемогавшая от бесчеловечного давления сталинского режима, вздохнула, когда Сталина не стало. Маленков якобы распорядился оказать ей помощь изданием сборника стихов и заказами на переводы. Ахматова немедленно принялась всерьёз помогать сыну. Урывками между своим основным занятиям — сидением в лагерях — Лёвушка экстерном закончил среднюю школу и исторический факультет и теперь в Омске писал диссертацию на тему "Гунны".
— Товарищ начальник, здесь у энтого заключённого какие-то бумаги. — при каждом очередном шмоне докладывал стрелок.
— Разрешение есть?
— Вот, пожалуйста.
Старший надзиратель прочитывал несколько раз разрешение и с пренебрежением поднимал заглавный лист рукописи.
— Гу...нн... ы... Гунны!
Клал лист обратно на кипу и качал головой:
— И выдумает же, гад! Гунны! Потеха!
Лёвушка сделал себе деревянное седло на спину для заветной кипы бумаги и носил её, плетясь в бесконечных рядах этапников, опустив голову, сунув руки в карманы.. Вещей у него никогда не было. Это была патетическая фигура — смесь физического унижения и моральной стойкости, социальной обездоленности и душевного богатства. кто знает, может быть , когда-нибудь и найдётся русский художник, который изобразит сталинскую эпоху именно как безвременно поседевшего измождённого человека, идущего меж собак и штыков по сибирским дорогам и тащащего на спине научную работу!
Конечно, мы оба сильно постарели, но всё же узнали друг друга. Я немедленно устроил Гумилёва санитаром, благо у него была нерабочая категория. Я представлял себе, что он каждый день будет приносить из инвалидного барака по тоненькой стопке бумаги и, усевшись за моим столом в приёмной под видом учётчика, будет потихоньку от начальника работать над диссертацией.
Но Лёвушка Гумилёв — это Лёвушка Гумилёв!
Он приволок свой наспинный этапный ящик, прибил его к стене в виде полки и расположился под ним с таким видом, что начальник, случайно войдя на следующий день, тут же выгнал его обратно в барак со всеми его бебехами — полкой, чернилами, книгами и рукописью. Потом я старался вставить его фамилию в список инвалидов, которые должны получить дополнительное питание, и вычёркивал её из списка людей, назначенных на работу в зоне. Помогать ему было трудно, так как он попадался начальникам на глаза и бесил их своим подчёркнуто интеллигентским видом. В конце концов мы просто стали гулять вместе, по полчаса перед приёмом. Но и здесь вышла стычка из-за того, что Лёвушка безобразно картавил. Пахан бандеровцев, широкоплечий головорез с тупым лицом сельского начётчика и богатея, отозвал меня в сторону и сказал строго:" Доктор, мы вас, конешно, уважаем, але, як вы можете говорить с таким жидом, як с человеком? Мы, бандеровцы, чекаемо, що вы не будете так нас оскорблять!"
Я приятно улыбнулся:
— Я готов на разводе стать на колени и поцеловать любого еврея в то место, на котором он сидит, но при одном условии — лишь бы не видеть вас! Поняли? Кстати, у Гумилёва отец русский, дворянин, а мать — украинка! Идите.
Бандеровец раскрыл рот от удивления.
М.: