Издательство «Никея» выпустило по-русски книгу видного британского филолога Тома Шиппи, доказывающего, что автор «Властелина колец» и «Сильмариллиона» может быть отнесен к числу классиков европейской литературы и поставлен в один ряд с Диккенсом и Джойсом. Читайте о том, почему такие сравнения по большому счету не имеют смысла и где на самом деле следует искать исток непреходящего обаяния сочинений Толкина.
В толкиноведении есть одна непререкаемая величина — английский литературовед Томас Шиппи, автор двух книг о Толкине. «Дорога в Средиземье» издана в России еще в 2003 году (под названием «Дорога в Средьземелье»), вот теперь вышла вторая — «Дж. Р. Р. Толкин: автор века». Примечательно, что она имеет подзаголовок «Филологическое путешествие в Средиземье», хотя справедливости ради так следовало бы охарактеризовать прежде всего «Дорогу». Сравнением этих двух книг и имеет смысл начать наше повествование (вдобавок чтобы не повторять то, что уже сказал в своем замечательном предисловии к «Автору века» Николай Эппле).
В оригинале «Дорога» опубликована в 1982 году, а «Автор века» — в 2000-м. Безусловно, все это время Шиппи продолжал обдумывать прежние темы и совершенствовать понимание творчества Толкина. Поэтому книга 2000 года заметно, на порядок (если в литературоведении возможна такая градация) стройнее, структурнее и систематичнее своего предшественника. Огромный том «Дороги», пожалуй, даже избыточно полон микроскопическим препарированием всевозможных мифологических аллюзий и лингвистических нюансов. Отдельно вынесенные приложения и примечания, занимающие еще двести страниц, показывают лишь, что автор не очень хорошо справился с обилием материала. Впрочем, именно как материал и советует читателю свою книгу сам Шиппи.
(Полностью рецензию можно прочитать на сайте "Горького")
Примечательно, что первым знакомством с буддизмом для западного неофита обычно становятся притчи и коаны дзэн — самой поздней, странной и далекой от первоначального буддизма секты. Затем, если неофит не потеряет интерес, он переходит к махаянскому ядру: искусительной йогачаре и алмазно-радикальной мадхьямаке, далее знакомится с вдохновенными сутрами праджняпарамиты и, наконец, спускается на самый «нижний» уровень, к Палийскому канону, где с некоторым удивлением встречает не только всеобъемлющий свод «скучных» правил монашеского поведения, но и блестящую практику скептического ума, разрубающего все заблуждения.
Примерно такой путь проделал герой новеллы «Дом Бахии», открывающей новый роман Пелевина «KGBT+». Примерно такой путь проделал, как мне представляется, и сам Пелевин: от раннего творчества, где преобладают махаянские мотивы, действуют бодхисаттвы и всем заправляет Пустота, до позднего, начало которого я отношу к «Тайным видам на гору Фудзи» и который характеризуется тем, что я бы назвал «техническим буддизмом» — изощренной системой «школьных» упражнений, без малейшего подключения высших способностей человеческого духа. Попробую пояснить на примере «Дома Бахии», о чем речь.
В этой новелле некий бирманский (то есть хинаянский) монах сначала легко отбивает заученные японским гостем в молодости дзэнские выпады, после чего учит его истинному видению, которое заключается в том, чтобы в любом восприятии оставалось только восприятие — без какой-либо концептуализации, осознавания и понимания. Ум «сливается с непосредственной данностью момента» и «исчезает как наблюдатель» — остается только «поток быстро сменяющихся восприятий в той последовательности, в какой они происходят сами по себе».
Но совершенно очевидно, что это состояние животного! Именно животное зависимо от своих восприятий полностью и существует только в их потоке и как их же сумма. Животное не осмысляет своих восприятия и не осознает себя в них — оно просто плывет вместе с ними, прилепляясь к каждому, словно носимый ветром осенний листок. Если нет некоего центра, который понимал бы, что восприятие — это только восприятие, то такое восприятие становится целым миром, тотальным всем — конечно, лишь на долю секунды, пока его не сменит другое, но столь же тотальное восприятие. Опять же, если нет самостоятельного центра, для как можно более точного следования за восприятиями («слияния с непосредственной данностью момента») организм задействует инстинкты, эволюционные стереотипы и схемы — в точности как у животных. В таком «самоозверении» нет никакого пробуждающего просветления, о каковом, кстати, бирманский монах ничего и не говорит.
Тут можно возразить, что я что-то упрощаю или не догоняю, неужели за сотни лет буддисты не увидели и не осознали этой ловушки? Конечно, увидели. Именно ответом на то, как не попасть в плен к восприятиям при устранении воспринимающего «я», и стала вся Махаяна. Для этого она задействовала все надлогические, сверхконцептуальные возможности нашего ума, в том числе те самые парадоксы и коаны, которые призваны не просто уходить от конкретных ответов в теоретических спорах, как следует из текста Пелевина, а преобразовывать природу ума, природу воспринимающего «я» в сторону его высших измерений.
А что же Хинаяна, которая не приняла махаянских «излишеств»? Понять ее решение помогает та самая «Бахия сутта» из Палийского канона, на которой и построена пелевинская новелла. По ее сюжету, отшельник Бахия настойчиво просит у Будды наставления и получает краткое резюме всего Учения, которое сводится к тому, что, оставив в восприятии только воспринимаемое, «ты не существуешь ни в том, ни в другом, ни посередине этих двух», —«так приходит конец страданию»… но, что важно, и жизни! Неслучайно сразу же за уходом Благословенного Бахию убивает корова с теленком (символ взаимозависимого существования или кармы), а вернувшийся Будда констатирует, что Бахия прервал цепь перерождений и достиг «Абсолютного Освобождения, Ниббаны». Именно немедленная запредельная нирвана («Там нет ни земли, ни воды…») и является выходом Хинаяны из бессмысленной болтанки тотальных восприятий — жить в миру с этим невозможно, с чем была несогласна Махаяна, которая, напротив, выбрала нирвану в самой гуще сансары.
Что же в таком случае выбирают герои Пелевина? Нечто совсем иное, что является ни Хинаяной, ни Махаяной, а скорее теми магическими практиками, о которых все время предостерегал Будда своих ретивых учеников. Бирманский монах заявляет о себе как о перерождении Бахии — то есть буквально противоречит тексту своей же сутры! Более того, он рассказывает, что научился проживать множество разных жизней и «путешествовать между мирами», то есть, говоря словами эпиграфа к роману: «I’ve been here and I’ve been there, And I’ve been in between», делать нечто совершенно противоположное наставлению Будды («ты не существуешь ни в том, ни в другом, ни посередине этих двух»)! Аналогично поступает и его японский ученик, в азарте творчества овладевая этими практиками. В результате буддизм, не важно, махаянский или хинаянский, летит побоку и начинается характерная позднепелевинская окрошка из эзотерики, конспирологии и антиутопии.
Здесь самое время оставить баттлы пелевинских криптомагов и начать новое восхождение — от Палийского канона через вдохновенные сутры праджняпарамиты, искусительную йогачару и алмазно-радикальную мадхьямаку к парадоксальной мистике татхагатагарбхи, хонгаку и таким знакомо-незнакомым притчам и коанам дзэн. Впрочем, прочесть «KGBT+» тоже можно — главное, не придавать тамошнему «буддизму» слишком большого значения…
Роман-эксперимент, роман-разочарование — так я бы, наверное, охарактеризовал эту книгу достойного в целом писателя. Попытка автора дать панораму развития цивилизаций Азии и Америки (при условии, что население Европы полностью уничтожено чумой) на протяжении шести веков через судьбы двух десятков персонажей, живших в разное время и в разных странах, — эта попытка так и осталась набором эпизодов, не складывающихся в нечто единое. Слишком быстро приедается наблюдать за их делами и словами, заранее зная, что сейчас они будут «топить» за науку, мир, равноправие, феминизм — где бы ни находились и кем бы ни были.
Несомненно, понимая это, автор ввел в повествование довольно радикальный и неожиданный прием — все его основные герои являются реинкарнациями одних и тех же душ, проходящих через нечто, напоминающее буддийское бардо, и возвращающихся на землю, забыв прежние жизни — но все же иногда ощущая некую необъяснимую связь друг с другом (и даже целиком догадываясь, что с ними происходит). И вот этот прием, сам по себе интересный, наносит книге окончательный удар, буквально разрывая ее пополам.
Ведь каковы интенции Робинсона? Показать, что научно-технический прогресс не является исключительно европейским феноменом, что не создай европейцы науку по каким-то причинам раньше прочих (по каким, Робинсон не рефлектирует), и на материалистически-научный путь развития встали бы остальные культуры: и Китай, и Индия, и ислам, и даже ходеносауни (ирокезы). Сразу отметим, что это очень спорный тезис. И его стоит разобрать поподробнее.
Возьмем для примера Индию и Китай. Почему рафинированные индусы, рациональные китайцы, сделав множество технических изобретений, в совершенстве владея логикой как искусством рассуждения, за сотни лет цивилизационного процветания так и не сформировали ничего похожего на западную науку как социальный институт и мировоззренческую основу? По той же причине, почему это не сделали древние греки, оставшись на уровне индивидуальных гениев типа Эратосфена или Архимеда. Все дело в христианстве и его новаторской теории трансцендентного Бога.
Для христианина, особенно протестанта (иудаизм оставляем в стороне — это слишком этноконфессиональная религия), Бог не в мире, а вне его. Соответственно, мир (за исключением особых сакральных участков типа храма) и мирская жизнь в нем (за исключением молитвы) лишены какого-либо божественного присутствия, десакрализованы, подчиняются естественным законам, в том числе тем, что волен установить сам человек. Отсюда совершенно не противоречащее религиозным канонам желание эти естественные законы познавать и устанавливать.
Напротив, индусы и китайцы (как и греки) мировоззренчески пантеисты — природа сакральна, в ней прежде всего проявляет себя божественное, человек не вознесен над миром, чтобы владеть им, но встроен в него и озабочен поиском гармонии с ним. При таком раскладе, конечно, отдельными личностями могут быть сделаны те или иные научные открытия (как это происходит и у Робинсона), но невозможен немотивированный, невесть откуда возникающий переход всей цивилизации на совершенно иное отношение к действительности и к совершенно иному способу активности. И в Европе никогда бы не победило научное мировоззрение, если бы оно уже не было подготовлено христианской десакрализацией мира. Науке оставалось лишь продолжить эту тенденцию и десакрализовать, исключить из рассмотрения теперь уже самого Бога.
Правда, остается ислам с его еще большей десакрализацией мира, и в его «энтээризацию» веришь больше, но здесь, видимо, местными интеллектуалами были осознаны те опасности, которые ведут к подрыву авторитета Бога, и положен им строгий запрет. В любом случае Робинсон имел куда больше оснований пофантазировать на тему научного развития дар-аль-ислама, но тогда бы ему пришлось сделать его аналогом Европы в нашем мире и отдать безусловную пальму первенства, что Робинсон меньше всего желал делать в силу своих антимусульманских и эгалитарных настроений. Так что в его мире ислам, даже вставший на научно-технический путь, проиграл гонку за первенство.
Проблема Робинсона, что он совершенно игнорирует эти мировозренческие аспекты и различия. У него научный гений может появиться где угодно, сделать кучу фундаментальных открытий, а потом вдобавок не сгинуть, как у греков, а еще и породить каким-то образом даже не школу, а целую научную революцию, которая радикально перестраивает все общество! Но так не бывает. В нормальном обществе нет запроса на радикально новое мировоззрение, напротив, оно всячески сопротивляется каким бы то ни было попыткам себя поменять и может сдаться только под напором превосходящих сил извне, как это случалось с теми обществами, что в разное время подвергались модернизации под влиянием Запада. Однако здесь-то у нас Запада нет и нет даже того, кто бы занял его место.
Но это еще полбеды. Настоящая беда этой книги появляется тогда, когда мы узнаем, что вдобавок к доминирующему научному мировоззрению, на рельсы которого успешно встают все цивилизации, существует еще совершенно иррациональное, мифологическое бардо, через которое проходят реинкарнирующие души! Тут возникает сразу ворох вопросов. Во-первых, поскольку бардо — идея буддийская, получается, что автор убеждает нас в истинности буддийской метафизики? Не мусульманской, не христианской, не индуистской, не, наконец, индейской — а именно буддийской? И как быть с научным мировоззрением, в эмпирических рамках которого никаких субстанциональных душ, никаких перевоплощений, никаких особых реальностей типа посмертного бардо не предусматривается? Да это же все меняет! Такая мощная духовная истина, к тому же прозреваемая многими людьми на собственном опыте, должна была способствовать тотальному преобразованию всех прочих, «неистинных», религий и традиций — в первую очередь того же ислама! А насколько бы она изменила науку — ее цели, задачи, подходы, методы? Вот подлинная сила, что воздействовала бы на этот мир не хуже европейской модернизации — но Робинсон этот вопрос совершенно обходит, оставляя его в частной сфере своих героев. Неужто они такие уникальные, а остальные миллиарды людей — ни сном ни духом? Но тогда остается непонятной и необъясненной их уникальность. Равно как и неправдоподобно то, что наши герои, осознавая свою духовную сущность как реинкарнирующих душ, не пытаются узнать об этом больше, не ищут среди духовных учителей и книг, не строят научные догадки, а продолжают обычную жизнь — экая, право, мелочь — мало ли что приснится. А если «приснилось», зачем нас, читателей, за нос водить?
Резюмирую. Большой роман, который так и не стал эпосом, оставшись собранием разрозненных и монотонных осколков. Игра в альтернативную реальность, которая по-настоящему не предложила ничего интересного, как будто автору не хватило воображения или желания играть (всего один пример: Робинсон изображает небывалый расцвет Китая, во время которого был даже открыт Новый Свет, однако в его версии маньчжурская династия Цин все равно «в назначенный срок» сменяет Мин, хотя в нашей истории это случилось во-многом благодаря финансовому кризису, вызванному дефицитом серебра, в том числе из-за действий европейцев, и последовавшей за этим крестьянской войне — нелепо предполагать такие события там, где китайцы вдруг «в одно лицо» осваивают несметные богатства обеих Америк). Полное игнорирование цивилизационных и мировоззренческих различий, что сделало мир Робинсона серым и одномерным. И главное: фундаментальное противоречие между замыслом автора (научно-материалистичный путь развития для всех цивилизаций) и повествовательным приемом (реинкарнация героев и прохождение их через буддийское бардо), что обессмысливает и то и другое.
В своем новом романе Виктор Пелевин продолжает состязаться с Владимиром Сорокиным в искусстве придумывать для нашей страны такое цифровое будущее, от которого делается тошно.
Достигнув самого дна янг-эдалта и нью-эйджа в предыдущем романе, Виктор Пелевин (не путать с Александром), подобно своему новому герою Атону Гольденштерну, одумался, осознал, извлек и воспарил ввысь. Началу восхождения способствовали несколько обстоятельств. «Transhumanism Inc.» — столь же толстый, что и «Непобедимое солнце», — оказался сборником рассказов и коротких повестей, что явно пошло ему на пользу. Малый Пелевин не так утомителен, как большой. Позаимствованы были и некоторые более-менее удачные идеи из прошлого творчества: мир недалекого будущего из «iPhuck 10», духовные вампиры из «Empire V», сатира на феминизм из «Тайных видов Фудзи». Но главный интерес к очередной книге подогревает заочная дуэль с Владимиром Сорокиным, которая превращается в самостоятельное явление русской литературы. Два классика сходятся в битве за «прекрасную Россию будущего» — что может быть увлекательнее?
Пелевин и Сорокин и раньше обменивались выпадами в сторону друг друга, теперь же можно говорить о наступлении по всем фронтам. Сорокин уже давно, как минимум с «Дня опричника» (2006), рисует в своих произведениях общий мир псевдосредневековой архаики, в котором живут в избах, ездят на гужевом транспорте, возрождено дворянство и прочие сословия, коммунизм окончательно сросся с православием, Европу частично захватили ваххабиты, а где-то в Средней Азии, как на старинных картах, расположено государство Тартария. Каким-то образом в этих реалиях продолжают совершенствоваться технологии: люди повсеместно пользуются аналогами смартфонов — умницами, созданы биороботы «с неизменными улыбками» — маяковские, которых можно кормить отбросами, а желанной добычей каждого стал теллур — наркотик, «дарующий целый мир».
Рассказывают, что знаменитый суфийский мудрец аль-Газали советовал тех, кто верит в благое устройство мира, бить палками по пяткам до тех пор, пока они свое мнение не поменяют. Так это или нет, но к героям шведского писателя Стига Дагермана болезненное наказание фалакой применять точно излишне — весь мир для них жесток и преступен, абсурден и бесчеловечен, равнодушен и слеп. Жить для них — это быть ногтем на ноге ничем не примечательного мира-великана, ногтем, весь смысл которого в том, чтобы быть когда-нибудь срезанным. Пусть так, согласились бы мы вслед за Паскалем, зато ноготь-то мыслящий! Именно это, возражает Дагерман, и делает его самым несчастным, самым казнимым в мире существом.
С эпохи романтизма в литературе существует представление о единстве жизни и творчества автора. «Живи, как пишешь, и пиши, как живешь», — рекомендовал Константин Батюшков, проведший вторую половину своей жизни, как известно, в помраченном состоянии духа. Стиг Дагерман — еще одно великое и злосчастное воплощение этой формулы. Он родился в 1923 году — и почти сразу его бросила мать (не в этом ли причина того, что женских персонажей в «Острове обреченных» он никогда не называет по имени?) Отец работал где-то поденщиком, так что до одиннадцати лет его воспитывали бабушка и дедушка на ферме. О них он вспоминал с неизменной благодарностью, так что сильнейшим потрясением стали для семнадцатилетнего Стига их почти одновременный уход из жизни: дедушки — от рук какого-то психопата — и бабушки — от кровоизлияния в мозг. К этому периоду относится его первая неудачная попытка самоубийства.