Тематическая колонка, как это следует из названия, посвящена польской фантастике. Здесь будут появляться обзоры новинок, выходящих в Польше -- и переводов этих книг на русский и украинский; интервью, рецензии, новости, репортажи с польских конвентов. Будем рады авторам, которым есть что сказать о Леме и Сапковском, Зайделе и Дукае... Присоединяйтесь -- и сделаем мир чуточку разноцветнее. ;)
Как знают присутствующие на Фантлабе, в Польше есть несколько фантастических премий: им. Я. Зайделя, им. Е. Жулавского, SFинкс... Есть и премия Nautilus, тесно связанная с конвентом Falcon. («Фалькон» проходит в Люблине, с 2000 года, он один из базовых конвентов (наряду с «Полконом», «Пырконом» и пр.)).
Премия «Nautilus» создавалась в 2004 году как премия «демократическая», как своего рода результат среза читательских вкусов. Голосование проводилось в телефонном режиме, через SMS, а с 2010 года еще и через голосование на интернет-странице.
В этом году в регламент премии были внесены два изменения. Во-первых, теперь голосование проходит в ДВА этапа: сперва, звонками, SMS и голосованием на интернет-странице выбираются пятерки набравших наибольшее число голосов повестей/романов и рассказов, потом – через SMS-голосование – выбирается победитель. Во-вторых же, в этом году стало возможным высылать произвольное число SMS с одного номера – пункт 2.13 Положения о премии теперь гласит: «Каждый Читатель имеет право отдавать произвольное число голосов на каждом из этапов с одного номера».
Если по первому пункту особых возражений не последовало, то второй пункт оказался в эпицентре скандала.
Список номинантов этого года – более чем представителен: в категории «повесть» здесь представлены Л. Добжиньская с книгой «Dzieci planety Ziemia», Ц. Збежховский с «Holocaust F», К. Пискорский с «Cienioryt», А. Сапковский с «Sezon Burz» и Э. Стжешевский с романом «Ektenia».
И именно Э. Стжешевский, ознакомившись с новым Положением о премии, попросил убрать из номинационного списка свой роман, объяснив свое решение следующим образом:
«Для меня смысл подобного голосования отсутствует. Я мог бы сам за себя отослать где-то с 30 эсэмэсок (как раз есть у меня маленько денег на карточке, которой я пользуюсь исключительно для нета в планшете), только вот – а зачем? Потому не отошлю ни одного. Я не думаю также, чтобы и кто-то из номинованных так поступил, поскольку мы заинтересованы в точных результатах, однако я не сомневаюсь, что найдется «добрая душа», которая без угрызений совести результаты сфальсифицирует.
Однако наверняка было для меня огромным удовольствием, когда бы вы захотели поделиться своими впечатлениями с чтения моих книг. Тут ли, в комментариях, или на фейсе, по мейлу, в рецензиях или почтовым голубем!
ERRATA: Поскольку, как мне подсказывают, пост этот может быть воспринят как завуалированная просьба о голосах, то я информирую о своем отказе от номинации. Я благодарен, что вы за меня голосовали, прошу прощения за то, что подвел ваше доверие, однако награда в таком виде для меня неприемлема».
Вскоре после этого аналогичное решение принял и Кшиштоф Пискорский, написав в своем профиле фейсбука следующее:
«Я обрадовался, когда FALKON огласил список номинантов на «Наутилус-2014». Было бы странно, если бы я не радовался, поскольку и сам я принимал участие в номинировании (и голосовал именно за «Cienioryt» – это должен быть честный пост, потому не стану ничего скрывать).
Радость несколько приугасла, когда я начал размышлять над пунктом «произвольное число голосов с одного номера», упомянутым в Положении и подчеркнутым на странице награды. Это как? 100 единичных голосов для «Наутилуса» настолько же хороши, как и одна персона, имеющая 100 злотых и предельно тренированные пальцы? Вскоре после этого Эмиль Стжешевский своим блогпостом помог мне разрешить оставшиеся сомнения и мобилизовал меня написать пару слов. Я ему за это благодарен, поскольку я довольно далек от типажа активиста. Я упорно избегаю обливаний ведрами ледяной воды или бросания камней в тех, кто имеет странные представления насчет нетрезвых обывателей (ну, как-то оно так).
Я не желаю осуждать организаторов «Наутилуса». Знаю, что они не писали новый регламент, чтобы заработать эсэмэсками на кокс, клеевое бухло или золотые унитазы. Организация любой культурной награды это тяжелый неблагодарный труд. Однако мне нелегко воспринять идею того, что битва платных сообщений столь мало станет говорить о номинованных книгах и что она окажется нечестна по отношению к авторам, у которых нет наличности для инвестирования, легионов друзей на богатой стороне «тех-кому-за-тридцать» или хотя бы тех, у кого найдутся карманные деньжата от бабушки (чего наверняка хватило бы, принимая во внимание масштабы наших фэндомных голосований).
Без лишнего драматизма: я предпочел бы не поддерживать награду, присуждаемую таким образом. Прошу прощения у организаторов и прошу вычеркнуть меня из списка номинантов, а голосующих предупреждаю: «Тенеграфа» там нет. Он вам только привиделся.
Я, конечно же, отдаю себе отчет, что любой плебисцит в мире обладает ограничениями, и что всегда найдутся те, кто продвигает себя более успешно или обладает большим числом решительных фанов. Но отчего бы не ограничить до одного голоса с одного номера, а взамен хорошенько разрекламировать награду? Пойти вглубь голосования, вместо того, чтобы – в глубь кошельков голосующих? Тогда, может, и на золотой унитаз хватило бы.
Модель с неограниченным числом голосований, конечно, не новость. Приползла она с телевидения. Однако там «аномалии» помогает сгладить масштаб, которого в нашей среде не хватает. Да впрочем – хрен с ней, со шкалой! Кто сказал, что метод, ответственный за оценивание танцулек и двухминутных околовокальных выступлений, является именно тем, что необходимо литературе?
Я рад, что у нас достаточно фантастических плебисцитов и конкурсов с разными условиями. Но дорога, избранная «Наутилусом», для меня наименее приемлема. Потому я очень прошу – не голосуйте за «Тенеграф». Даже если бы он выиграл (большое «если бы»), после того, что я написал, я бы не смог принять статуэтки. Тем более жаль мне предыдущих опекунов награды, которые долгие годы вкладывали в нее немало труда, а им-то наверняка больно смотреть нынче на новую инкарнацию «Наутилуса». Я надеюсь, что новые организаторы решатся на изменение регламента, и горячо их к этому призываю.
Тем временем, мое предложение для читателей: возьмите пару злотых, которые вы гипотетично могли бы отправить на поддержку меня, Эмиля Стжешевского или других творцов, которые приватно или публично разделяют эту точку зрения, а потом сделайте с ними что-нибудь полезное.
Например, купите книжку.
Любую.
И, возможно, поставьте пиво тому, кто получит НАИМЕНЬШЕЕ число наутилусовых голосов – как самому хипстерному среди хипстеров».
Следующим стал Цезарий Збежховский, который попросил убрать «Холокост F» из списка, если до конца недели в Положение о премии не будут внесены соответствующие изменения. Збежховский написал в фейсбуке следующее:
«Я совершенно согласен с тем, что написали Кшиштоф Пискорский и Эмиль Стжешевский насчет «Наутилуса». Обращаюсь к организаторам награды насчет безотлагательных изменений правил, поскольку они поддерживают не литературу, а всего лишь развивают безвкусицу. Если Положение не будет изменено, я буду вынужден отозвать свой роман из номинации. Мне жаль, и прежде всего из-за тех, кто уже проголосовал за «Холокост F». И только из-за этих людей я не отказываюсь пока что окончательно, давая организаторам время на изменения. Если же этого не случится, отзываю себя из номинации».
Первая реакция организаторов «Фалькона» наступила достаточно быстро: Эмиль Стжешевский, первым поднявший вопрос, получил сперва следующий ответ:
«К сожалению, Положение о конкурсе не предусматривает возможности отзыва из номинации. Плебисцит подразумевает решение голосующих, и это им принадлежит окончательное решение. Впрочем, ты можешь, конечно, отказаться от принятия награды, если будешь выбран.
Мы уважаем Твое решение, хотя нам бесконечно жаль, что Ты полагаешь правила, описанные в Положении, такими, что подталкивают к обману. Уверяю, что помыслы Организаторов были совершенно другими. Признание Награды «Наутилус» прежде всего носит характер честного и престижного.
Гжегож Словиньский, пресс-секретарь Фестиваля Фантастики Фалькон».
Однако, на этом история не закончилась: ознакомившись с ответом пресс-секретаря фестиваля, свой рассказ из списка попросил исключить Рафал Дембский, достаточно жестко отписавшийся в своем фейсбуке:
«Фалькон, похоже, летит в тартарары. Интересный ответ на просьбу автора об исключении его из номинантов: «К сожалению, Положение о конкурсе не предусматривает возможности отзыва из номинации. Плебисцит подразумевает решение голосующих, и это им принадлежит окончательное решение. Впрочем, ты можешь, конечно, отказаться от принятия награды, если будешь выбран». Подписал пресс-секретарь, Гжегож Словиньский.
Могу сказать лишь одно: Пан Словинский, надо не нести херь, а просто убрать авторов, которые не согласны принимать участия в этой хуцпе. Меня, кстати, тоже прошу убрать из группы номинованных. И вместо менять Положения о конкурсе, прошу лучше проверить соответствие его закону, пока кто-то на вас не рассердился всерьез.
Повторю то, что я написал уже вчера: вы ссучили награду до того уровня, что авторам неохота уже принимать участия в том цирке».
Наконец, попросила убрать свой роман из списка номинантов предпоследняя из оставшихся в нем, Луиза Добжиньская:
«В связи с недоразумениями, которые возникли вокруг Положения о Плебисците «Наутилуса», по примеру других кандидатов, прошу убрать мою книгу из голосования этого года. Я принимаю исключительно непростое для меня решение из уважения к организаторам Плебисцита и номинованным к награде писателям. Благодарю за предоставленный мне шанс быть кандидатом на Плебисците, в котором мне хотелось бы принимать участие до самого конца, а потому, возможно, я немного перебираю в своем усердии. Прошу прощения у всех тех, кто меня поддерживал, и благодарю их за отданные голоса, которые помогли мне оказаться в финале. Я хотела бы подчеркнуть, что не отказалась бы, когда б неподобающе сформулированное Положение не давал бы повод для посещающих меня – да наверняка и не только меня – сомнений насчет попытки победить недолжным образом. Никогда не было такое моим намерением, и я не верю, чтобы хоть кто-то из писателей-кандидатов на награду пытался бы так поступить. Я бы просила об остановке награждения в этом году, изменения правил голосования и допуске в году следующем произведений за 2013-2014. Надеюсь, что измененное Положение сделает возможным выделять победителей таким образом, что награда станет отражением реальной воли читателей – и безо всяких сомнений».
И тут в истории наступает время морали. Моралью же стало решение Оргкомитета Фалькона: сегодня в ФБ было размещено следующее заявление:
«С сожалением мы приняли решение, которая в настоящей ситуации была единственно возможной для снятия проблемы.
Присуждение награды «Наутилус» за этот год будет приостановлено.
Когда в 2013 году мы взялись за организацию награды, мы хотели продолжать славную традицию плебисцита, направленного на читателей и фэнов, который позволял бы им совместно выбирать наилучшие произведения. Однако мы понимаем многочисленные замечания, направленные на нынешнюю форму голосования. Несмотря на недоразумения, мы верим, что желания как авторов, так и участников голосования были исключительно на добро и развитие «Наутилуса», а потому мы хотели бы пригласить вас на общие дебаты на нынешнем Фальконе над его дальнейшим видом. Подробности касаемо этого мы объявим при оглашении программы.
Чтобы отметить старания голосующих на плебисците этого года, каждый, кто отослал SMS, получит от нас бесплатный вход на фестиваль.
Мы надеемся, что возникшая ситуация не повлияет негативно на Ваше мнение о награде, и что в будущем году с таким же пылом вы поможете нам выбрать лучшие, с Вашей точки зрения, фантастические повесть и рассказ.
С уважением,
Организаторы Фестиваля Фантастики Фалькон».
Такая вот поучительная для остальных фэндомов история, да.
http://data.fantlab.ru/images/editions/sm..."> Яцек Пекара http://fantlab.ru/work294479">"Пламя и крест, том 1" ("Płomień i krzyż, tom 1")
Роман в новеллах/повестях из http://fantlab.ru/work294473">цикла о Мордимере Маддердине. О первом по времени написания романе цикла http://fantlab.ru/work294454">"Слуга Божий" я http://pouce.livejournal.com/245535.html">уже писал. "Пламя и крест" — первый роман по хронологии. В нём описывается детство Мордимера Маддерина, а также более детально описан мир, в котором происходит действие — мир, в котором Иисус не умер на кресте, а сошёл с него и утопил Иерусалим в крови. Естественно, христианство в этом мире отличается от нашего, что видно, например, из таких деталей: Матерь Божья именуется немилосердной/безжалостной, Иисус — Мстителем, упоминается монастырь Меча господнего, а в молитве "Отче наш" есть слова "дай нам силы не прощать должникам нашим".
Из романа мы узнаём о заглавном герое цикла такие детали, которые заставляют взглянуть на Мордимера совершенно по-новому и задуматься об уготованной ему судьбе. Правда, описывается не столько детство, как таковое, сколько условия, в которых оно протекало. При этом главные герои первого романа не сам Мордимер (он, чаще упоминается, чем действует), а его мать Прекрасная Екатерина и инквизитор из Внутреннего Круга Арнольд Лёвефелл, который спасает юного Мордимера от гибели и определяет его дальнейшую судьбу, отдав в Академию инквизиции.
Теперь о составляющих роман новеллах/повестях по отдельности.
У богатой куртизанки из города Кобленца Прекрасной Екатерины в жизни есть две страсти. Первая — сын, на воспитание и обучение которого она не жалеет средств. Вторая — чародейство, которому она посвящает большую часть времени и сил. Екатерина обладает недюжинными природными способностями к магии и учится у живущей на окраине города старой колдуньи их использовать. Учёба идёт хорошо, но Екатерина недовольна достигнутыми успехами. Она знает, что у старухи есть уникальная Чёрная Книга (Шахор Сефер), содержащая самые могущественные заклинания чёрной магии, и во что бы то ни стало хочет заполучить эту книгу. Колдунья согласна отдать Шахор Сефер Екатерине, но при условии, что куртизанка приведёт к ней сына. Что победит — опасение за сына, или жажда заполучить Чёрную Книгу?..
Член Внутреннего Круга Инквизиции Арнольд Лёвефелл получает задание найти и доставить в резиденцию Святой Канцелярии — монастырь Амшилас — некую маленькую девочку. Задание, вроде бы, несложное, если бы только поиски не проходили на территории, охваченной кровавым крестьянским восстанием, а девочка не была дочерью барона. Инквизитор всё-таки находит девочку — единственную оставшуюся в живых из всей семьи благодаря странному парню, явно обладающему особыми способностями. Осталось доставить её и парня в безопасное место, что совсем не просто, поскольку в долину, охваченную восстанием, вступают императорские войска... Кстати, именно в этой повести Мордимер получает своё имя.
Член Внутреннего Круга Инквизиции Арнольд Лёвефелл оставляет Мордимера в Академии Инквизиции и отправляется в Кобленц, чтобы узнать о происхождении и детских годах воспитанника, обладающего выдающимися и необычными способностями. Местные инквизиторы не желают с ним сотрудничать, однако Арнольду удаётся узнать, что матерью Мордимера была куртизанка и талантливая чародейка Прекрасная Екатерина, а также напасть на след Чёрной Книги — Шахор Сефер. В ходе поисков книги он сталкивается со старой колдуньей, которая утверждает, что знала Арнольда в прошлой жизни, когда он был самым могучим магом Персии...
Вернувшись в Амшилас, Арнольд Лёвефелл получает от некоего чернокнижника приглашение встретиться с ним в не-мире. Во время встречи чернокнижник утверждает, что в прежней жизни был учеником Арнольда, в те времена могущественнейшего мага Персии, и пытается убедить инквизитора вернуться к былому. Попутно выясняются детали, касающиеся Чёрной Книги, написанной в своё время самим Арнольдом, и судьбы матери Мордимера Маддерина — Прекрасной Екатерины. По возвращении из не-мира Лёвефелл якобы случайно встречается на улице с одним из руководителей Инквизиции Мариусом фон Бохенвальдом, весьма опасным человеком, проявляющим в последнее время повышенный интерес к Арнольду...
Рекомендую любителям религиозной фантастики и тёмной фэнтези, владеющим польским языком.
P.S.Напоследок приведу цитату — слова обращённые Арнольдом Лёвефеллом к Мордимеру Маддерину при прощании в Академии Инквизиции:
"... помни, что не раз и не два захочешь ты оказаться подальше от стен Академии. В такие минуты стисни зубы и скажи себе, что если выдержишь, то будешь принадлежать к самому избранному братству на свете. К людям которых Господь создал по своему образу и подобию.
Обыкновенный человек это обычно одинокое дерево, Мордимер. Искривлённое ветрами и погрызенное червями. Инквизиторы напоминают лес, деревья в котором гордо возносят кроны к небу. Но инквизитор не потому инквизитор, что носит чёрный плащ со знаком сломанного креста. И не потому, что имеет власть над жизнью и смертью людей. Инквизитор остаётся собой из чистой потребности сердца, цель которого — нести в мир любовь Божию".
В октябре 2013 года «Wydawnictwо Literackie» издало второй том писем Ст. Лема. Первый том, как могут помнить заинтересованные стороны, содержал переписку Лема и Мрожека, и касался широкого круга вопросов: от литературы до управления автомобилем.
Второй том – а называется он «Слава и Фортуна» («Sława i Fortuna») – содержит письма Ст.Лема, направленные им своему американскому переводчику, Майклу Кэндлу. Письма эти относятся к периоду 1972-1987 (с явным перевесом тех, что написаны в 70-е), сама же книга, заметим, не столько ПЕРЕписка, сколько именно сборник писем Ст. Лема. В силу особенностей адресата, письма тоже содержат информацию специфическую – они не только литературоцентричны, они еще и переводческоцентричны. Как можно судить по размещенным в сети отрывкам из писем, они могли бы служить изрядным подспорьем и к перечтению русскоязычных переводов Лема – по крайней мере, выработка общего языка перевода на английский между автором и транслятором подразумевала и оглашение Лемом своих credo и принципов.
Собственно, чуть ниже я попытался – сколь получилось внятно – дать переводы четырех писем, затрагивающих именно эти темы.
(Тут не могу не отметить, что читая их, приходилось – раз за разом – примерять то, что говорил о принципах перевода своих произведений Лем, на самого себя: учитывая, прежде всего, опыт работы над «Иными песнями»; и думается мне, что будь «Слава и Фортуна» у меня на момент начала работы, кое-какие вещи удалось бы сделать лучше – и с первого раза).
Итак, слово Станиславу Лему.
1
Краков, 24 марта 1972
Дорогой пан.
...Вы правы – конечно же, юмор мой – инфернальный. В том-то оно и дело, иначе, полагаю, чтение было бы слишком отталкивающим. Глазурь остроумия подслащивает таблетку лишь в миг, когда ее глотаешь, затем остается горечь, которую – и не должно, полагаю, Вас в том убеждать – я не сам себе придумал, ибо происходит она, скорее, извне, т.е. из мира, в котором мы обитаем. Да: Достоевский, возможно, наиболее близкий мне духовно писатель, хотя это – близость болезни, несчастья, ада, усталости и, наконец, призрака могилы, а не какая-то там иная. Цитаты из Достоевского можно найти, например, в моих «Диалогах» (из «Писем из подполья», напр.). Что же до Вашего голода за Абсолютом... голод этот, пожалуй, известен и мне, но я частным образом убедился в том, что удовлетворить его невозможно, поскольку Абсолют не существует в воспринимаемом образе; в определенном смысле, единственный Абсолют, или единственная «модель» Бога, каковую я могу всерьез принять – это Бог деструкцианцев из «21 путешествия Тихого», поскольку там содержится вероисповедание – т.е. было оно описано со всей серьезностью, на какую меня вообще хватает. В «Философии случая» довольно много эксплицитно выраженных предуведомлений о том, чем эта книга НЕ ЯВЛЯЕТСЯ, что в ней не рассмотрено, а в частности, практически полностью – эстетическая проблематика, проблематика переживания эстетического предмета, поскольку я полагаю, что для нее мой метод не подошел бы, а потому здесь не может быть и речи о разнице мнений между нами – просто я сознательно молчал на эту тему, которая кажется мне совершенно недискурсивной.
Вы полагаете, что я жду от американцев слишком многого – в культуре? В то время как я, собственно, ничего слишком многого не ожидаю, так мне кажется. Научную фантастику я разрушал в меру сил и возможностей во всем, что я о ней писал, и прежде всего как обманутый, смертельно скучающий, разочарованный и систематически одуревающий Читатель, а не просто как писатель. Я отважился недавно искренне ответить по-английски на вопросы, которые мне ставили как раз в рамках этого круга проблем (НФ) – одному из канадских фэнзинов, а если они опубликуют мои ответы, я постараюсь, чтобы попали они к Вам в руки, поскольку выражают они мои истинные убеждения, как те могут быть в меру невнятно сформулированы. Ваши замечания насчет значимости, которую мы здесь приписываем культуре, в свою очередь кажутся мне парадоксальными, поскольку, собственно, именно в этой сфере множество дел и персон у нас долгое время после войны просто уничтожалось; однако я прекрасно понимаю, что относительность мерных инструментов, что мы оба используем, появляется от разницы в истории наших стран, поскольку мы находились под угрозой буквально смертельной, в культуре прежде всего (да и в биологии – тоже), а для американцев речь всегда идет об игре в Апокалипсис, а не о нем самом, пережитом лично.
Что же до польской литературы, произведения и писатели из святцев не всегда совпадают с произведениями и писателями, которых я ценю больше прочих. Не знаю, известно ли вам что-либо о творчестве Яна-Юзефа Щепаньского («Польская осень», «Штаны Одиссея», «Буфы», «Икар», «Остров», «Конец вестерна»)? Я вспоминаю о нем не потому, что он – мой друг, но потому, что считаю его произведения исключительно «долгоиграющими», несмотря на определенную внешнюю грубоватость или некоторую неувлекательную серость, каковую кое-кто в них видит. Более громкий, чем он, Т. Конвицкий, дарим мною уважением и признанием, но это люди – в том числе и в книгах своих – несравнимые.
Может, когда-нибудь мы сумеем, наконец-то, поговорить лично. Оказий хватает, посольство США в Польше уже дважды предлагало мне полугодичную, а то и более длительную, поездку в Штаты, но я отказался по ряду причин, главным образом из-за недостатка времени, но возможно еще и из-за самолюбия, поскольку готов признать, что предпочел бы, будучи у вас, оказаться не персоной совершенно анонимной, чтобы хоть несколько моих книг вышли к тому моменту в Штатах. Ведь знаю я, сколь на самом-то деле (и Манн об этом писал, хоть и был Олимпийцем) комична и несерьезна фигура литератора – а уж литератор анонимный, о котором неизвестно ничего, поскольку даже о книгах его не слышали, становится фигурой совершенно автопародийной.
Д-р Роттенштайнер, мой агент, а превыше всего – австриец, слегка чудак, слегка философ, слегка разочарованный любитель НФ, еще и пессимист, и именно потому полагает, что судьба «Кибериады» уже предрешена. Однако же, как вы видите, так оно пока что не есть. Все еще впереди – по крайней мере, в том малом сегменте, что касается судьбы пары моих книжек в Штатах. Надеюсь, мероприятие это будет удачным – не думаю о рыночном успехе, о лотерее бестселлеров, но просто о том, что Ваш труд, вложенный в перевод, не пройдет даром.
Книги? Вы слишком прекраснодушны! Пока что не стану просить ни об одной – имея в виду, что если нужда прижмет, то и вправду обращусь к Вам по этому делу.
С сердечными благодарностями,
Ст. Лем.
P.S. Из положения писателей-из-гетто-НФ «мэйнстрим» наверняка мнится родом Аркадии, но на самом деле я не разделяю их заблуждений; фактор случайности правит карьерой произведений, публика нынче пресыщена и равнодушна как никогда, искусство, тронутое легким безумием, пожирает собственный хвост и добирается уже до кишок самого себя, до печени – сердце уже выедено, – и какие же я могу питать иллюзии насчет этих материй, особенно если и меня, в свою очередь, пожирает т.н. Философический Бес?
P.S.S. А правда ли, что Вы собираетесь писать на тему «Lem in search of Utopia»? Горячо поддерживаю! И попрошу без милосердия!
2
Краков, 8 мая 1972
Дорогой пан,
получил я Ваше письмо и одновременно письмо от г-жи Реди, рассказывающий, как Вы двоитесь и троитесь, делая одновременно столько добрых дел моим книгам, третируемым различнейшими персонами. Кроме этих действий – терапевтических, редакторских, стилистических и т.д., – над Вами висит еще и перевод «Кибериады». Я бы хотел в меру своих малых возможностей помочь Вам в этом. Прежде всего, скажу, что мое знание насчет того, как делается нечто, подобное «Кибериаде», это знание a posteriori, т.е. я сперва написал книгу, а потом уж начал задумываться, откуда что взялось. В «Фантастике и футурологии» на эту тему найдется необычайно мало, а парадигматикой и синтагматикой фикционного словотворчества я занимался чуть шире в «Философии случая» (с. 339 и пр.), и там найдется несколько общих замечаний. Однако дело неимоверно затрудняется из-за совершенно иных возможностей для языковых игр на английском и на польском. Полагаю, главная сложность состоит в отыскании четкой априорной парадигмы для каждой историйки – или стилистического выверта.
По сути, этот выверт, этот языковый план, патронирующий большую часть рассказов в «Кибериаде», – это Пасек, пропущенный через Сенкевича и высмеянный Гомбровичем. Это – определенный фрагмент истории языка, который нашел потрясающе знаменитое фундаментальное воплощение в произведениях Сенкевича – в «Трилогии»; ибо Сенкевич сделал нечто совершенно неслыханное – а именно сделал так, что его язык («Трилогии») все образованные поляки (за исключением несущественного числа языковедов) рефлекторно полагают «более аутентично» соответствующим второй половине XVII века, нежели язык источников тех времен. Гомбрович набросился на это и обрушив в ничто сей памятник, из осколков его сложил свой «Транс-Атлантик» – свой, пожалуй, единственный (в значительной мере – именно потому!) непереводимый на другие языки роман.
Потому я полагаю, что некий монолитный план условной архаизации, как налета, как фоновой краски, будет необходим в переводе, однако невежество в области английской литературы делает невозможным для меня высказывание конкретных предложений, к каким писателям следовало бы здесь обращаться. Иначе говоря, наиважнейшим является присутствие в коллективном сознании (по крайней мере, у персон, получивших образование) именно той парадигмы, что выполняла бы функцию чтимого образца (Как Отцы Говаривали). То есть, получается, архаизация моя, будучи условной и невзрачной, одновременно оказывается отсылкой, с ироничным прищуром, к таким вот существенным для польского языка, уважаемым традициям. Отсюда эти нагромождения эпитетов, взятых из латыни, давным-давно ополяченных и почти уже не употребляемых, но, все же, понятных, и одновременно своей понятностью указывающих на свой источник. Только-то и скажу в плане генеральном, чтобы не впасть во вредный академизм (поскольку это НЕ МОЖЕТ, КОНЕЧНО ЖЕ, быть действительно каким-то «железным правилом», которого следует придерживаться).
Затем наступает фатальная проблема низших уровней лексики и составляющих. Здесь не все безнадежно, поскольку английский содержит в себе удивительно много латыни (впрочем, это-то и не странно, имея в виду, сколь долго римляне душили англичан), однако это настолько сложно, что подавляющее большинство говорящих по-английски не отдает себе в этой «латинизации» собственного языка отчета. Создание неологизмов – штука мнимо легкая, а на самом деле – паскудная. Неологизм должен обладать смыслом, хотя и не обязан иметь смысл собственный: этот смысл в него может вкачивать контекст. Но чрезвычайно важной остается проблема – можно ли, имея перед собой неологизм, перейти на рельсы тех ассоциаций, какие подразумевал автор? Как если бы он, желая употребить вместо «публичного дома» неологизм, ввел термин «сексодром» («lubieżnia»). Но было бы, полагаю, разумным употребить где-то недалеко от того слова то, которое с ним может ассоциироваться: слово на «-дром» («bieżnia» – «дорожка»). Если этот «-дром» не появится, то могут просто-напросто пропасть отсылки комического характера (сексодром («bieżnia seksualna» – «сексуальная беговая дорожка») – телесный марафон – и пр.). Пример этот я взял здесь ad hoc. Конечно же, он служит лишь для экземплификации того, о чем я говорю, но стать подмогой при переводе нисколько не может. Отход от оригинального текста во всех таких случаях должен бы стать прямым приказом, а не только возможностью.
И вот, есть у меня впечатление (поскольку – не знаю этого наверняка), что определенные достоинства «Кибериады» берут начала в том явлении, которое я назвал бы контрапунктностью, содержащейся в языке – контрапунктностью, которая состоит в противопоставлении друг другу различных уровней языка и различных стилей. А именно: в повествовании с легко архаизированной подстилизацией появляются термины строго физические, причем – суперсвежайшего происхождения (кавалеристы – но держат в руках лазеры; лазеры – но обладающие прикладами и пр.). Стиль тогда словам, в определенной мере, сопротивляется, слова же архаическому окружению удивляются; по сути, это основа поэтической работы («дивящиеся себе слова»). Речь идет о том, чтобы «ни одна сторона» не могла одержать дефинитивную победу. Чтобы целостность не смогла перевеситься ни в сторону физики, ни в сторону архаизации – решительным образом, чтобы только продолжалась балансировка, чтобы продолжалась некая осцилляция. Приводит это к некоторому читательскому «раздражению», результатом которого должен стать, конечно же, ощутимый комизм ситуации, а не раздражение...
«Послушайте, милостивые государи, историю о Ширинчике, короле кембров, девтонов и недоготов, которого похоть до гибели довела» (пер. К.Душенко). («Posłuchajcie, moi panowie, historii Rozporyka, króla Cembrów, Deutonów i Niedogotów, którego chutliwość ku zgubie przywiodła»)
А) Запев взят из «Тристана и Изольды». В) Ширинчик (Rozporyk) – это Теодорих (Teodoryk), скрещенный с ширинкой (z rozporkiem) на штанах. С) Остроготов я сделал Недоготами, потому что «недоготы» (наверняка) соотносились у меня с чем-то недоГОТовленным. D) Девтоны (Deutonowie) – дейтроны (deuterony) и т.д. Е) Кембры (Cembrowie) – ит. кимбры или германские, истребленные Марием, кимвры; лат. Цимбер (Cimber) («і» перешло в «е», чтобы полонизироваться и приблизиться к CEBRО – «ведру»).
Конечно, если бы я писал аналитически, исходя из словарей, то я бы в жизни ни одной книги не дописал бы – все само мешается в ужасной моей башке.
Что бы мог я Вам посоветовать? А) Идиоматику современной стратегии, любимицу Пентагона (откуда пошло MOUSE-Minimal Orbital Unmanned Satellite, Earth; всякие там Эниаки, Джениаки и пр.; MIRTV-ы (Multiple Independently Targeted Reentry Vehicle) и т.д. Сильны ли Вы в этом пречудесном словарном запасе? Он содержит в себе огромные гротескные возможности! В) Слэнг, конечно же. С) Кто-то всем известный и целостный – для отсылок, но, как я уже говорил, не соображу, кто именно: исторический писатель, что соответствовал бы Дюма для Франции, Сенкевичу для Польши (но Дюма был куда бледнее языково). D) Словарь кибернетически-физический (можно его разбивать, обновлять идиоматические выражения – feedback — feed him back – не знаю вот сейчас, сразу, что бы здесь можно было сделать, но могу представить себе контекст, в котором возможны были бы отсылки к современности, опирающиеся на кибернетические термины). Е) Ну и язык ЮРИДИЧЕСКИЙ! – язык дипломатических нот, язык правовых кодексов, язык конституций и пр. И прошу не опасаться бессмыслицы! (например, в «Кибериаде» есть «Kometa-Kobieta»; конечно же, главное здесь – аллитерация и рифма, а не смысл; аналогично можно было бы сделать «planet Janet», «cometary commentary» и пр.). Даже совершенно «дико» всаженные современные слова подчиняются контексту и выполняют функцию локального украшения и «о-чудо-ждения». Еще – контаминации (strange – estrangement – если бы удалось сюда вставить strangulation, то могло бы это оказаться неплохо). Ну, как-то так.
Тут, кстати, маргинальное примечание – в некоторых своих фрагментах «Дневник, найденный в ванной» был написан белым ритмизированным стихом (разговор священника с героем после оргии). Ритм порой замечательно несет, но принуждать к тому фразы слишком упорно – не следует, это я уже знаю.
Недостатки могут, после усиленных размышлений, становится и преимуществами (cometary commentary about a weary cemetery). Пишу это Вам, поскольку смелость наступает не сразу. Даже наглость, нахальство – необходимы здесь (в языковом, разумеется, смысле). Можно указать на это, сопоставляя довольно несмелые «Сказки роботов» с «Кибериадой» или первую часть «Киб.» со второй, в которой господствует эта вот разнузданность. (Напр., я сооружал себе длинные списки слов, начинающихся на «киб-кибер-цебер» – и искал корни с «бер» – чтобы прийти к «кибарбарис» («cyberberys») от «барбариса» («berberysu»), и т.д. Можно бы: «Cyberserker», «cyberhyme», но это звучит не так хорошо, как по-польски. (Впрочем, возражать я не стану). Также можно выстраивать фразы из «мусора» (отрывков из модных шлягеров, детских считалок, поговорок, складывая их в кучу безо всякой жалости).
Желаю успехов!
Сердечно,
Ст. Лем.
3
Закопане, 9 июня 1972
Дорогой пан,
добралось до меня уже Ваше письмо от 25 мая, говорящее о двух делах: о словотворчестве в славянском и английском языке, и о «Дневнике». Что до первого, то здесь, увы, мне нечего сказать нового, кроме того, как признать Вашу правоту. «Кибериада» – произведение «искусственное» в том смысле, в котором мы понимаем слово «искусство» – и ни для оригинала, ни для перевода не может быть рецепта, т.е. теории, подобно тому, как и в легкой атлетике прыгает выше остальных вовсе не тот, кто усвоил теорию прыжков лучше прочих... Зато в деле «Дневника» мне хотелось бы с Вами поспорить – не столько ради добра книги, сколько ради добра истины. Книга эта куда более реалистическая по духу, чем думается Вам. Исходит она из версии государства, которую создал сталинизм, как, пожалуй, исторически первая разновидность формации, в которой существовала очень сильная вера в определенный Абсолют, да такой, что оказался полностью локализован в современности. Вы можете заметить, что логический анализ Евангелий выявляет разнообразные противоречия и даже явные нонсенсы, которые, нотабене, подтолкнули некоторых теологов к мысли о том, что Иисус был параноиком. Так, напр., проклятие фигового дерева ничем невозможно объяснить, поскольку можно отметить, что в момент, когда Иисус его проклинал, фиги вообще в Палестине не могли приносить плодов: не то время года! Стало быть, credenti non fit iniuria. Вера, кроме прочего, так себя проявляет, что всяческие prima facie антиномии или паралогии она переносит из графы «дебет» в графу «кредит».
Я должен подчеркнуть, что версия сталинизма, которую Оруэлл и его последователи распространили на Западе, является фальшивой рационализацией. Существенная для «1984» сцена – это та, в которой представитель власти говорит О’Брайену, что будущее – это образ человеческого лица, которое топчет сапог – вечно. Это – демонизм за десять грошей. Реальность была куда хуже, хотя бы потому, что она не была настолько отменно консеквентной. Была она, собственно, какой угодно, полной неряшливости, пустых трат, беспорядка, даже совершеннейшего хаоса и балагана – но все те позиции «дебет» вера переносила в графу «кредит». Пример, взятый из романа, – сцена, в которой герой истолковывает бородавки некоего старого кретина как знаки, свидетельствующие о всеведении Аппарата, распростирающего над ним власть. Если же хоть единожды решить, что это РЕАЛЬНО определенное совершенство, то после оное станут видеть всюду, и тогда балаган, бессмысленность, чепуха – все перестает быть собою, простым хаотическим коекакерством, становясь Тайной, Загадкой, тем, о чем вера говорит, что, дескать, теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло – и потому мы не в состоянии этого понять. Так вот, именно эта вера, а не, там, пытки, приводила, напр., к тому, что в пресловутых процессах обвиняемые признавались в самых абсурдных преступлениях, что «шли на все» в одобрении тех обвинений. Пытки – пытками, но не каждого можно ими сломить, и мы, – что ж, мы ведь пережили немецкую оккупацию, – разбираемся в этом немного. Была то ситуация сражения с врагом, обладавшим гигантской силой, но которому можно было противопоставить внутренние ценности. А вот пред лицом Истории как злого Бога, как безапелляционного детерминизма процессов, никто не обладал своей правдой, поскольку никто ничего не мог противопоставить этой загадочной абсолютной силе – никаких ценностей более сильных, разве что оставался он персоной, глубоко верящей в трансцендентность. Но и тогда акт его веры должен был редуцироваться к внутреннему монологу или диалогу с предполагаемым Богом, поскольку веры этой невозможно было выразить никаким иным образом, и в частности по той простой причине, по которой «Дневник» утверждает, что акт провокации был неотличим от признания «кредо». Псевдотеологические академии, в которых учили вере и посвящали в священники – а все это происходило в категориях агентурной профилактики, т.е. инфильтрации клира воспитанниками таких «университетов», не является фантазией. Стало быть, это была абсолютная вера, которая возвышалась над любой персоной, невзирая на ее убеждения: такого Оруэлл попросту не в состоянии был понять или воплотить в романе – и тем самым высказать. Тотальность человеческого одиночества возникала из факта, что никто никому не мог доверять – в смысле трансцендентальном, т.е. типично теологически, а не в рамках прагматической социопсихологии и тех правил поведения, к которым приучаются, напр., шпионы, должные действовать на территории врага! Был это Абсолютный Миф, и когда он пал – то так же абсолютно, т.е. ничего после него не осталось, кроме удивления когдатошних верующих: как можно было верить в подобное параноидальное безумие? Таковы факты, а не фантастические вымыслы.
Смею сказать, что Кафка здесь – как отсылка – ничем не поможет. Он, все же, структуру юриспруденции в «Процессе» выдумал, был он юристом и хорошо знал, как действует измерение австро-венгерской справедливости, социальное измерение его не занимало, свободность общества во времена la belle époque позволяла ему этот маневр... и потому он использовал измерение юридическое, презрев социологическую рефлексию – а это тогда были области, разделенные очень отчетливо. А здесь мог бы еще пригодиться разве что Достоевский, поскольку только из него можно взять понимание, как это возможно, что кто-то, абсолютно ложно обвиненный, обвинение это принимал добровольно, никакой корысти с того наверняка не имея. Этот механизм с социопсихологическими характеристиками, который позволял творить такие чудеса, невозможно описать в двух словах. Рефлекторной мечтою гражданина сталинизма было стать никем, незаметным, т.е. получить серость никаковости, растворяющей его в толпе, и, казалось, что мог тебя спасти исключительно отказ от черт индивидуальности... Рефлекс этот был повсеместным, хотя не исходил из интеллектуальных размышлений. С этой точки зрения поясняется и некоторая никаковость моего героя. Он же хотел служить! Он хотел верить! Хотел делать все, что от него требовали, но смысл-то был в том, что на самом деле эта система не требовала того, что человек мог бы реализовывать каким-либо аутентичным образом. Очень прошу прочитать последнее предложение снова. Понимаете ли Вы его? Социальная действительность становилась настолько загадочной, настолько непрозрачной, настолько преисполненной тайн, что лишь акт воистину иррациональной веры мог еще ее собрать в единое целое и сделать сносной. Мол, есть какое-то объяснение, можно это каким-то образом рационализировать, да вот только для нас, маленьких людей, это откровение не доступно, мы к нему права не имеем. Итак, никакого объяснения не было, кроме прагматики чисто структурных связей и перерастания очередных исторических фаз нововозникшего социального устройства – в другие фазы, и движение это не было чьей-то персональной макиавеллиевской придумкой. Никто там не был эдаким злым Вельзевулом. В этом видении дьяволичности как главного условия и первого плана завязли, совершенно ложно, люди Запада типа Оруэлла, поскольку они пытались это себе рационализировать, но в том ракурсе ничего невозможно было рационализировать. Ну, это было так, как если бы некто желал уподобиться Иисусу, с утра до вечера тренируясь в хождении по водам, и удивлялся бы потом, что – вот, он все делает так уже 20 лет, но как ни ступит – так сразу и тонет. Требования были невозможны, поскольку невозможно было их истолковывать буквально, но при том надлежало их трактовать именно так. Отсюда все бессмыслицы у Оруэлла, поскольку он решил для себя, что все это возникало из дьявольской предумышленности. А никакой такой совершенной предумышленности быть просто-напросто не могло. Отсюда же и оппонирующие друг другу два отображения этой формации: как колосса на глиняных ногах, который развалится от малейшего колебания, и как совершеннейшего воплощения Истории – по сути, неизбежного, пусть бы даже и кошмарного; был это какой-то Ваал, абсолют, загадка, тайна, совершенно тленная, лишенная внеисторического смысла, но и исторического содержания ее невозможно было определить. Паралич веры, прошу пана, мифом, а не какие-то там козни маркизов де Садов, выполняющих функции следователей в аппарате политического преследования врагов общества. А поскольку невозможно было даже пытаться называть эти явления согласно терминологии, отличной от освященного канона, и поскольку социальный анализ таких явлений не мог даже быть начат, а тем более – проведен, загадка разрасталась – благодаря факту ее неназываемости и неприкосновенности. Роман, конечно же, метафора, модель такой реальности, а не ее фотографическое изображение, потому, что я не верю, что речь может идти об единственной возможности реализации именно таких условий и отношений, т.е. думаю, что это могло бы повториться и под другим небом.
А потому, если герой сталкивается со старыми кретинами при власти, влезает в тайные конференц-залы, видит план мобилизации, – то это не непоследовательность, но знак, что из чрезвычайно глупой коекаковости вырастает оная необычайная монолитность веры.
Впрочем, это может оказаться опыт, передать который невозможно. Я сижу здесь и пишу новую книгу, «Маску». А Вам желаю удачи – и не только в переводах моих книг...
Ваш,
Ст. Лем.
4
Краков, 15 мая 1974
Дорогой пан,
я получил остаток перевода, и вот мои замечания – по большей части критические.
Говоря «you are working miracles» в депеше, я и в мыслях не имел пустого комплимента – лишь то обстоятельство, что Вы и на самом деле совершили чудо – транссубстанции. Произведение делает вид, что действие его происходит в США, а стало быть его естественным языком является английский: потому и польская версия, и немецкий перевод могут звучать как переводы (как хорошие переводы, но как переводы). Чудо в том, что Вам удалось сделать произношение, словарный запас – совершенно достоверными, аутентично английскими, то есть, в некотором смысле Ваше задание было потяжелее моего. Там, где все было тяжелее всего – в неологизмах, в языковых оборотах, в придуманной идиоматике – Вам все удалось, и это чудо. Однако последний фрагмент вышел у Вас хуже – удивительное дело!
Отчего так? Текст с точки зрения модальности замышлялся как произведение музыкальное, где лейтмотив кошмара, трагизма, должный прозвучать фортиссимо в финале, ранее находит лишь слабое отображение: поскольку сперва доминирует юмор – как в содержании, так и в форме (а форма эта здесь – всего лишь лаконизм мемуаров, перенятый от Пеписа, неумышленно комическое «and so to bed», хотя буквальное «а после – спать» или «в кроватку» в тексте не присутствует). И вот, когда спадают последние завесы, и является нагое отвращение, говорит уже, собственно, не рассказчик, но через него говорю я, и тем самым изменяется стилистика повествования. Никаких стереотипов, господи боже, никакой поверхносности! «An outcast in the wilderness» – это, собственно, штамп, а «byłem już poza nawiasem zwidu, więc na pustyni» («я теперь вне иллюзии, а значит, в пустыне» (пер. К.Душенко)) – это не такое уж и клише, поскольку «poza nawiasem» (букв. «за рамками») – это идиома, а «poza nawiasem zwidu» (букв. «за рамками марева, призрачности») это идиома несколько провернутая и оживленная добавочным словом. «Ulica — to był kres» (букв. «Улица – это был предел») – значит «äusserste Grenze», как в немецкой версии, а не «barrier», поскольку улица здесь – просто последняя остановка Голгофы. Предел, как точка последнего достижения. «Zrobiło się jaśniej — biało» (Букв. «Стало светлее – бело» — в пер. К.Душенко: «В окне посветлело, побелело») – это предложение предполагает после «бело» точку, цезуру для отбивки, поскольку с этого момента говорится уже по-другому.
Одним словом, в этом последней части Вы словно бы несколько сфилонили, будто решив, что самое сложное уже осталось позади. И, несомненно, наитруднейшее Вы уже оставили позади, но и эта последняя часть требует особенного внимания, другого подхода. Падение и разложение Троттельрайнера не настолько уж, в Вашей версии, НАГЛЯДНО, так «бихевиористично», как на польском и на немецком. В финале слова должны обладать истинным, холодным, тяжелым, беспощадным весом. Зима, снег, призмы льда, все это требует такой презентации, как в натуралистическом произведении хорошего ремесленника от прозы из 19-го века. Я бы сказал, что Вы поспешили там, и потому-то, собственно, попадаются затертые обороты, что недопустимо! Под этим углом я попросил бы вас сравнить немецкий текст с польским, а потом со своим! Вы заметите разницу. Впрочем, я бы не хотел погружаться в подробности, за единственным исключением: «Mascons» для Тихо должно означать «mass concentrations», как в оригинале, шутка – которую Вы придумали – неуместна; не потому, что это плохая шутка, и не с точки зрения тактики – но стратегически: подобные места это отсылки к внефантастической реальности, к фактическим значениям, использованных с точно запланированным расчетом. Мне кажется, что в этом месте должно оставаться лишь сухое удивление Тихо, констатация, а не переход от одного неологизма к следующему. Это, вроде бы, мелочь, но тут я касаюсь момента, в котором мы порой расходимся. Смыслы, возникающие под пером локально, всегда должны подчиняться целостному подходу. Иначе слова «in der Begrenzung zeigt sich erst der Meister» не имели бы очень конкретного, очень ремесленного смысла. Тут я осмеливаюсь просить, чтобы для общего нашего добра Вы решились еще раз обдумать – под этим углом – последние страницы. (Последний разговор с Симингтоном и сам конец уже вновь без претензий – проблемы у меня исключительно с частью ОПИСАТЕЛЬНОЙ).
Что же касается сомнений в «macrotrash», то мне кажется, что звучит оно вполне хорошо, впрочем, как и немецкое «Allmist» — не настолько забавно, как «Wszechśmiot», но то, что Вы сделали, я считаю совершенно нормальным и не пробуждающим никаких оговорок. (Очевидно, очень хороши уже собственные Ваши вариации вокруг «отъязыковой футурологии»). Но я тут не собираюсь уже Вас хвалить, поскольку Вы и так знаете, что я думаю о Вашей работе. На самом деле, поправки и изменения, на каких бы я настаивал, исключительно мелкие. Тут точка, там изменение смысла слова «предел» в контексте описания улицы (предел, как я уже говорил, это не барьер), этого очень немного, но из таких микроскопических недоработок и возникает, собственно, некоторая слабость целого. Прошу попытаться, может, другие формулировки? Немецкая версия может Вам хорошенько послужить, поскольку она удивительно верная, т.е. по смыслам своим очень близка польскому варианту.
В любом случае, эта непростая штуковина Вами уже преодолена! Поправки, о каких я прошу, была бы, все же, лишь парой изменений, микроскопической ретушью. Кажется мне, что наши «расхождения» состоят в двух вещах. Primo, Вы порой полагаете, что нечто у меня сказано недостаточно отчетливо, и чтобы это «дошло» до читателя, Вы тогда стараетесь эти места усиливать. Secundo, определенные фрагменты кажутся Вам порой растянутыми, и Вы тогда стараетесь их уплотнить. Конечно же, дело всегда требует конкретного рассмотрения и in abstracto не может быть раз и навсегда решенным. Я лишь считаю, что Вы в некотором, чрезвычайно стратегическом смысле ОШИБАЕТЕСЬ. А именно, оба эти подхода, о которых я чуть выше упоминал, кажется, указывают на Ваше недоверие к читателям: не заметят! А значит усилить – или: им станет скучно! А значит сократить, сжать. Но так нельзя делать! Так никогда нельзя делать. Станет ли читатель ДОСТАТОЧНО СТАРАТЬСЯ – это совершенно НЕ НАШЕ ДЕЛО. Взятым по умолчанию, нерушимым, очевидным, жестким условием любого творчества является потребитель ОПТИМАЛЬНЫЙ, активный, одновременно УСТУПАЮЩИЙ тексту, то есть, ему доверяющий: если нечто слабо акцентировано, то значит, что оно ДОЛЖНО было быть таким, а если оно до нудности подробное, то, как видно, это свойство также принадлежало тексту, и следует в нем искать отдельного знака, смысла, указания. Одним словом, НИКАКИХ СКИДОК, никаких ОБЛЕГЧЕНИЙ, никакого СОДЕЙСТВИЯ ЧИТАТЕЛЮ (чтобы не оттолкнуть его, чтобы он не устал, чтобы не отказался). Прежде всего – такие старания все равно останутся безо всякого прагматического результата, поскольку ленивому все скучно и не интересно. Что важнее, для создания УДОБСТВА тогда можно пойти на ОБЛЕГЧЕНИЕ. Конечно, я поучаю Вас, и конечно не думаю здесь уже о «Конгрессе» или о переводе, и даже не о моих книжках, но о принципах. Я знаю, что Манна полагали в Америке «ponderous» и «pompous», однако это культурный пробел, а не личный недостаток Манна, в результате чего Манн «сокращенный для американцев» не будет ни хорошим Манном, ни хорошим писателем для американцев – но всего лишь препарированной примитивной «пищей». НЕ ОБЛЕГЧАТЬ! Вот правило, которого надлежит придерживаться, а все остальное – уже простое следствие.
Благодарю вас за все перенесенные мучения. Надеюсь, что они были полезны. А после этого-то «Бог простит» не остается мне ничего уже, как только весьма сердечно поклониться через океан.
Тщу себя надеждою, что, появившись в текущем году, обзоры эти сумеют-таки стать идущими голова в голову с реальностью. Тщу :)
1-й квартал
1. ПЕКАРА Яцек. «Я, инквизитор. Голод и Вожделение» («Ja, inkwizytor. Głód i Pragnienie»)
Не то, чтобы я давал себе зарок – «ни года без Пекары»: просто так вот оно складывается, что автор то и дело напоминает о себе. В первом квартале 2014 его и вообще будет много – целых два.
И для затравки – девятая (!) часть приключений нашего бравого инквизитора (и четвертая – и последняя, надеюсь, – часть приквелов о молодом Мордимере Маддердине).
Мне как-то приходилось уже писать, что приквелы из жизни сурового борца с ересью и колдовством мне нравятся куда меньше оригинального цикла. Он, приквел, забавен... э-э... технически: автор с упорством, достойным лучшего применения, рассказывает нам не просто горсть историй о молодом Маддердине – он складывает для нас картинки на тему, откуда он такой взялся. Мы снова читаем читанные уже словоформы и максимы, мы опять наблюдаем за знакомыми уже реакциями на внешние события – и все для того, чтобы понять: это вот словосочетание Маддердин унаследовал от сякого-то своего учителя, а эту вот черточку характера – получил после эдаких-то приключений тела и духа. Фанаты сериала, готов согласиться, потирают в предвкушении руки, но – просто читателям серия приквелов не добавляет совершенно ничего нового (кроме, разве что, крупиц информации о мире в целом – но вопрос, стоило ли ради этого городить огород – остается открытым).
Но хватит нытья и критики, дадим же слово самим полякам :)
Аннотация издательства
Се он, инквизитор и слуга Божий.
Человек глубокой веры.
Се – мир, в котором Христос сошел с Креста и принял власть над человечеством.
Мир пыток, костров и преследований
«Я могу стать страшнейшим вашим кошмаром, едва лишь захочу»
Имя ему – Мордимер Маддердин, и он послал на суд инквизиции десятки людей.
«Ты даже представить себе не можешь, сколько вещей можно вырезать с помощью одного долота».
Отзывы читателей
«Почти три года пришлось ждать любителям прозы Яцека Пекары очередного фрагмента приключений Мордимера Маддердина. В сегодняшнем быстром мире это немалый кусок времени. Тем паче, что природа не терпит пустоты, и место одного цикла быстро занимают другие. Единственным выходом из ситуации было бы, кажется, «поразить» верных читателей чем-то свежим и необычным. Потому ничего странного, что ожидания от книги «Я, инквизитор. Голод и Вожделение» были высоки. Надеялись, что автор вернется к уровню первых рассказов о богобоязненном инквизиторе, а при случае разъяснит и пару-тройку загадок придуманного им мира. Но это – теория.
Новейшая книга Яцека Пекары состоит из двух рассказов: «Белочка» и заглавного «Голод и Вожделение». Первый повествует о некоем ловком мошеннике, второй – концентрируется на событиях вокруг таинственного исчезновения красивой девушки. Оба показывают Мордимера в роли, скорее, приватного детектива, а не инквизитора. Объединяет их также и факт, что немногое единит их с циклом в целом. Конечно, в «Голоде и Вожделении» в конце концов дело доходит до начала сотрудничества с близнецами, но подробности этого незабываемого происшествия малоинтригующи. Просто – ни с того, ни с сего – братья оставляют прошлого своего принципала и переходят под крыло инквизитора. Сравнение со сценой первой встречи с Курносом («Слуга Божий») оказывается не на пользу новой книги.
Сам сюжет рассказов тоже оставляет желать лучшего. Автор, похоже, исходил из убежденности, что читатели более всего любят то, что уже знают, и использовал схемы, известные из более ранних произведений. Долгие сцены допросов, расследование, состоящее, главным образом, в запугивании свидетелей, загадка безлюдного дома – это элементы, к которым фаны цикла уже успели привыкнуть. Правда, в «Белочке» Пекара пытается удивить сюжетными вольтами, но делает это довольно неловко, чтобы обмануть опытного читателя.
Окажутся обманутыми также и те, кто надеялся на большее количество информации на тему окружающей Мордимера реальности. Пекара, в своем стиле, скупердяйничает и лишь спорадически говорит об истории или геополитике. Из религиозных моментов можно заметить прелестные прозвища святых (Андрей Отравитель, Петр Шкуродер). По большому счету, единственным стоящим упоминания моментом остается упоминание о женщинах-инквизиторах, однако к этому стоит вернуться чуть позже.
Зато фанатичные любители цикла могут заметить две вещи. Во-первых, честной инквизитор словно бы меньше упоминает о своей набожности и скромности. Во-вторых – во всей книге мы, кажется, не найдем ни одной жалобы главного героя на тонкое обоняние. Может, Пекара читал интернет-рецензии и принял близко к сердцу слова критиков? Другое дело, что эти два момента успели настолько глубоко запасть в память читателей, что во время чтения я лично – сам добавлял отсутствующие фразы.
«Я, инквизитор. Голод и Вожделение» обладает как минимум одним – но огромным – плюсом: он должен завершить подцикл, рассказывающий о молодости Мордимера Маддердина. По крайней мере, так я проинтерпретировал факт появления близнецов и последнее предложение книги. Что это означает на практике? Наверняка очередную книгу. Вопрос открытый – какую именно? Кажется, у Пекары есть как минимум три варианта решения. Наиболее логичным кажется давным-давно обещанная «Черная Смерть», но это означало бы завершение цикла – или уж, определенного его этапа. Потому я больше ставлю на продолжение «Огонь и крест», последнего достойного внимания отрывка серии. И не верю в быстрое появление «Мясника из Назарета», каковая позиция крепко напоминает книгу-призрак, чем реальный проект. Существует и еще одна возможность, о которой я упомянул ранее: появление сюжета об инквизиторше Валенсии Флавии дает, кажется, понять, что воображение автора безгранично. Хуже с выдержкой читателей.
Весь цикл «Я, инквизитор», по моему ощущению, представлял собой лишь стрижку купонов с популярности, которую получили первые истории о Мордимере. Мало того, что здесь не добавлены новые элементы, так и сюжетно снова возникают ранее использованные мотивы. Если и следующие книги примутся придерживаться этого тренда, то боюсь, что служению честного инквизитора быстро придет конец».
Белочка (фрагмент)
Я хотел вернуться домой на обед, к кубку вина и обнимашкам с некоей молодой дамой, а вместо этого пришлось пытать сидящего передо мною человека. Скверное занятие, скажу я вам, милые мои... Притом занятие, на которое я совершенно не напрашивался.
– Долото, одна штука. Ножницы портновские, одна пара... – сказал я, взглянув на привязанного к креслу мужчину, который смотрел на меня с ужасом на побледневшем, искаженном лице. – Ты даже представить себе не можешь, сколько вещей можно вырезать с помощью одного долота. Не знаешь, как много можно выкроить и отрезать при помощи одной пары ножниц, – продолжал я с ласковой задумчивостью.
Я услышал, как мужчина стучит зубами, и увидел мокрое пятно, расползающееся по его штанам.
– Ты обмочился, – объявил я, а он истово поддакнул.
Были у него вытаращенные, полные ужаса глаза и лоб, орошенный крупными каплями пота. Время от времени он резко смаргивал, когда пот затекал под веки. Походил он на зайца, пойманного в силок, зайца, что сжимается и трясется от страха, увидав, что к ловушке его близится голодный волчина. Жаль, что я не был ни голодным, ни волком. Был я всего лишь скучающим человеком, причем скучающим от исполняемой работы. Я присел на стул напротив моего пленника. Мог я хоть исстрадаться над собственной судьбою, но утешающим для меня мог быть тот факт, что моя судьба куда лучше, чем у моей жертвы. Нет, неверно. Не «моей жертвы», но жертвы собственной бездарности и невежливости. Человек, сидящий напротив меня, звался Томаш Пурцель (однако все звали его Свиным Рылом, ибо физиономией он напоминал дородного кабана) и он вложил огромные суммы в различные предприятия. Проблема, однако, возникала из-за двух моментов. Во-первых, не до конца ясно было, что оно за предприятия; во-вторых, инвестированные суммы принадлежали не Томашу Пурцелю, но сообществу, доверившему ему свою казну. В сообществе том заседали серьезные люди, а когда у серьезных людей исчезают серьезные суммы, оные люди начинают серьезно беспокоиться. Обеспокоенные сотоварищи сперва вежливо упрашивали Пурцеля дать объяснения, потом приказали его избить, наконец, позже, сломали ему руку и вырвали несколько зубов, чтобы показать, что они действительно не шутят. Наконец, отчаявшись от перспективы не получить все инвестированные деньги, они решились воспользоваться наиболее скверным решением проблемы: наняли меня.
Томаш Пурцель мог трястись себе от страха, щелкать зубами и ссать в штаны, однако не отменяло это факта, что был он крепким, неуступчивым человеком. Потому что некто, упорно не отдающий долг, несмотря на то, что подобное решение уже стоило ему порядком здоровья и порядком боли, воистину заслуживал на уважение. Или он и вправду без гроша, и тогда будет терпеть задаром, а я тоже впустую умучаюсь по локоть, чтобы склонить его к чему-нибудь, чего он не в состоянии сделать. В результате мы оба будем недовольны эффектом.
– Не убивайте меня, господин, молю... – простонал он.
– Об убийстве и речи нет, – заверил я его сердечно. – Ты – открытая инвестиция, Томаш, и бездумное ее закрытие было бы неоправданным с точки зрения интересов твоих поверенных. Поверь мне, я сумею очень долго удерживать тебя при жизни. Другое дело, понравится ли тебе такое удержание в тебе жизни, и не станешь ли ты, после всего, что я с тобой сделаю, молить о быстрой смерти. Но нет, нет, – взмахнул я перед его носом указательным пальцем. – О твоем убийстве, как я уже упоминал, и речи не идет.
– Можете меня убить, можете меня замучить, но я не отдам долгов, потому что сейчас у меня нет денег. Я ведь просил: дайте мне немного времени, и я заработаю. Отдам все. До последнего проклятущего грошика! – он вскинул голову и устремил на меня взгляд. – Заработаю и отдам, клянусь, – повторил жарко. – Только дайте мне немного времени! Ведь вы сами знаете, что я отдал, сколько у меня было. Они вам сказали? Ну ответьте правду: вы знаете о том, что я чуть шкуру с себя не спустил, чтобы отдать, сколько мог?
Конечно, я об этом знал. Пурцель вернул сообществу деньги, но как мне сказали, не более двадцати процентов от всей суммы, а потому его сотоварищи оказались удовлетворены лишь в малой степени. Зато аппетит их обострился.
– Меня наняли не затем, чтобы я с тобой торговался, Томаш, – ответил я. – Меня попросили вернуть деньги, а не получать туманные обещания. Потому что за туманные обещания невозможно купить ничего, кроме, как в твоем случае, изрядной дозы боли...
– Нету, – повторил он истово. – Ничего у меня нету!
До некоторой степени, по крайней мере официально, это было правдой. Томаш Пурцель был банкротом. Как меня проинформировали, даже мебель в комнатах, которые он снимал, ему не принадлежала. Однако мои работодатели допускали, что Пурцель вовсе не потерял доверенных ему средств.
– Видите ли, мастер инквизитор, мы подозреваем, что было так, – объяснял мне Иеронимус Бош, вечно нахмуренный глава содружества. – Пурцель изъял большую часть денег перед падением конъюнктуры, а нам сообщил, что изъять успел лишь шестую часть, которую честно возвратил. Таким образом, он бросил нам кость вместо мяса, чтобы мы заткнулись и не жали на него дальше.
– Неужели так трудно проверить, получил он или потерял? Ведь должны же быть какие-то документы...
Бош скривился и пожал плечами.
– Поверьте: трудно. Пурцель – хитрый лис. Так умело все запутал, замотал и перемешал, что наши книжники до сих пор спорят, действительно ли он потерял деньги или же успел их изъять перед тем, как рынок упал.
Что ж, приходилось верить ему на слово, ибо хотя в достославной Академии Инквизиториум познавали мы определенные процессы, правящие миром торговли, однако, как можете вы догадаться, милые мои, были они лишь маргиналиями маргиналий наших интересов. Странным мне казалось, что умелые рахмистры не в силах оценить на основании документов, получил ли Свиное Рыло деньги или потерял, однако с Бошем я спорить намерения не имел. Потому что если в действиях Пурцеля потерялся даже такой умелый купец как его милость Иеронимус, непросто было бы представить, чтобы в махинациях тех разобрался ваш покорный слуга, который если и держал в руках книги, то – лишь святые, а не счетные. Потому нынче речь шла исключительно о том, чтобы узнать, где и сколько припрятал Томаш Пурцель. Может, отдал он кому-то на сохранение? А может, и вправду инвестировал?
– Отчего ты не сбежал из города, Томаш? Ведь те, кто не в силах выплатить свой долг, именно так и поступают. У тебя ведь наверняка много знакомых, которые, хотя и не одолжили бы тебе денег, но спрятали бы тебя на пару месяцев. Отчего же ты не сбежал, хм-м-м?
– Потому что я честный человек, – засопел он. – Я и правда хочу отдать все долги. Хочу заработать на них, а заработать я могу только здесь, в Хезе.
– Я полагаю, что дело совсем в другом, Томаш. – Я принялся спокойными движениями снимать острием долота стружку со столешницы. Та сходила длинными тонкими полосами. – Я допускаю, что ты где-то спрятал богатства – где-то здесь, в Хезе, и не хочешь без них покидать город. А ведь ты знаешь, что за тобой следят, правда? Боишься пойти за деньгами, но боишься и выезжать без них. Да-а-а... – я дернул долотом чуть сильнее.
Пурцель, увидав тот жест, содрогнулся.
– Удивительно острое, – покачал я головой. – Впрочем, ты и сам наверняка почувствуешь... Я здесь именно затем, чтобы снять с тебя тяжесть этого страшного испуга, – продолжил я. – Скажи, Томаш, не проще ли будет тебе жить, зная, что ничего тебе не угрожает? Разве на самом деле, где-то в глубинах своего сердца, ты не готов признать, что богатства, которые ты спрятал, тяготят тебя хуже первородного греха? Подумай, насколько проще стала бы твоя жизнь, если бы не эти мерзейшие деньги! Не пришлось бы тебе бояться, что кто-либо их у тебя отнимет, что кто-то станет бить тебя, ломать тебе руки-ноги или вырывать зубы. Ты был бы счастлив и в безопасности, Томаш. Не оглядывался бы в панике через плечо на улице, не подскакивал бы при звуке неожиданного шума, не горбился бы, увидев, что некто чужой идет в твою сторону. Ты был бы в безопасности. Мог бы начать все сначала...
– Нету, ничего у меня нету, гневом Господа нашего клянусь, нету у меня ничего!
– Это ложь, Томаш! – произнес я уверенно. – Осталось у тебя еще очень много. Осталось у тебя здоровье и осталось будущее, которое ты можешь лепить согласно собственной воле. Если же ты быстро не отдашь деньги, мне придется тебя от всего этого избавить. Потеряешь средства, которые ты украл, но потеряешь также здоровье и будущее. Я заберу у тебя все, Томаш. Ты меня понимаешь? – я присел напротив, приподнял пальцами его подбородок и заглянул прямо в глаза. – Все, что у тебя есть, и все, что ты мог бы когда-то иметь, и все, что ты иметь надеялся.
– Мария Иисусова, – простонал он, а по круглым щечкам его потекли слезы.
– Подумай, драгоценнейший Томаш, не была ли твоя жизнь проще, прежде чем, – надавил я, – ты украл деньги? Принесло ли тебе присвоенное богатство счастье, покой и довольствие? А может наоборот? Может – лишь боль, страх и проблемы? Ты ведь ученый человек, Томаш, а потому поразмысли, когда ты более радовался Божьему дару, которым является жизнь: теперь или перед кражей? Теперь? Когда теоретически ты богат, но практически сидишь, связанным в кресле, и будешь подвергнут пыткам, превышающим человеческое разумение? Теперь, когда угрожает тебе опыт страдания, которого, скажем искренне, вынести ты не сумеешь? – я замолчал, чтобы у него было время раздумать над высказанным мною суждением насчет страдания. – Или же счастливей ты был ранее? Когда не было у тебя золота, но ты мог наслаждаться жизнью, любовью, обществом друзей...
Я снова замолчал, на этот раз – на более длительное время.
– Если ты не отдашь деньги, Томаш, я сделаю так, что уже никогда и ничего тебя не развеселит, – сказал я весомо и значительно. – Ты меня понимаешь? Потеряешь ты не только золото, которое спрятал – потому что я вырву, действительно вырву из тебя, где оно находится, – но потеряешь также и здоровье. Подумай: ведь золото ты заработаешь еще не раз и не два в жизни, а здоровье? – я щелкнул ножницами рядом с его ухом, и когда б не удерживали его путы, подскочил бы он под самый потолок. – Скажи, Томаш, кто компенсирует тебе отрезанные пальцы, мясо, содранное до самой кости, выдавленные глаза? Или ты полагаешь, что несколько золотых слитков того стоят? Это ведь всего лишь желтый металл, Томаш, и ничего кроме.
– Нету у меня, нету... – бормотал он.
– Знаю, что на самом деле ты бы уже хотел все мне рассказать и отдать награбленное, – прошептал я ласково. – Мешают тебе лишь две вещи: остатки глупого, совершенно ненужного упрямства, вероятно смешанные с чувством стыда, что тебя поймают на столь длительной лжи. Здесь нечего стыдиться, Томаш, ибо истина делает свободной. Кто знает об этом лучше нас, инквизиторов?
Только сейчас он узнал, что я – инквизитор. Не мог побледнеть сильнее, поскольку кожа его лица давно уже сделалась подобна мелу, но глаза его едва не вывалились из орбит, а зрачки напоминали теперь черные круги.
– Как инквизитор, я знаю, что на самом деле, в глубине сердца, ты честный человек, Томаш. Честный, но сбившийся с пути и нуждающийся в помощи, чтобы вновь выйти на светлую и прямую дорогу. В помощи, а не в ругани и побоях от тех хамов, – я махнул презрительно рукою в сторону входа, где за дверьми ожидали представители его доверителей. – Я предлагаю тебе помощь, Томаш.
Я налил вина в кубок и аккуратно приложил ему край сосуда к губам.
– Я твой единственный друг, – заверил его. – Единственный и последний, который сумеет вывести тебя из этой авантюры, в которую ты впутался. Однако ты должен мне помочь.
Я отставил кубок и снова взялся за долото. Начал им играть, двигая между пальцами. Глаза мужчины следили за каждым моим движением.
– Я говорил, что отдать деньги тебе мешают две вещи. Знаешь ли, какова вторая из них?
Он покачал головою, все еще безотрывно глядя на острие в моей руке.
– Страх, Томаш. Вторая вещь, которая тебе сдерживает, – страх. Ты задумываешься, что будет, если ты раскроешь мне все и решишься отдать деньги. Что станет тогда с твоей жизнью – вот какой вопрос ты себе задаешь... – вздохнул я.
– Они меня все равно убьют, – выдавил он из себя. – Даже если бы у меня что-то было – а у меня этого нет – они все равно бы меня убили... Не простили бы. Никогда.
– Разве что некто встал бы за тебя, разве нет? Некто, кого они уважают и кого... – я скривил губы в легкой улыбке, – боятся.
– Вы? Вы? Но почему... Почему бы вам делать нечто подобное?
– Потому что мне заплатили за результат. Заплатили мне за то, чтобы вернуть деньги, не за мучения твои или, прости Господи, убийство. И чем сильнее ты облегчишь мне задачу, тем сильнее я буду тебе благодарен. Пойду домой, съем свой обед, выпью вина, милостиво позволю своей женщине себя удовлетворить... Полагаешь, что мне неохота именно так проводить нынешний день, не слушая твои крики, не мажась в твоей крови и обоняя смрад твоего прижигаемого живьем тела? – я пожал плечами. – Не люблю мучить людей и буду очень недовольным и очень злым, если ты заставишь меня так поступить. А ты должен знать, Томаш, что когда я уже начинаю трудиться, то, – я снова склонился к нему, – подхожу к работе серьезно и с огоньком.
Он принялся беззвучно, но взахлеб рыдать, а крупные слезы снова потекли ручьем по его щекам, мешаясь с каплями пота.
– Всякий когда-нибудь совершал ошибки, Томаш, – уверил я его ласково. – Всякий человек, даже почитаемые святые нашей единой и истинной Церкви не были свободны от греха. Разве не вспоминали со стыдом и Апостолы, что порой давали себя увлечь изрядной рьяности в очищении от евреев и язычников Иерусалима и Рима? – я возложил Пурцелю руку на голову. – Я же хорошо знаю, что тебя заставили так поступить обстоятельства, – сказал я мягко, – а не подлое сердце, злая воля, коварный умысел. Ведь ты желал быть честным человеком, Томаш, воистину хотел! – он поднял на меня мокрые глаза и начал кивать. – Вот только дела сложились не на твою пользу, – закончил я.
Я положил Пурцелю ладонь на плечо.
– Ты уже понес достаточное наказание за свою неосторожность. Тебя избили, сломали тебе руку, вырвали зубы. Этого хватит. Нет смысла страдать дальше.
Он прижал щеку к моей ладони.
– Не отдадите им меня? – прохныкал. – Отпустите меня из Хеза? Клянусь, я никогда уже не вернусь сюда. Клянусь вам! Никогда!
– Где ты спрятал деньги, Томаш? – погладил я его по голове. – Скажи, и сам увидишь, сколь великая тяжесть свалится с твоего сердца.
И тогда, покаянно плача, он открыл мне все, что я хотел знать.
– Ты верно сделал, – кивнул я, выслушав его прерываемую рыданиями исповедь. – Однако я должен проверить, правда ли то, что ты мне открыл. Прикажу сейчас послать людей, чтобы те проверили, находится ли золото там, где ты говоришь.
– Оно там, оно там, клянусь вам! Милостью Божьей заклинаю вас, не оставляйте меня с ними!
– Я буду в комнате рядом, – уверил его я. – И обещаю, что никто к тебе не войдет. Если ты сказал правду, можешь быть спокойным.
Я вышел в другую комнату в анфиладе, где, раскинувшись в кресле, сидел толстяк-юрист, представитель сообщества, к которому принадлежали верители Томаша Пурцеля.
– Уже? И как оно прошло? – заговорил он невнятно, поскольку рот его был набит. Наверняка изюмом, поскольку на столике стояла целая миска его.
Я, встав в двух шагах от него, без слов глядел ему прямо в лицо. Сперва он покраснел, засопел, потом неспокойно закрутился и, наконец, воздвиг свой широкий зад из кресла.
– Мастер инквизитор, не проинформируете ли меня, узнали ли вы что-либо? – спросил он уже куда более вежливым тоном.
– Я на это уповаю, – ответил я и рассказал, что узнал от Пурцеля.
Юрист покачал головою.
– Знал я, знал, что он припрятал наше богатство, – сказал. – А другие уже начали сомневаться, говорили, что, может, и вправду он потерял все...
– У вас были верные предчувствия, – похвалил я его. – Хотя не станем петь пеаны дню на закате. Вышлите людей, будьте любезны, и пусть проверят, сказал ли Томаш правду. Если окажется, что нет, мне придется начать сызнова, – развел я руками.
– А он... он... – толстяк замолчал и закрутил мельничку большими пальцами.
– Живой и здоровый не менее чем вы, – ответил я. – Только что все еще привязанный к креслу.
– Как это – здоровый, прошу прощения? Разве не должны вы были... ну там... Совсем ничего?
Я покачал головой.
– Грех тяготил его сильнее, чем вы полагаете, – пояснил я с улыбкою. – И более всего на свете он жаждал в нем исповедоваться.
– Да что вы! – юрист почесал щеку. – Вот так дела, скажу я вам...
– Мы пытаем и убиваем людей лишь когда полагаем, что это крайне необходимо, – сказал я. – Вспомните, разве Господь наш не желал воссоединения с народом Иерусалима и народом Рима? Разве не приказал очистить от них мир лишь когда те плюнули в дружественно протянутую руку? Мы, инквизиторы, должны брать пример с Христа, и согласно с этим, жертвуем нашу приязнь всем ближним, – я улыбнулся очаровательно и раскинул руки, словно желал заключить в объятия не только его самого, но и весь остальной мир.
Он откашлялся, смешанный, и отвел взгляд.
– Конечно-конечно, – пробормотал. – Ясное дело... я уверен. Да-а-а, именно так... А что я хотел? Ага! Если бы вы, в доброте своей, пожелали бы подождать, пока мы не проверим всего...
– Конечно, – я уселся в кресло, которое он чуть ранее покинул, и вытянул ноги. – Я вздремну минутку, но когда вернетесь, не опасайтесь меня разбудить.
– Конечно, мастер инквизитор.
Когда я услышал, что он закрывает двери, я и вправду прикрыл глаза и удобней опер голову на мягкий, обитый бархатом подголовник. Надеялся, что Томаш Пурцель говорил правду, поскольку заставлять его исповедоваться методами не столь милосердными как тот, который я использовал, мне вовсе не улыбалось. В конце концов, Свиное Рыло был обычным мошенником, не еретиком, чернокнижником или заядлым врагом нашей святой веры. Несчастный поворот судьбы заставил меня, вместо того, чтобы выслеживать сторонников дьявола, зарабатывать на жизнь, принимая задания, подобные тому, какое я исполнял нынче. Все время я терпеливо дожидался, когда меня определят в епископскую канцелярию, но ведь нужно было и жить с чего-то, разве нет? А епископская канцелярия может и выдавала соломоново мудрое решение, но если бы Соломон принимал их с такой скоростью, то наверняка спорящие о ребенке женщины превратились бы в старух, прежде чем царский вердикт был бы оглашен. Потому ваш нижайший слуга работал нынче на мастера Инквизиториума Теофила Допплера, каковой мастер Допплер посредничал между людьми, обладающими и проблемами и полной мошной – и остающимися без назначения инквизиторами. Посредничал, кстати сказать, в обмен на грабительски высокий процент, получаемый с каждого договора. Но поскольку обычно инквизиторы справлялись неплохо и освобождали нанимателей от проблем (от чрезмерного веса кошелей освобождали их, впрочем, тоже, и с немалой приятностью), постольку услуги Допплера пользовались немалой популярностью среди богатых мещан, дворян и даже аристократических родов. Приходилось принимать во внимание лишь одно: Допплер был лояльным инквизитором, который обо всех заданиях, исполненных или нет, принятых или отринутых доносил в канцелярию епископа Хез-хезрона. В связи с этим, меня предупреждали, что служба у Допплера сходна с ходьбой по хрупкому льду, и если я стану вести себя не так, как ожидается от инквизитора, то, как знать, не попрощаюсь ли раз и навсегда не только с вожделенным назначением, но возможно и с функцией работника Святого Официума. А подобного несчастья я желал избегнуть более всего на свете, ибо ничего в жизни не ценил сильнее, чем возможности исполнять святые обязанности инквизитора. Но что ж, теперь я мог спокойно ждать, пока дела не примут полезного для меня поворота.
Со времени ухода юриста прошло часа четыре, и за это время я и вправду успел неплохо передремать. Однако я открыл глаза, едва лишь услышав шаги на лестнице. Судя по отзвукам, мужчин было как минимум несколько. Когда они вошли, я улыбнулся собственным мыслям, поскольку юриста сопровождало на этот раз двое достойно одетых мещан и яйцеголовый дуболом с длинными лапищами и сомкнутыми, словно щетки, бровями.
– Наилюбезнейший мастер! – Йоханн Вальтц просиял, едва лишь меня увидев. – Все, все именно так, как вы сказали. Мы спасены! Мы теперь спасены!
С этим спасением он, кажется, поторопился, поскольку, из того, что я знал, ни одному из сотоварищей не угрожало банкротство по причине злодеяний Пурцеля. Но наверняка ведь никто не любит, когда его обворовывают, пусть бы даже денег у него хватит и на дворец со стенами и потолком из кованого золота.
– Но некоторое время нам придется еще разбираться в тех бумажках, – вмешался второй из мещан, востроглазый старичок с красными щеками и подрезанной в прямоугольник бородой. Звался он Брехтом.
– Я весьма рад, что сумел вам услужить, – сказал я вежливо и поднялся с кресла. – Позвольте теперь заняться Пурцелем, как мы и договаривались.
– Конечно, конечно, – отозвался Вальтц.
– Ага, а что там вы говорили о бумажках? Что там снова за бумажки? – повернулся я с порога.
Вальтц снисходительно улыбнулся.
– Мы знали, что он наверняка не прятал золота. Мы нашли немного камешков, а остальное – это векселя, облигации, конторские бумаги, ценные письма, поручения, – он махнул рукою и вздохнул. – Непросто сейчас сказать, какова истинная цена всего этого.
Я мудро кивнул, вошел в комнату и затворил за собою дверь. Связанный мужчина вскинул голову, но быстро успокоился, увидав меня.
– Оказалось, что ты говорил правду, Томаш, – сообщил я ему сердечно. – И я весьма рад, что ты не подвел моего доверия и моей приязни.
Он вздохнул облегченно.
– Знаете, воистину, словно камень с сердца... – я услыхал искренность в его голосе. – Но вы сдержите слово? – внезапно он весь затрясся, а лоб его засверкал от пота. – Вы ведь не убьете меня? Не отдадите им? Вы пообещали. Не отдадите, а?
– Конечно же нет. Провожу тебя до заставы, а дальше уж – справляйся сам. Твоя проблема в том, чтобы тебя не поймали за Хезом, если захотят кого-то послать по следу.
– О, уж я-то не дам себя схватить, – он явно расслабился, услыхав мои слова.
– Вот и славно.
Я знал, что он весь одеревенел. Я извлек нож из-за пояса (как видно, он не до конца мне еще доверял), но клинок мне понадобился лишь чтобы разрезать его узы, вместо того, чтобы морочиться с распутыванием узлов, которые я еще недавно запутывал. Когда же узы опали, Томаш Пурцель встал и принялся растирать онемевшие мышцы. Потом, кривясь, попрыгал минутку на одной ноге, но ничего серьезного с ним не случилось, пока он был связанным. Впрочем, заплетая веревку, я тщательно следил, чтобы не перетянуть его слишком сильно, ибо длительное перетягивание конечностей может привести человека даже к серьезным травмам. Я же не имел намерения калечить Томаша Пурцеля, разве что возникла бы в том крайняя необходимость.
– Они... – он громко и с явным трудом сглотнул. – Они ждут, верно?
– Ага, ждут, – ответил я согласно с истиной.
Мошенник глубоко вздохнул. Раз и другой. Так, словно готовился к опасному прыжку.
– Готов? – спросил я, когда ожидание затянулось.
– Да-да, извините, я готов.
Я нажал на ручку и открыл дверь. Пурцель засопел, когда в просвет увидал яйцеголового горлореза. Тот же быстро глянул в нашу сторону, после чего ощерил в широкой усмешке большие желтые зубища, выщербленные, словно лопаты, которыми пытались рыть камни. Поманил моего сотоварища сучковатым пальцем.
– Иди-ка, сладенькая моя рыбонька, поговорим чутку, – сказал неподходящим к его виду и фигуре теплым мягким голосом.
Томаш Пурцель прилепился к моей спине.
– Да, мастер инквизитор, именно так, – отозвался второй мужчина. – Оставьте, будьте добреньки, этого нашего друга и соратника в наших руках, а сами можете отправиться в наш банк – или, если пожелаете, еще нынче вечером я пошлю к вам своего гонца с оговоренной суммой. И даже, – подмигнул он, – скажу, что буду рад, если смогу надсыпать вам еще и сверху, если сие вас не оскорбит.
– Совершенно не оскорбит, – ответил я. – Однако Пурцеля я забираю с собою, поскольку именно так я с ним договорился.
Я развел руками.
Глаза мещанина потемнели, а его притворно благодушное лицо внезапно приобрела почти отталкивающее выражение.
– Сперва вы договаривались с нами, – рявкнул он.
– Что отыщу деньги – и только, – ответствовал я. – И я исполнил обещанное до буковки, что не сумеете опровергнуть, даже если б захотели. А о Пурцеле разговора не было, что вам тоже должно бы признать. Разве не так?
– Я не думал, что...
– То, что вы не думали – это не мое дело, – оборвал я его резко. – Надеюсь, что вы не пожелаете меня задерживать?
Яйцеголовый горлорез передвинулся на пару шагов, так, чтобы заслонить мне выход. Был он на полторы головы выше, а на его плече я мог бы усесться, словно ребенок.
– Держите своего пса на поводке, господин Брехт, ибо когда я стану вырывать ему клыки, то и вы можете при случае получить, – произнес я холодно.
– Но, любезный мастер... – вмешался первый мещанин, складывая, словно для молитвы, ладони. – К чему эти резкие слова, к чему ругань? Скажите сами, есть ли здесь о чем спорить? Из-за такого вот мерзавца? Вы совершенно правы, что это наша ошибка, что это мы не подумали, что вы захотите его забрать с собою, – при словах «это наша ошибка» — ударил себя в грудь. – Но раз так, то мы заплатим вам за него. Сколько хотите? Сто крон хватит? И это уже станет договором между нами, о котором никто не станет извещать мастера Допплера.
Поскольку инквизитору Доплеру я должен был отдавать шестьдесят процентов от суммы каждого контракта, предложение было куда как интересным.
– Не может быть и речи, – ответил я. – Слово инквизитора – не дым.
– Двести крон?
Я лишь улыбнулся.
– Я верю, господин Вальтц, что вы не желаете оскорбить меня предположением, что инквизиторское слово можно купить, словно старую клячу на рынке.
Мещанин покраснел так сильно, словно через миг его могла разбить апоплексия.
– Нет, конечно же ничего подобного я и в мыслях не держал, – ответил он поспешно.
Обменялся быстрым взглядом со своим товарищем. Брехт неохотно дал знак горлорезу, и тот отступил от двери.
– Забирайте себе этого разбойника, – буркнул он, явно недовольный тем, как закончилось дело.
– Благодарю сердечно, – кивнул я головою и глянул на прячущегося за моею спиной мошенника. – Пойдем, Томаш.
2. ПЕКАРА Яцек. «Висельник. Falsum et verum». («Falsum et verum»)
И еще одна книга Пекары – и еще одно продолжение – и еще один «это еще не конец». В обзорах польской фантастики за 2013 год я говорил уже о первом томе нового цикла Пекары – «Висельнике», сделанном на материале времен предзаката Речи Посполитой. Первый том заканчивался на полуслове – второй с полуслова начинается.
Должно, разве что, добавить, что пока что этот цикл – в отличие от подзатянувшихся игр с Мордимером Маддердином, инквизитором, – рецензентов и читателей устраивает куда больше (и в том числе – попытками выйти за привычные для Пекары языковые рамки). Но – конец делу венец, как известно, а чем закончится эта история – пока что не понятно.
Аннотация издательства
Второй том бестселлера Яцека Пекары «Висельник».
Охотник на преступников оказался насильником и убийцей?
Подстароста Яцек Заремба, прибывший к стольнику Лигензе, чтобы разрешить дело о подделке писем, оказался обвинен в жесточайшем преступлении. Докажет ли он свою невиновность и то, что он тоже пал жертвой интриги? А может Заремба и вправду – волк в овечьей шкуре?
Продолжение «Висельника» до последнего момента держит читателя в напряжении. Старые следы еще сильнее запутываются, новые факты становятся известными. Кто здесь кто – в этой таинственной интриге?
Отзывы читателей
«Яцек Пекара, словно Хичкок, начинает с дрожи земли, а потом напряжение растет. В самом начале второго тома озвучено обвинение в адрес самого Яцека Зарембы. Обвинен он в страшном и подлом проступке – якобы совершил он насилие и многочисленные убийства. Обвинения столь абсурдное пробуждает в Зарембе как горячую шляхетскую кровь, так и ледяное спокойствие – и сильное желание выхватить саблю.
Именно так начинается второй том цикла «Висельник. Falsum et verum». Здесь хватит интересных загадок и указаний на то, сколь наивной бывала шляхта и к каким решениям прибегала, чтобы не допустить пустого пролития крови братьев-шляхты. Появится даже упоминание о присутствии дьявола и о его деяниях в одной из загадок.
Подобно как и в предыдущей части, не обойдется без стилизации языка и постепенного нарастания напряжения. Планы внутри планов, истории внутри историй приводят к тому, что менее внимательный читатель может несколько потеряться в сюжете. Для внимательного же читателя хватит «камешков на тропе»; а еще мы поближе узнаем о прошлом многих из персонажей – и самого Яцека Зарембы.
Яцек Пекара вводит читателя в мир уже несколько позабытый, но какой же прекрасный и простой. Старая шляхта в своем славнейшем – и одновременно печальнейшем времени. Людские предрассудки, бессмысленное насилие, многочисленные схватки, а с другой стороны – пиры, прославленное шляхетское гостеприимство, любомудрие, противопоставляемое презрительному отношению к селянам. Книга истекает иронией, упоминая как прелести старой Речи Посполитой, так и ее слабости.
С точки зрения современного читателя, тематика некоторых диалогов кажется почти обескураживающей – особенно тех, что касаются классовой разницы, а еще тех, что говорят о двойственном отношении к женщинам: к рожденным в шляхетских семьях и к простым селянкам.
Окончание второго тома настолько же раздражает, как и окончание тома первого. Здесь появляется перелом всего дела – странная новость, развитие которой читатель узнает лишь в следующем томе. Нужно признать, что автор умеет, с одной стороны, вогнать читателя в священную ярость, с другой – результативно пробудить его интерес.
Сюжет второй части – кроме жестокой жары, что мучает наших героев – куда более динамичен, чем в томе предыдущем, да и герои сделались несколько более выразительными и решительными. Главенствует здесь сам пан Заремба, в котором можно отыскать как черты Кмицица, так и Володыевского, а отношение к женщинам у него – словно у Скшетуского. Читатель также получает аккуратный вброс сведений касаемо того, какова окажется судьба некоторых из героев, однако это – лишь планы, и они будут не до конца реализованы.
Пекара одновременно развлекает и поучает. Цикл «Висельник» – это чудесная игра для любителей сильной Польши, а также для тех, кому интересны пороки польской шляхты, ее слабые стороны, характерные для польской нации вот уже который век. Роман, правда, не настолько забавен, как цикл о Мордмере, однако в нем есть сильные моменты. Это идеальная книга для долгих зимних вечеров. С нетерпением жду очередного тома этих шляхетских приключений».
Фрагмент
Глава 1. Подсудок Гидеон Рокицкий
Гидеон Рокицкий был трупом. Вроде бы еще говорил он, улыбался, переступал с ноги на ногу, но на самом деле – уже был мертв, ибо подстароста ленчицкий не только имел искреннее желание его убить, но уже и почти принял решение, что миг еще – и развалит он Рокицкому голову. Чем угодно и как угодно, лишь бы стереть улыбку с его лица и лишь бы кровью его смазать и смыть произнесенный миг назад оговор – да и даже само воспоминание об оном. От выполнения сего драматического действия Яцека Зарембу удержала разве что мысль, что прежде чем исполнит он это, нужно бы узнать, отчего стоящий перед ним человек так подло и лживо его оговорил. Рокицкий, однако, совершенно не переживал из-за гнева молодого шляхтича. Стоял напротив него с широкой издевательской ухмылкой и внимательно на него глядел, словно спрашивая: «Ну и что, вацпан, и что? Что теперь сделаешь? Что сделаешь мне?». А ведь едва минутка миновала со времени, когда циркач, называемый Саладином, бросил пану Яцеку страшное обвинение. «Вот человек, который дочку мою опозорил, людей моих зарезал, а меня оставил подыхать, ибо думал, что я помер». Слова эти звучали в ушах, тем паче, что произнесены они были с изрядной ненавистью и со столь великой убежденностью, словно были правдивейшей из истин – а ведь (и пан Яцек это прекрасно знал!) не было в словах тех и зерна – да что там, зёрнышечка! – правды. И возможно, все махнули бы рукою на те обвинения, достойные сожаления, а самого циркача погнали бы прочь, крепко перед тем выпоров батогами, и возможно со временем обвинение это сделалось бы лишь темой для анекдотов, а сам Яцек Заремба при воспоминаниях об оных минутах лишь фыркал бы нетерпеливо – и наверняка не слепила бы его тогда ярость, кипевшая нынче в его разуме и сердце. Может именно так дела бы пошли и завершились, когда бы не факт, что обвинение, раздавшееся из уст комедианта, поддержал подсудок липновский Гидеон Рокицкий, а ведь был сей – не шаромыжник и гуляй-поле, но шляхтич богатый и уважаемый. «И потому-то Рокицкий от руки моей нынче погибнет», – решил Яцек Заремба, а кипящая в нем ярость медленно превращалась в ледяной гнев. Гнев тем более опасный, что переполнял он человека отважного, уверенного в себе и весьма умелого в фехтовальном искусстве, да еще и оскорбленного неслыханным обвинением.
Тем временем Саладин, выдавив из себя те обвинение, обративши взгляд к небу, вскинул над головою руки и закричал:
– Боже, в небе милостивый, Творец Вседержитель! Ты видишь мою кривду. Пошли на голову того человека ангелов мести и пусть причинят ему такую боль, какую мне самому пришлось вытерпеть.
Ян Бараньский, управитель имения Иеронима Лигензы, шляхтич старый, но, невзирая на старость, твердого разума, стоял дотоле словно – не преувеличивая – баран, ибо то, что деялось, превосходило всяческое разумение. Наконец, однако, он вышел из ступора, в каковой ввели его пред тем поддержанные Ракоцким обвинения Саладина.
– Ясек, Мецек, в дыбы негодяя и в комору, – ткнул пальцем в раздухарившегося циркача. – А вашесць, – повернулся он в сторону подсудка липновского, и его обычно благодушное лицо перекошено было гневом, – поясни-ка мне свои слова.
– Не перед моцпаном буду объясняться, – проворчал Рокицкий презрительно.
– Здесь ты гость, потому как гость и веди себя, – еще резче произнес Бараньский, – а ежели вести себя не умеешь либо не желаешь, так пора и со двора.
Яцек Заремба – невзирая на удивление и злость, поднятые в нем несправедливым обвинением – думал трезво и мгновенно понял, что именно в Яне Бараньском нашел он как раз своего заядлого союзника. Нетрудно, впрочем, было догадаться, отчего так. Много лет тому пан Ян заехал на двор неизвестного ему ранее стольника Лигензы, как оно случалось средь шляхты – неожиданно и без предупреждения, и такие выказал вежество, талант и любезность, что остался тут уже навсегда, и много лет уж как управлял добром стольника, будучи первым по милостивому пану, а когда Лигензы не было дома, то даже и первым после Бога. Тем временем, вот уже несколько месяцев принимал стольник при своем дворе Гидеона Рокицкого, который также заехал совершенно случайно с визитом и как-то все не мог уехать. Впрочем, и сам Лигенза не желал отпускать его в дальнейший путь, поскольку подсудок липновский был высшей пробы болтуном, коий умел пред глазами слушателей создавать дивнейшие движущиеся картины, рассказывая так живо, с таким красноречием и размахом, что слушателям казалось, будто и сами они участвуют в описываемых им событиях – были ли то кровавые битвы, горячие романы либо интриги, сплетаемые дурными людьми. При этом Рокицкий знал немало сплетен и сплетенек, шуточек и анекдотов, не только из варшавского двора, но и из Парижа и Вены, и оными сплетнями и анекдотами охотно делился.
Ничего странного, что Ян Бараньский должен был с подозрением поглядывать на такого человека и про себя раздумывать, не захочет ли случаем Лигенза Рокицкого подзадержать на дольше, а может даже – Боже избави! – доверить ему управление имением? Пан Ян, что правда, был уверен в своих уменьях и в своем вежестве, но разве стольник не раз и не два не говорил ему: «Ох, Баранюсь, друг драгоценнейший, стар ты уже, так может наконец-то отдохнуть тебе от трудов и обязанностей? Заслужил ты этого, как и я заслужил, чтоб на войну больше не ходить, а лишь увеселяться домашним счастьем». Однако пан Ян, слыша те слова, всякий раз горячо протестовал, ибо не представлял себе жизни без обязанностей, без постоянного движения, шума, отдачи приказаний и принятия решений. А сама мысль о том, что кто-то другой может заместить его, вызывала в нем не только гнев, но и панический страх. Яцек Заремба понял все это в одно мгновение.
– Покорно моцпана благодарю, – сказал вежливым тоном, по-доброму поглядывая на старого шляхтича, – что взяли меня в оборону пред тем подлым обвинением. А раз уж пан подсудок перед вацпаном не желает объясняться, – тут Заремба обратил ледяной взгляд на Рокицкого, – то полагаю, что мне объясниться он не откажет. Но ежели меня, моцпан, не удовлетворишь, тогда пред моею сабелькой разъяснения принесешь.
Подстароста, не спуская взгляда с Рокицкого, положил ладонь на рукоять сабли.
Кшиштоф Кмарницкий, подчаший брешский, который до сего времени стоял совершенно одурев и с самого начала этого разговора только поводил глазами, по очереди поглядывая на каждого, кто заговаривал, теперь глуповато засмеялся.
– Пред сабелькой разъяснения принесешь, – повторил.
Мечниковец Павел Броневский, вышедший, дабы взглянуть на приехавших циркачей, а неожиданно попавший в самый центр этого удивительного не то фарса, не то трагедии, положил ладонь на плечо пана Кшиштофа и крепко его стиснул. Ибо знал, как опасно вмешиваться в ссоры посторонних, особенно когда нечего тебе сказать, кроме такого вот бормотания. Кшиштоф Комарницкий охнул от боли, поскольку ж пан Павел, хотя и выглядел почтительным молокососом, в руках был удивительно силен.
Однако ни один из трех диспутантов-шляхтичей даже не глянул в сторону Комарницкого, поскольку, во-первых, был се человек, несмотря на высокородство и знатных родственников, малого богатства, дурного характера и еще более дурной репутации, а, во-вторых, были у них дела поважнее, чем забивать головы репликами пана Кшиштофа. Впрочем, ни один из них ведь не взглянул и в сторону Саладина, который – подхваченный Мацеком и Ясеком – ревел, словно осел, ведомый под нож, дергался и пытался освободиться. Слуги, однако, держали циркача крепко, а поскольку тот упирался, да был к тому же толст и тяжел, то они его частично волокли по земле, а частично несли по воздуху.
– Nobilis sum! – крикнул комедиант отчаянно, видя, что крики его ни к чему не приводят.
Никто на призыв сей внимания не обратил, поскольку трое шляхичей все стояли друг напротив друга, а вернее – поскольку Ян Бараньский как-то непроизвольно сдвинулся в сторону подстаросты – Заремба и Бараньский стояли напротив Рокицкого и мерили подсудка взглядами, заинтересованные, что тот скажет и какое найдет объяснение для своей наглости, и оба надеясь, что объяснение окажется дурным: поскольку пану Яцеку сильно хотелось обкарнать Рокицкому уши, а пану Яну может и больше того хотелось увидать, как пан Яцек уши те умело обкарнает.
– Охотно все вацпанству разъясню, – произнес Рокицкий торопливо и благодушно, а по выражению лица его и по тону голоса можно было понять, что совершенно он не напуган грозными минами стоящих напротив него шляхтичей, – однако помните, что caeca ira est, а потому погодите минутку и позвольте объяснения свои произнесть в присутствии нашего хозяина. И пусть уж тогда он sapienter et iuste рассудит, что должно со мною делать. Я же, как вежественный гость без слова приму его решение, и уверяю вас, что timide пред мнением его не сбегу.
Ян Баранецкий миг-другой внимательно и испытующе поглядывал на Рокицкого, словно желая сказать: «знаю, ты плетешь что-то, и хотя не ведаю, что именно, но наверняка сейчас о том узнаю», однако потом пожал плечами и обратил лицо свое в сторону пана Яцека.
– Это моцпана, пан староста, обидели. Вацпану и решать, тотчас же требовать разъяснений и сатисфакции, или же пожелаешь любезно погодить, пока стольник о всем услышит и вынесет вердикт.
Подстаросте не пришлось раздумывать долго, поскольку решение он принял сразу же, едва лишь услыхав предложение Рокицкого.
– Вацпан, любишь ты латинские сентенции и слова, – сказал он, глядя прямо в глаза подсудка, – я же отвечу тебе на греческом, из Писания Святого: Καίσαρα ἐπικέκλησαι, ἐπὶ Καίσαρα πορεύσῃ.
– Facta canam, sed erunt, qui me finxisse loquantur, – ответил Рокицкий с широкой, пусть и злобной, улыбкою, после чего снял шапку с головы и поклонился глубоко, театрально и издевательски. – Так пойдемте же, вацпанство.
Яцек Заремба даже побледнел, услыхав те слова, в которых не было раскаяния и которые, на самом деле, являлись пусть не дословными – но все же! – повторениями ложного обвинения. Однако не сказал ничего, лишь повернулся на пятке и двинулся в сторону двери.
Стольник успел уже пробудиться, однако в одежде все еще был неопрятен – в одном лишь расхлюстанном кантуше, наброшенном на рубаху. Однако вышел на двор, поскольку от слуг услыхал, что происходит нечто нехорошее, а потому решил проверить, насколько нехорошее и какой реакции оное «нехорошее» будет требовать, дабы его к «хорошему» повернуть. По выражению лица Лигензы можно было понять, что он зол. Во-первых, не позволили ему выспаться, а поскольку ночи, благодаря фиглям с любовницей, проходили непросто, то любил он поспать днем. Во-вторых, совершенно не выносил он, когда гости его цапались между собою, будто коты, а тут ему донесли уж, что подсудок и постароста будут биться. Слегка просветлел, увидав пана Яцека, спешно идущего в его сторону, а в десятке шагов за его спиною – и поспешающего пана Гидеона. Увидав их обоих, пан стольник понял, что не дошло еще к худшему, стало быть, к бою, и догадался, что идут они, чтоб его, яко хозяина, взять в арбитры. Просветлел же, поскольку знал, что хороший арбитр сумеет так умело договорить между собою даже огонь и воду, что пар весь уйдет в небо, и что пока они разговаривают, пока не прольется и капли крови.
Иероним Лигенза не был, Боже сохрани, арианином, который опозорил бы себя ношением деревянной сабли на поясе, вовсе даже напротив – во времена своей молодости был се отважный солдат и умелый предводитель, во время шведского нашествия командовавший целым полком. Однако к старости пан Иероним предпочитал проливать не кровь, а вино, да и не на землю, а в глотку. И желал, чтоб подобным же образом поступали и гости его, и чтобы уважали мир стольникового дома, не учиняли ссор, непорядка или драк, не говоря уж об увечьях либо, Боже сохрани, убийствах.
– Что ж происходит, пан Яцек, любезный? – вопросил он жовиально. – Лице у тебя, пан подстароста, словно ты на войну собрался...
– На войну-то – наверняка нет, но капустную башку может и надо будет нашинковать, – отвечал пан Яцек настолько громко, чтоб быть уверенным: Рокицкий услышит его слова.
Лигенза махнул рукою.
– Глупости, – фыркнул, – ежели поругались вы, так и помиритесь.
– Вашмосц пан-благодетель сам выслушай ту историю, и сам уж реши, – ответил Заремба.
Пан Иероним обеспокоился, услыхав его голос. Был это голос не пламенной злости, но ледяной ненависти. Был это голос человека, чей гнев перешел границу, за которой в жилах вместо огня начинает течь чистый лед. Люди такие убивают ближних без раздумий и без жалости.
Наконец к ступеням, ведущим на подворье, дошлепал Рокицкий с насупленным Бараньским подле себя. Пан Ян производил впечатление, будто был он едва ли не стражником, конвоирующим узника. Еще дальше шел Павел Броневский, который, наклоняясь над Кшиштофом Комарницким, что-то вещал ему на ухо с серьезным выражением лица.
– И что там вашесць снова натворил? – стольник нахмурился, глядючи на Рокицкого.
Однако голосу своему не стал придавать выражения слишком сурового, поскольку роль арбитра – это сперва выслушать, а потом осудить, и огромную ошибку делает тот, кто еще до начала следствия знает, кто виновен, а кто невинен, кто – жертва, а кто – насильник закона. Стольник знавал таких арбитров, которые лишь одну сторону поддерживали, а порой – даже и свою благосклонность нисколько не скрывали. Таких арбитров пан Лигенза полагал насмешкой над законом и обычаем и никогда б не позволил себе причинять подобный деспект не только справедливости, но и собственным убеждениям, и полагал, что приговор не может зависеть от симпатии или предубеждений судьи.
– Пан Рокицкий обвинил пана старосту в многочисленном убийстве и насилие, – мрачно пояснил Ян Бараньский.
Стольник заморгал внезапно и открыл рот. Будь ситуация иной, Яцек Заремба наверняка бы улыбнулся, увидав необычайное удивление хозяина и эту реакцию. Пан Иероним наверняка ожидал, что между шляхтичами дошло до столкновения из-за неаккуратных слов, каких-то оскорблений, невысокого полета шуточки, из-за чего-то, что могло быть принято за насмешку либо презрение. Потому как не только лишь в Речи Посполитой, но и во всем мире так оно бывало, что у шляхты было короткое терпение, да быстрая рука. Но все равно редко убивали лишь за то, что экипаж одного шляхтича опередил коляску другого или за то, что кого-то, исключительно из-за невнимательности, а не по злой воле, толкнули на бегу. А в Испании или во Франции дела такие не были чем-то странным, особенно если речь шла об офицерах валлонской гвардии или о королевских мушкетерах, которые полагали себя куда лучше остального мира.
Лигенза окинул тяжелым взглядом Рокицкого.
– Это правда, прошу вашмосць? Я верно расслышал?
Подсудок липновский вежливо склонил голову.
– Я все объясню, но, может, войдем мы внутрь, где в приязненной прохладе милсдарь стольник debita iustitiae исполнит ко всеобщему удовольствию, – с теми словами пан Гидеон склонился перед хозяином, – ибо здесь такая царствует жара, что разум человека в голове кипит... А кроме того, зачем пред слугами должны мы изображать theatrum и повсеместно творить scandalum?
– Обвинение пред слугами провозгласил, так пред слугами и объясняйся! – рявкнул Бараньский.
Стольник удивился, что всегда вежливый пан Ян на сей раз принял решение за него. Но с решением этим он соглашался, а потому кивнул.
– Хорошо сказано. Ты был, пан Ян, любезный, сторонним наблюдателем случившегося, а потому дай мне по нему отчет, как тебе разум и учтивость приказывают, – потом повел вокруг взглядом и вперил его в молодого мечниковца, – а пана Павла попрошу, чтобы тот добавил что, буде добавлять ему будет чего.
– Служу покорно вашмосць пану, хотя и уверен я, что не будет необходимости, чтобы добавлял я нечто к рассказу пана Яна, – вежливо ответил Броневский.
Бараньский глубоко вздохнул, откашлялся, сплюнул, минутку раздумывал, а потом коротко, четко и согласно фактам рассказал, что случилось при встрече с Саладином и его циркачами. Когда закончил он, пан Иероним снова взглянул в сторону подсудка, и взгляд его сделался еще тяжелее, чем ранее.
– Говори, вашесць! – приказал коротко.
Гидеон Рокицкий повернулся в сторону Яцека Зарембы.
– Uno verbo, вацпан, ты отрицаешь, что знал того человека, что называет себя египетским князем Саладином?
Подстароста не спешил отвечать на тот вопрос, равнодушным взглядом скользил по наполовину отворенным воротам подворья.
– Вацпан не опозорил дочки его, девочки сладкой и невинной, не убил его людей, а самого его не ранил жестоко, и все то произошло на дороге, ведущей из Лешны годков тому без малого пятнадцать? – допытывался Рокицкий.
Подстароста обратил на него взгляд, поскольку сразу заметил, что подсудок огласил факты, о которых ранее не говорилось.
– Это заговор, милсдарь стольник, – обратился он к Лигензе. – Не знаю, что у того шляхтича за дело ко мне, но это уже не важно, поскольку нынче он так или иначе, но уделит мне сатисфакцию.
– Милсдарю лучше бы сразу сказать, где желаешь, чтобы тебя похоронили, – фыркнул Бараньский, глядя на Гидеона, поскольку знал умения подстаросты в искусстве фехтования и ведал, что на одной руке можно сосчитать в целой Речи Посполитой таких, кто с Зарембой мог бы в искусстве этом сравниться.
– Вацпан услыхал ответы на свои вопросы, которые, выказывая немалое терпение, позволили мы тебе задать, хотя уже в самой сути их находилось презрение, – сказал хмуро Иероним Лигенза. – Теперь же растолкуй брошенные обвинения, а пан подстароста сам решит, хватит ли твоего объяснения, чтобы не требовать сатисфакции.
Яцек Заремба лишь пренебрежительно дернул плечами, словно желая дать знать, что нету таких объяснений, которые могли бы его убедить спустить Рокицкому его проступок.
Подсудок же липновский откашлялся, широко и благодушно улыбнулся, после чего начал:
– Милсдари, ясновельможный наш хозяин, славный пан староста, зацный пан Ян, пан Павел и пан Кшиштоф, in promptu et libenter сложу пред вами пояснения, которые, как надеюсь, и spero forte, посчитаете вы достаточными, и которые приязни вашей и вежества от персоны моей не отберут, поскольку ж точно я знаю, что nullum potentius satellitium quam amici fideles, чего подле ваших милостях я remis velisque учиться жажду, как нынче, так и in futuro...
Стольник слушал сию, имея в виду обстоятельства, странную тираду с насупленными бровями, зато Яцек Заремба снова глядел на ворота двора, и по выражению лица его не понять было б, слышит ли он слова Рокицкого.
Только Ян Бараньский дал волю своим чувствам, когда при слове «приязни» сплюнул единожды, а при слове «вежества» — и вторично. Плевок его, правда, не пал на сапоги пана Гидеона, но оказался на земле столь близко от них, что можно было б посчитать это оскорблением. И не за такие обиды шляхта бралась за сабли. Подсудок, однако, ничем не дал знать, что он оскорблен, и спокойно продолжил говорить.
– Как вспоминал я уже некогда милсдарям, имел я истинную честь гостить при дворе его величества короля, при каковом дворе, чем можем мы быть горды, arte et marte наравне правят. A fortiori, был я глубоко польщен тем приглашением, ибо тогда именно в Варшаве гостила и труппа французских актеров, специально прибывших по приглашению королевы Марии, и в отчизне своей, как говаривали, весьма прославленная...
– А что ты бредишь мне здесь о французских комедиантах?! – покраснел Иероним Лигенза. – Боже милостивый, вацпан, не испытывай наше терпение!
– Ясновельможный пан стольник, прошу прощения, – сказал Рокицкий куда как покорно, – но должен я мою повесть начать именно так, дабы благодаря оному началу, которая вашей милости не нравится, добраться до финала, что пояснил бы мой поступок, в надежде, что финалом тем я вызову вашей милости апробацию вместо дезапробации...
– Боже мой, да говори уж, вацпан, раз должно тебе говорить... – стольник махнул рукою, но лицо его и дальше было мрачно.
– Стало быть, однажды в Варшаву, ко двору милостиво нами правящего короля Яна и жены его, королевы Марии Казимиры из древнего рода д’Аркьен...
– Езус Мария, убейте этого шляхтича! – рявкнул Лигенза.
Гидеон Рокицкий замолчал и развел руками.
– Вашмосц пан стольник, заступник мой сладчайший, я ведь пытаюсь объяснить все ab ovo usque ad mala, как и обещал...
– Милсдарю не должно растолковывать мне, кто мой король или как звучит родовое имя королевы, – сказал пан Иероним, голосом, полным гнева. – Переходи к делу, а не то, Богом клянусь, мое терпение быстро закончится...
– Уже говорю, прошу вашу милость, а ежели in medias res желаешь добраться с нетерпеливой поспешностью, а не со степенной рассудительностью, то ex oboedientia стану поспешать, – ответил Рокицкий обиженным тоном.
Лигенза лишь засопел, но уже не сказал ничего, Заремба же, казалось, вообще не слушал и не слышал слов подсудка.
– К варшавскому двору прибыла французская актерская труппа, ставящая славные представления прославленных при дворе короля Людовика авторов. А были се, ежели верно помню, – Рокицкий воздел горе очи, словно желал по в облаках прочесть названия спектаклей, – «Суд божий» Петра Корнелия, «Федра» бессмертного Жана-Батиста Расина, на которой королева Мария рыдала, словно дитя, да и у самого короля слезы блестели на глазах, а еще «Мещанин во дворянстве» веселейшего Мольера, во время какового представления зал беспрестанно гудел от смеха, что я видывал ad oculos... Ах, сколь чудесные се были времена и сколь чудесные представления, что хотелось бы сказать вслед за Гиппократом: vita brevis, ars longa, – произнес мечтательно подсудок липновский.
Потом глянул на потемневшее, словно грозовая туча, лицо стольника и добавил быстро:
– Уже продвигаюсь я к сути, милостивый пан стольник, уже продвигаюсь... Должно лишь сказать, что прекрасно приняли тех актеров и талант их всюду и публично расхваливали на все голоса, а поскольку bis repetita placent, то не раз и не два была у них оказия тем талантом похвалиться. Скажу вацпанству, что должен был я любовь к искусству in lacte matris praebibere, поскольку иначе так хорошо все это я бы и не упомнил...
– Пан Рокицкий, я должен...
– Уже, уже, милсдарь пан стольник! – воскликнул жалобно пан Гидеон, не ожидая, пока Лигенза завершит фразу словами «...тебя предостеречь». – Рассказываю я дальше и упомяну лишь, что французские комедианты в большом фаворе пребывали у милостивой публики, коя, видя, что laus alit artes, часто актеров хвалила...
– Наверняка не одними словами там закончилось, – пробормотал Лигенза.
– De manum ad manu, много золота там текло, – согласился Рокицкий, – поскольку ж наш милостивый государь de minimis non curat, особенно когда он в хорошем настроении.
– Ну ладно, прошу вашмосц, рассказывай дальше, – пан Иероним снова нахмурился, – рассказывай дальше, и, Богом милосердным клянусь, надеюсь, что рассказ твой нас удовлетворит.
Лишь глупец не уразумел бы предупреждения, звучащего в словах стольника, и Гидеон Рокицкий наверняка тоже предупреждение то прекрасно понял, хоть и не казался напуганным.
– Когда бы не особенный аффект, каким встречали комедиантом столичные милсдари, – продолжал подсудок, – то комедианты оные не позволили бы себе то, что они позволили позднее. А дело было, уж поверьте мне, вацпанство, необычайно смелое – и не одного испугала бы сама мысль о том, чтобы такой эксперимент проводить при королевском дворе, а не только оного horrendum проведение.
– О чем, ты, вацпан, говоришь? – у пана Иеронима наверняка еще не прошла злость, но загадочные слова Рокицкого его, похоже, заинтересовали, поскольку голос его не был настолько уж гневным, как прежде.
– Говорю о том, милостивый пан стольник, что актеры, договорясь прежде с королем и королевой, решили подшутить себе с остальных зрителей. Дошло до того во время одного из представлений, предназначенного лишь для дворян, на каковом спектакле, правда, сам я не был, поскольку к таковой аж конфиденции допущен не был, дабы их величеств in propria persona видывать, однако ж много и подробно мне от прочих об этом я слыхивал.
На этот раз Лигенза, похоже, заглотнул крючок, поскольку наклонился в сторону подсудка.
– Говори же, моцпан, говори.
– И вот комедианты поставили «Андромаху» Еврипида, где, как вацпанство наверняка помнит, подлая королева Гермиона приказывает убить сына своей соперницы. И когда на сцене дошло до этого, король Ян как взорвется: «Это заговор! Это подлый сговор, дабы убить моего Фанфаника!».
– Да что ты, милсдарь! Так король крикнул?
– Именно! И приказывает уже звать стражу, а солдаты входят, и кричащих актеров берут в железо...
– Боже мой...
– Nil nisi verum не говорю! – Рокицкий грянул раскрытой ладонью в грудь. – А королева, плача, кричит: «Всех на пытки! Пусть выявят, кто их подговорил, кто стоит за этим!».
– Быть того не может!
– Но было, милсдарь пан стольник. Ipssisima verba клянусь, чтоб мне мертвым пасть на месте.
Пан Иероним покачал головою удивленно.
– Приглашенные их величествами гости замерли и понятия не имели, как поступить. Видели, что движет королем ужасный гнев, а всякий знает, что владыка наш во гневе умеет безмерно пугать, хотя обычно пуганье сие не переходит границу угроз, поскольку его величество справедливо полагает, что iuris vincula сковывают его точно так же, как и его подданных...
– Святая правда, – всерьез кивнул Лигенза. – Слыхивал я, что самое большее, ежели кто попадет под дурное короля настроение, то может оказаться на гауптвахте на сутки-двое. Зато после выходит с обильной наградою, когда его величество король перестанет хмуриться, когда минует его злость, и когда посчитает он, что приказал покарать невиновного.
– Именно так оно и есть, поскольку наш король милостив в сердце своем, – с чувством в голосе произнес Рокицкий. – Однако вернемся, ваша милость, к тому представлению. Что там происходило дальше?
– Король вызывает стражу, королева чуть не в обмороке, актеры вопят и взывают о подмоге, пока, mirabile dictu, стражники заковывают их в железо... Но говорю вашим милостям: происходит чудо! Гости, наконец-то, очнулись и ну же consociatim бежать к его величеству королю с мольбами, чтоб кривды комедиантам не причинял, что ничего дурного они не желали сделать, что никакой это не заговор и не план убийства королевича Якуба, поскольку все же ведают, как его величество любит своего наследника.
– И мы от всей души любим королевича Якуба, в котором хотели бы видеть будущего короля, дай, Боже, длинной жизни его величеству, – произнес стольник.
– Пан хорунжий Любомирский аж бросился в ноги королю, заступаясь за актеров, и кричал, что nihil est facilus factum quam iniuria, с чем, несомненно, следовало бы согласиться. – Пан Гидеон сделал ударение на латинские слова, да еще и взглядом повел по присутствующим, дабы понятно было, что рассказывает он эту историю такоже для того, чтобы и по отношению к нему не делали слишком быстрых выводов. – Дворянки королевы Марии принялись возносить горячие мольбы своей госпоже, а одна даже сомлела от большого замешательства чувств...
Пан Иероним улыбнулся и подкрутил ус.
– Нет ничего лучше, чем спасать млеющих дам из фрауциммер, – сказал. – Уж я-то знаю...
– И вот, наконец, по знаку короля, стражники выпускают актеров. И комедианты те начинают публике низко кланяться с улыбками на лицах, а его величество король так начинает смеяться уже sine ira, с лицом добродушным, а королева принимается ему вторить... – Рокицкий громко зааплодировал. – И гости снова в замешательстве, ибо не понимают, что происходит, в чем тут дело, гневается ли король или радуется, молить ли за комедиантов или уже не надобна никакая помощь...
Стольник рассмеялся.
– А се лишь их величества наши всех подманули!
– Sine dubio, милостивый пан стольник! Все состроено по французской моде, которая приказывает хорошим актерам вступить в сговор с частью публики, чтобы устроить фокус той другой части, каковая о сговоре и понятия не имеет.
– А чтоб милсдаря! Славная история!
– Я тоже так всегда полагал и потому позволил себе нанять оного Саладина, обучить его роли, которую он, впрочем, сыграл с огромной истовостью и успехом, и тем же образом оный французский обычай перенес я на нашу почву, исходя из убежденности, что bonus iocus laetificat cor hominis. Учитывая же вашей милости реакцию, – голос подсудка приобрел жалостливый тон, – полагаю, что не слишком-то это мне удалось.
Лигенза с удивлением взглянул на пана Яцека, поскольку лишь теперь понял, что в действительности хотел рассказом своим открыть Гидеон Рокицкий. Заремба же лишь скривился и чуть пожал плечами. Тем временем, сокрушенный подсудок продолжал:
– У обоих вашмосцей панов, а прежде всего у обиженного мною пана старосту, за шутку мою – признаюсь без битья: неудачную – предельно горячо извиняюсь и покорно молю о прощении и отпущении греха, quod sperandum existimo. Истово уверяю милсдарей, что полностью готов я принесенные вам обиды удовлетворить, хоть, поверьте мне, вацпанство, что не злая воля мною правила, но неразумие и память о шутке, которую я полагал доброй, однако, как видно, правым в том не оказался, – пан Гидеон опустил голову. – Как видно, позабыл я, что quod licet Iovi, non licet bovi, ибо кто я есмь таков, чтобы осмелиться шутку короля повторять? – добавил плаксиво.
– Чтоб вас черти взяли с такими шутками, – буркнул Ян Бараньский.
Гидеон Рокоцкий не обратил внимания на слова старого шляхтича, поскольку ожидал – что совершенно было понятно – приговора из уст Яцека Зарембы как человека обиженного шуткою и рассерженного, а также Иеронима Лигензы как хозяина, под крышей которого он так неудачно выступил.
– Имейте в виду, милсдари, что коли уж iniuria ex affectu consistit, то может и моя вина – меньшая, нежели предполагается, – произнес покорным и приглушенным голосом.
Стольник не сумел ответить, поскольку пан Яцек первым обратился к Рокицкому.
– Вашмосц, говорил ты ранее, что знаешь: в молодых летах я сбежал с комедиантами из отчего дома...
– Из уст вельможного стольника я это слышал, – признался пан Гидеон.
– Потому я понимаю, отчего вашмосц именно меня в такую шуточку впутал. Понимаю я и больше, – он ступил поближе к подсудку, – а именно, что чрезмерная моя серьезность, которую ты неединожды критиковал, приказала тебе надсмеяться надо мною...
– Но пан староста, милейший...
– Замолчи, милсдарь, – приказал пан Яцек, – ибо ты уж наговорился за всех и на все времена, – миг он глядел Рокицкому прямо в глаза. – На саблю я тебя не вызову, поскольку оскорблением было бы это и для меня, и для моей яновки, но знаю, что прикажу сделать с тобою, – махнул рукою.
В тот же миг крепкий Москвичанин, слуга пана Яцека, схватил Рокицкого за руки и обездвижил его в сильнейшей хватке. С тем же успехом муравей мог бы пытаться вырваться из-под придававшего его каблука, с каким худощавый пан Гидеон пытался бежать объятий Ивайла. Подсудок липновский мог лишь локти себе кусать, что не заметил, как тот человек близится к нему за спиною. Но даже заметь он – что бы оно изменило?
– Прикажу тебя повесить в лесу, – холодно заявил Заремба, – пусть там труп твой вороны расклевывают, пока не сгниет он.
– Пан Яцек, Боже милостивый! – крикнул стольник. – Так не годится!
Подстароста повернулся в сторону хозяина и взглянул на того. Лигенза минутку стоял как вкопанный, потом медленно, будто через силу, кивнул.
– Твоя воля, пан Заремба, – сказал наконец. – Делай, как пожелаешь с этим человеком, ибо тебя он обидел, но я от крови его руки умываю.
Взглянул на панов Павла и Кшиштофа.
– Милсдари, прошу вас за мной, – приказал тоном, не подразумевающим несогласия.
Opus magnum Анджея Земянского, за томинами которого осталось позабыто почти все, чем Земянский сделался известен и без малого знаменит в начале 2000-х (а это прежде всего его малая проза), перевалил через две трети. То, что сперва обещало остаться трилогией, постепенно превращается в три трилогии, связанные между собой довольно формально.
Первая трилогия – история падения и последующего восхождения Ахайи: принцессы, военачальницы, а позже и императрицы, которая, вместе с остальными героями романа, приводит к гибели империи и древнего мистического военного – и почти всевластного – ордена. Написанная достаточно жестко, с эдаким «чернушным реализмом» и... э-э... языком непосредственной коммуникации, «Ахайя» была встречена весьма благосклонно – прежде всего читателями; критики отмечали (и тут я могу с ними согласиться), что если первый роман трилогии «выстреливал», то второй и третий – просто заканчивали историю, делая это порой ни шатко, ни валко.
В 2012 вышел первый роман второй трилогии, чье действие происходит через тысячу лет примерно на тех же территориях, и где мир, созданный Ахайей, оказывается на грани гибели – в нем, этом мире, наконец-то появляются «земцы»: существа высшей природы, сеющие – вне зависимости от своих желаний – лишь смерть и разрушение (земцами этими оказываются прибывшие на планету земляне – это нисколько не секрет, поскольку от лица одного из них ведется добрая часть повествования).
И вот – третий том, конец второй трилогии.
Аннотация издательства
Ахайя вот уже более десяти лет доказывает, что она – единственная правильная императрица в мире фантастики. Размах и темп прозы Земянского приводит к тому, что очередные романы из цикла приобретают все новых симпатиков.
Анджей Земянский обладает неимоверно доступным, легким стилем, а тексты его поглощаются с экспресс-скоростью. Его фирменный знак – прекрасное знание военных реалий, всяких воинских штучек, профессиональных названий, тактик и выписывание их цветистых описаний.
Отзывы читателей
«С возрастом человек становится зрелым. Меняет свои подходы к жизни, переосмысляет когдатошние приоритеты, начинает смотреть на определенные вещи с совершенно иной перспективы. Читатель также проходит внутреннее изменение – книжки, которые радовали его в возрасте подростковом, теперь сходят с пьедестала, перестают столь сильно увлекать. Изменился его литературный вкус, и теперь он выбирает романы другого качества. То, что некогда развлекало читателя, нынче становится лишь эхом давно минувших дней. «Ахайя» Анджея Земянского – трилогия, которую я вспоминаю очень тепло. Когда же услышал, что автор решил увлечь читателя в очередное путешествие в мир этой славной воительницы, раздумывал я, найду ли в новых книгах те самые увлекательные элементы, что в прошедшие годы. И хотя первые два тома «Памятника императрицы Ахайи» мне понравились, однако куда меньше первой трилогии. Третья же часть серии вызвала во мне противоречивые чувства. Но об этом – чуть ниже.
Кайя, Томашевский и Вышинская обыскивают корабль МС «Градиент», экипаж которого исчез при невыясненных обстоятельствах. Единственным следом, какой они находят, являются фильмы, снятые теми, кто находился на борту. Доктор Савицкий открывает, что его коллега по профессии проводит эксперименты над дикарями из леса. В свою очередь Шен и ее подруги ищут библиотеку Ордена, в которой могут отыскаться ответы на беспокоящие их вопросы. Ранд ширит сеть своих шпионов, а чародеи готовятся к вылазке на территорию аборигенов. Все дороги ведут к одному месту, к памятнику императрице Ахайе. Откроют ли наконец герои тайну этого монумента?
Третий том не слишком много привносит в сюжет. Битвы, походы, заговоры, допросы, шпионы – все эти элементы появлялись уже и в более ранних частях. Проблема этой серии состоит в том, что, несмотря на то, что она интересно написана и виден в ней немалый талант автора, как раз в сюжете немало воды. И если в первых томах это было хоть каким-то образом объяснимо, в третьем неторопливое действие в определенные моменты начинает раздражать. Ускорение темпа происшествий слегка разнообразило бы монотонность, которая прокралась в историю.
Бесспорным достоинством книги оказалась эволюция некоторых персонажей – главным образом Шен и Кайи. Не стану скрывать, никогда мне не нравилась та первая из героинь: она, как по мне, совершенно никакая, пугливая и детская. Однако автор привел к тому, что героиня наконец-то начала себя вести так, как пристало символу нации. Взяла дела в свои руки и перестала быть пешкой в руках других персон, показала когти. А Кайя? Перестала быть деликатной девочкой и начала вести себя как женщина. Правда, не сразу, но даже она показала свою темную сторону.
Помните из средней школы, из лекций польского языка, правило, на котором настаивал Краковский Авангард? Насчет культа города, машины и массы? Так вот, в прозе Земянского видно, сколь большую силу отыгрывают эти три элемента. Культ города Неггер Банк, сила сражающихся масс и роль машин в стране, отличающейся в техническом смысле.
Важный элемент – и описания. Тут тоже наступило изменение. Насколько первые два тома были перенасыщены натурализмом, реализмом или даже «чернухой» и брутальностью, настолько третья часть оказалась лишена всего этого. Земянский скуп в описаниях действий, мест, стычек. Всякий, кто ставил автору в упрек, что в своих произведениях он слишком налегает на эти элементы, должен быть удовлетворен: здесь они появляются не в таких объемах.
Любителей прозы Земянского нет нужды уговаривать взять очередной том «Дневника императрицы Ахайи». Если вам понравились его произведения, вышедшие ранее, чтение нового романа тоже не должно подвести читательские ожидания. Если бы подкрутить скорость действия, книга оказалась бы куда интересней и местами легче для чтения. Однако кроме этого единственного элемента, мн нечего поставить Земянскому в упрек».
Фрагмент
Утром Томашевский застал боцмана Мельчарека, когда тот в корабельной мастерской отчаянно нарезал накрест головки пуль. Командора затрясло от ярости. Видал он уже ужасающие эффекты воздействия таких пуль.
– Ты знаешь, что использование снаряжения, которое взрывается от удара в тело, запрещено? – не выдержал. – Зачем ты это делаешь?
Мельчарек медленно поднял голову над тисками.
– Режу так, потому что я человек верующий, господин командор, – ответил спокойно. – В Бога верую, а крест – его знак.
Только Мельчарек и мог себе позволить такой вот ответ в отношении командира. Знакомы они были с ранних лет, а когда жизнь и несколько ошибок молодости прижали одного к стене, второй – помог в трудный момент. Отсюда взялось что-то вроде даже не дружбы, но в некотором смысле преданности. Мельчарек считался человеком, близким к командиру, и позволял себе больше, чем остальной экипаж.
Томашевский, как обычно, сдержал отповедь. А теперь, когда они на двух понтонах подплывали к дрейфующему в холодных водах кораблю, он даже почувствовал некоторое облегчение от мысли, что боцман сидит рядом, и что в обойме его оружия находятся патроны со знаком Бога на каждой пуле. Ибо картинка впереди не добавляла отваги.
МС «Градиент» был обычным исследовательским кораблем, не слишком-то большим, однако с соответствующей морской оснасткой, чтобы выполнять разведывательные задания. Именно потому сразу перед миссией его – поспешно и как попало – вооружили затем лишь, чтобы он сумел противостоять опасностям, которые могли встретиться по ту сторону гор. То есть – деревянным парусным судам, идущим на веслах. Однако бортовое оружие не помогло. Покинутый «Градиент» дрейфовал, покачиваемый холодными волнами посредине моря.
Два понтона, наполненные солдатами морской пехоты приближались медленно, подскакивая на волнах, орошавших их ледяными брызгами. Люди ругались, на чем свет стоит. Каждый из членов десанта был одет в толстый зимний мундир, брезентовую штормовку, бронежилет и жилет спасательный. Выглядели они как куклы, как снежные бабы, раскрашенные в зимний камуфляж, неподходящие не только для боевой акции, но и вообще для удобного продвижения по колеблющейся палубе.
– Как мы туда попадем? – спросила Кайя, глядя со страхом в темные, высокие борта дрейфующего корабля.
Томашевский показал ей ручную мортиру с зарядами в форме якорьков и пояснил, что солдаты выстрелят их с соответствующей дистанции, а потом взберутся по веревкам на борт.
– О, мамочка любимая, – прошептала чародейка. – Я не умею взбираться по веревке.
– Нам сбросят трап или десантную сеть.
– Это еще хуже, – Кайя массировала синеющие губы. – Потому что если меня ударит о стальной борт, я упаду.
– Нужно было не лезть в дело... – начал он, но сидящая рядом Вышинская не дала ему закончить.
– Выпей водки, – подсунула испуганной девушке флягу. – Страх пройдет, да и ногам будет теплее.
Сама она не выказывала признаков беспокойства. Выражение ее лица можно было даже назвать бравым. Странная женщина. Пробуждала в Томашевском противоречивые чувства. С одной стороны, она его нервировала, раздражала, приводила к частым взрывам, а с другой, хм, бесспорное его чувство к ней насыщено было определенной долей интереса. И не обычного, как по отношению к загадке, но того интереса какой женщина пробуждает в мужчине.
– Господин командор, начинаем? – лейтенант, руководящий десантом морской пехоты склонился с другой стороны.
– Да, нечего ждать. И не расспрашивайте меня о любой мелочи. Это вы командуете.
– Так точно!
Лейтенант сунул в рот свисток. Кайя присела, когда он засвистел над ее головой. Моторы обоих понтонов внезапно зарычали сильнее. Один встал на подстраховку, уставившись бортом в сторону подозрительного объекта, второй – подплыл еще ближе и выстрелил якорьками. Оба зацепились накрепко. Теоретически теперь рулевой должен маневрами удержать веревки натянутыми, однако в случае понтона и волнующегося моря было это непросто. Солдатам морской пехоты пришлось взбираться по провисшим канатам, естественным образом намоченным сперва в ледяной воде.
Кайя от самого вида принялась трястись. Глотнула из фляги снова. Томашевский глянул на понтон, маневрирующий в точке прикрытия. Пожал плечами. Его экипаж на всем том колыханье мог прикрыть разве что иллюзорно, окажись кто-то на опустевшей палубе. Кто-то, враждебно настроенный.
Два первых солдата добрались до цели безо всяких препятствий. Оба перелезли через релинг и исчезли из поля зрения. Это продолжалось какое-то время. Кроме первой оценки ситуации нужно было дать им время на то, чтобы вынуть коротковолновки из плотного брезента чехла. Поскольку не происходило ничего опасного, второй понтон начал заходить со стороны носа.
– Это разведка, это разведка, – раздалось из радио. – Докладываю, на палубе чисто.
– Понял, – лейтенант, командующий десантом, дал знать второму экипажу, что они могут реализовать свою часть задания.
Кайя снова скорчилась от пронзительного звука свистка над головою. Потом снова подняла свою мораль глотком водки. В другой ситуации скривилась бы, что нет чем заесть или запить. Никогда не любила чистой водки. Однако здесь могла бы глотнуть даже чистого спирта. Их подкидывало на волнах. К тому же понтон был все ближе к борту МС «Градиент» в том месте, где два первых солдата морской пехоты сбросило им канаты.
– Интересно, что произошло с их спасательной шлюпкой, – бросила Вышинская.
– Может, мы что-то узнаем наверху? – ответил Томашевский. – Пока же – скажи спасибо нашей предусмотрительности и тому, что в эту погоду нам не нужно взбираться по десантной сетке.
– О, да, – госпожа инженер энергично кивнула. – Здесь я решительно с вами согласна.
Умело вставила крюк своей пехотной упряжи для подъема в ухваты каната. Явно хотела оказаться на борту первой. Кайя не протестовала, Томашевский ничего не имел против. Едва только понтон оказался в удобной позиции, он помог женщине присоединиться к подъемнику. Вышинская пошла вверх, а судя по скорости, с какой ее втягивали, на борту наверняка работало электричество.
Что там случилось? Томашевский потряс головою.
Когда канат вернулся, он подцепил Кайю и отослал ее наверх. Потом вежливо пропустил лейтенанта, командующего операцией. Все это было против устава, но имея звание командора и специфическую славу, которая сопутствовала ему со времен битвы в порту Сайт, он не опасался, что кто-либо станет протестовать. Сам он уехал вверх лишь четвертым.
Пустая палуба производила мрачное впечатление. Не хватало разброшенных вещей и элементов оборудования. У основания мачты, на которое уже поднимался боцман Мельчарек, виднелась налитая красным светом тревожная лампочка.
Солдаты проверили выходы из помещений. Очень осторожно. Томашевский вынул из штормовой сумки карту и записную книжку. Записал координаты и время входа на борт разведывательного судна.
– Это чудо, что мы вообще нашли этот корабль, – проворчал он.
– Не такое уж и чудо, – сказала Вышинская. Выключила аварийную лампочку и проверила окрестности. – Ток все еще есть, как видите.
– Ах, – махнул он рукою. – Сейчас вы станете мне доказывать о превосходстве шагомера над традиционными методами.
– А то. Когда никто не дотрагивался до шагомера слишком долго, тот запустил пеленгатор. И благодаря сигналу, нам удалось выследить «Градиент».
– Да-да, машина сама привела в действие другую машину. Сейчас вы расскажете, что шагомер куда умнее и меня самого.
– Он настолько умен, насколько действия его предусмотрены программистом, – Вышинская примиряющее улыбнулась. – А в случае корабля, который поплыл на разведку в сторону таинственного плоскогорья Банкси, я бы предпочла оставаться особенно осторожной.
– Это вы программировали шагомер? – удивился он. – Когда мы были в Сиринкс?
– Нет. Отдала соответствующий приказ по радио.
Дальнейшую дискуссию прервал Мельчарек. Соскользнул с мачты, приземляясь рядом с Томашевским.
– Господин командор, – ткнул в гнездо над их головами, – там кипиш.
Они поглядели вверх. Небольшой помост на мачте даже не был гнездом в классическом смысле. Представлял собой, скорее, платформу, на которой смонтировали крупнокалиберный пулемет и три прожектора.
– Что ты там нашел?
Боцман показал им горсть гильз.
– И там такого дофига, – сказал. – Сотни.
– Черт побери! Во что стреляли?
– Во что-то, что стояло где-то там, – Кайя удивила их всех, показав в сторону, где находилась рубка. У девушки было невероятное зрение. Всем остальным нужно было подойти ближе, чтобы увидеть то же, что и она. Десятки отверстий, продырявившие насквозь металлические стены.
– Ну, прекрасно... – Томашевский чертил в мыслях линию огня. – Интересно, что здесь происходило.
– Резня, – сказал Мельчарек. Стоял подле продырявленной стене и всматривался в отверстия. Потом вынул из кармана карандаш и кончиком его принялся копаться в одном из них. Через минутку подошел к Томашевскому, показывая прилепившуюся к графиту ткань. – Это из одежды. Пули прошли через кого-то насквозь и ударили в стену, захватив с собой кусок.
– Это с нашего мундира? – спросила Кайя.
– Тут не разберемся. Для этого надо бы криминолога с оборудованием.
– Напротив, – Вышинская, к удивлению остальных, вынула из кармана штормовки большое увеличительно стекло. Попросила боцмана, чтобы тот присветил ей фонарем и некоторое время рассматривала обрывок. – Примитивное сплетение волокон, примитивный материал. Уже на первый взгляд заметно, что это не машинная работа.
– Вот и у меня впечатление, что пара диких расстались тут с жизнью, – подошел к ним лейтенант морской пехоты. Стал смирно и отдал честь Томашевскому. – Господин командор, докладываю, что корабль чист. Не нашли мы никого.
– Никаких тел?
– Пусто.
– Так откуда впечатление?
– Вода смыла следы с палубы, но внутри порядком засохшей крови. Много и гильз, хотя и меньшего калибра, — лейтенант глянул на находки Мельчарека.
– А чужое оружие? Какие-то следы, может, их нож или стрела?
– Пока что мы сосредоточились на поисках корабельного журнала, карт с курсами и заметок. Но я прикажу людям повнимательней обыскать корабль.
– Я займусь шагомером, – сказала Вышинская. – Он целый?
– В этом я не разбираюсь, – лейтенант в последний миг сдержался от того, чтобы пожать плечами. – Не могу сказать.
– Ой, я всего лишь спрашиваю, нет ли в нем дыр после всей той стрельбы, – госпожа инженер махнула рукою. – Впрочем, сама посмотрю.
Томашевский с трудом сдержал проклятие. Вроде бы он уже привык к отсутствию субординации у гражданских, а к нахальству Вышинской – в особенности, но старые привычки морского офицера не позволяли забыть о том, что эта проклятущая баба сперва должна спросить разрешения.
– Ладно, – он глянул на Кайю и Мельчарека. – Раз уж они заняты конкретными вещами, то мы отправимся искать следы куда более эфемерные. А ты, – бросил боцману, – попытайся сообразить, из чего стреляли, какая картина следов и как могла идти битва.
– Слушаюсь!
Когда он ушел, Томашевский придвинулся к Кайе.
– Чувствуешь что-то? – спросил.
Чародейка перестала тереть ладонью о ладонь. Не могла согреться.
– Чувствую холод, лупящий в меня ледяной ветер, капельки воды за капюшоном и общую слабость. Ты ведь не об этом?
Он уже привык к, мягко говоря, эмоциональной неустойчивости девушки. А хотел спросить о простой вещи: чувствует ли она что-то. В смысле предчувствий, конечно же. Перестал уже сопротивляться фактам, делать вид, что все, чему он стал свидетелем благодаря ее необычным способностям, это всего лишь совпадения. Слово «волшебство», конечно, никоим образом не могло протиснуться у него сквозь зубы. Предпочитал называть то, что она могла, «необычайной впечатлительностью». В любом случае, он уже знал, что чародейку стоит воспринимать серьезно, хотя бы потому, что это того стоило.
– Ладно, тогда пошли внутрь. Там будет теплее.
Повел Кайю к надстройке. Металлические двери удалось отворить с немалым трудом. Некоторое время Томашевскому даже казалось, что кто-то, какое-то тело, лежит с той стороны на полу и блокирует движение крыла – но нет. Оказалось, что металл попросту прогнулся, будто кто-то изнутри молотил по нему огромным тараном. В коридоре ничего не указывало, что здесь велась некая битва.
Они отправились по кубрикам. Больше по обязанности, чем по убеждению. Было маловероятно, что некое тело так и осталось в собственной койке. И действительно, каюты казались прибранными, приведенными в порядок и куда как чистыми – ясное дело, держа в голове тех мужиков, что здесь обитали. Женских с виду помещений Томашевский не заметил. Идя по направлению кормы, они нашли что-то вроде кинозала. Был тот соединен с фотолабораторией и техническими помещениями.
– Что это? – спросила Кайя.
– Оборудование для просмотра фильмов, – пояснил он. – Причем, профессиональное, от разведки.
– Ну так это ведь и был разведывательный корабль, верно?
– Есть разведка и разведка, – проворчал он. – Этот корабль был для того, чтобы разнюхать здесь все, такова его миссия. А все это оборудование – остатки от предыдущих миссий «Градиента». На противоположном полушарии, как я полагаю.
– А здесь они ничего не сняли?
– Нужно проверить.
Девушка подошла к проектору под противоположной стеной. Не умела его запустить, но начала просматривать накрученный на бобину фильм. Подсвечивая себе фонарем. Кадр за кадром.
Томашевский начал смеяться.
– Спокойно, это делается не так. Каждый фильм должен иметь описание.
– Как?
– Бобины держат в металлических коробках. На крышках там приклеены карточки, а там должна быть информация. Дата съемки материала, автор, тема фильма, к чему он относится. Порой – дополнительно об условиях съемок и всякая такая информация.
– Ага, значит, нам нужно просмотреть все эти коробочки? – она указала на полку под стеной с несколькими десятками упакованными бобинами.
– Нет нужды, – Томашевский взял со стола большую черную тетрадь в твердой обложке. – Каждая кинолаборатория должна вести реестр всех выполняемых операций. А тут все описано, каталогизировано, снабжено примечаниями. Ясное дело, это примечания технические, а не размышления лаборанта насчет художественной ценности фильма, – пошутил, но чародейка не поняла.
Она с интересом склонилась над тетрадью.
– И что? И что?
Томашевский неторопливо просматривал записи, скользя пальцами по очередным номерам, с самого начала.
– Как я и думал. Документация.
– То есть? – Кайя, казалось, записей не понимала.
– Линия побережий, возможные подходы, обустройство берега. Проклятие... – палец его вдруг остановился. – Первое нападение на корабль, – прочитал вслух.
– Что это может значить?
Он пожал плечами. Наверняка речь шла о шлюпке с мотором, чье отсутствие они заметили, поднявшись на борт. Но что это за нападение? Сигнатура говорила, что фильм уже проявлен, а значит, если случилась какая-то атака, то отчего экипаж не сообщил по радио? Загадка.
– Мы ищем этот фильм? – Кайя возбудилась от такой записи.
Он отрицательно качнул головою. Палец его добрался до позиции: «Повторные явления». Что бы оно могло значить? Или: «Интенсивные явления» – и, увы, приписка в следующей строке: «качество отвратительное». Еще более интересно выглядели записи в реестре фильмов, принятых на проявку, но еще не обработанных. Рядом с фамилиями операторов виднелись короткие: «Явления», «Нападение на Янкевича», «Седьмой: ужас...». Было видно, что кто-то фиксировал, к чему именно относились фильмы, в состоянии душевного волнения. Рука дрожала так сильно, что некоторые буквы Томашевский с трудом читал.
– Мы забираем все фильмы, – проворчал он, откладывая тетрадь. – Тут мы ничего не поймем.
Кайя осмотрелась по кинозалу.
– А есть во что запаковать?
Он положил руку на ее плечо.
– Помни, что офицер не носит никаких грузов, госпожа капитан. Как и мы, а потому мы поручим сделать это солдатам.
Он открыл дверь, выводя девушку в коридор.
– А может посмотрим, что на том фильме, который остался в проекторе? Я видела там, на кадрах...
– Сделаем это на нашем корабле, – оборвал он ее на полуслове. – Рассматривать отдельные кадры на проекторе этого типа невозможно. Мы сожжем весь фильм.
Чародейка неохотно вернулась к осмотру отдельных кают. Однако что-то в ней «включилось». Или же просто сделалось теплее и она начала лучше ощущать. Через какое-то время осмотра кают, содержавшихся в образцовом порядке, ну, настолько, насколько мужчины, не подвергаемые военной муштре, были в состоянии это делать, она подошла к одному из шкафчиков. Открыла дверки и из-под кипы сложенных друг на друга свитеров вынула пистолет. Миг-другой держала его в руках, потом положила на маленький столик у койки.
– Его не использовали, – сказала. – Знаешь, пожалуй, мы здесь ничего не найдем. Вся аура аккумулируется, скорее, там, – указала пальцем в направлении носа корабля. – В помещении, где находится руль.
– Полагаешь?
– Чувствую. Здесь мы ничего не найдем.
Томашевский закусил губу.
– А это? – он подал ей блокнот, который нашел на столе под иллюминатором и как раз просматривал. Страницы слиплись от пролитого кофе, но на последней возможно было прочесть корявые литеры: «Боже. Надеюсь, что духи уже не вернутся!».
Кайя прочла это с каменным лицом. С трудом отклеила предыдущую страницу. Последнюю запись наверняка сделали после долгого перерыва. Потому что предыдущие, совершенно несущественные, касались самого начала путешествия.
– Рубка? – она указала большим пальцем за спину.
– Да. Пойдем.
Они вышли в коридор, а потом направились в сторону носа. Тут тоже не встретили никаких препятствий. Все – в рамках рутинного порядка. Разве что в кладовке, где стояли краны противопожарной системы, кто-то раздернул всех брезентовых змей, клубок которых в настоящий момент не давал доступа к главным вентилям.
Дальше, перед самым выходом на мостик, кто-то наклонился над свертком, что лежал в дверях к туалету и душевой. Черная боцманская куртка позволяла догадаться, кто именно проводит тут следствие.
– И как оно? – закричал Томашевский. – Какие результаты?
Мельчарек тяжело поднялся. Ироническое выражение на лице они увидали, только когда он повернулся.
– И что господин командор хочет знать?
– Ну, как там сражение, о котором говорил лейтенант морской пехоты?
Мельчарек пожал плечами.
– Единственное сражение здесь случилось, произошло исключительно в воспаленном сознании того лейтенантика, господин командор. Там же и многочисленные жертвы в рядах противника.
– С чего ты взял?
– Все оружие на этом корабле находится на своем месте. В бронированном сейфе на складе и в сейфе в рулевой рубке. Кто-то всего лишь вынул один автомат и высадил вокруг несколько магазинов. Если кто-то и погиб, то лишь стрелок, в которого попали рикошеты.
– А следы крови?
– Кровь господин лейтенант тоже видел глазами воображения. Он-то наверняка молодой солдат. Очень хотел увидеть резню – вот и увидел. По крайней мере, ее следы.
– Так что случилось?
Мельчарек пожал плечами.
Кажется, что они собрались в рубке и там жили. В одном помещении. Словно не желали бродить по всему кораблю. Или же чего-то боялись в каютах.
– С чего ты взял?
– На мостике – полно консервов, баночек с объедками, два кофейных аппарата, бутыли с водой. Много пустых банок. Что-то вроде спальных мест, а впрочем – черт их знает, – боцман закусил губу.
– И крови нет?
– Да откуда! Это тот безумец, что бил из пулемета, разбил консервы и банки. Ну, вокруг всего и налетело.
– а следы людей?
– В каком смысле, господин командор? Живых нет. Трупов – тоже нет.
Кайя подскочила – вся на эмоциях.
– Что-то страшное ходило по палубе ночью. Выжирало людей, а остальные прятались на мостике. Последний пытался отбиваться. Но когда это что-то ворвалось внутрь, побежал на палубу и с помоста на мачте начал стрелять по рубке.
– Кайя, поспокойней, прошу.
Кто-то открыл дверь на мостик, впустив в коридор ветер, что ворвался сквозь битые стекла. Мельчарек не успел состроить морду, что сказала бы все, что он думает о мыслях чародейки. Помог Вышинской, что мучилась с большим тюком в узком проходе.
– И как оно там, госпожа инженер? – Томашевский охотно сменил тему. – Шагомер целый?
– Расстрелян, словно мишень после дневных тренировок армейской роты, – ответила Вышинская. – Но с регистратора, полагаю, кое-какие данные я вытяну.
Указала на что-то угловатое, спрятанное в узле.
– Но он тоже заслужил медаль за раны, полученные на поле боя.
– Наконец что-то оптимистическое.
Вышинская внезапно улыбнулась.
– Ну так я сейчас вам испорчу настроение, – сунула руку в карман своих военных штанов и вытянула светлую металлическую коробочку. – Нашла я еще и это.
Томашевский взял небольшую продолговатую коробку сардин из тонкой жести. Похоже, кто-то пытался откусить от нее кусок. Отчетливо виднелись следы зубов. При том, насколько он мог различить, человеческих. Некоторое время он мучительно прикидывал кое-что. Ему казалось, что некогда такое уже случалось. Потом вспомнил: читал о таком в книге. Притом – в романе, а не в научной работе. Да. Наверняка уже читал о чем-то подобном. Но ни за какие сокровища не мог вспомнить, о чем в той книге шла речь.
4. МАЙКА Павел «Покой миров» («Pokój Światów»)
Павел Майка относится – для меня – к тем нескольким польским авторам, от которых я в обозримом будущем жду очень многого. (Среди других назову здесь, как минимум, двоих: Анджея Мищака и совершенно охренительного Якуба Новака: все они пришли в литературу в начале 2000-х, все они пока что известны лишь своими рассказами).
Тут – немного формализма. Павел Майка родился в 1972 в Кракове. В студенческие годы изучал этнологию, дебютировал в 1987, но следующий рассказ опубликовал только в 2006. Работал в ряде медиа-ресурсов: в газетах, на радио, на ТВ. Активно сотрудничает с изданиями «Czas Fantastyki» и «Creatio Fantastica». В ближайшее время должны выйти – вслед за «Покоем миров», дебютным романом – еще две книги: спейс-опера в «Powergraph’е» и попытка написать коммерческий текст в польском отнорке франшизы «Метро 2033».
И еще одно предваряющее замечание: «Покой миров» по названию своему выступает – для польского читателя – перевертышем другого известного нам романа, «Войны миров» (точного соответствия на русском я пока не нашел; «Мир миров» как и «Перемирие миров» кажутся убогими, а какой-нибудь «Миръ міровъ» – претенциозным). Это – в рамках предложенной автором игры, и это стоит учитывать при чтении всего нижеследующего.
Аннотация издательства
Земля после Рубежа.
І-я мировая война была трагедией, но закончилась она не так, как говорят учебники истории. На Земле высадились марсиане. Вторжение было отбито, а плененные на поверхности планеты пришельцы были ассимилированы, однако после этого ничего уже не было как раньше.
Сброшенные Чужими мифобомбы освободили энергию веры, которая оживила персонажей из мифологии, сказок, легенд. Дома теперь окружают охранными барьерами, божественные патроны охраняют отдельные города, а по улицам ходят призраки и маги. Места старых государств заняли торговые союзы, Республика Наций и полусознательные государства-организмы: Вечная Революция, Вековечная Пуща или Матушка Тайга.
Что же ищет организованная Новаковским – богатым краковским марсианином – экспедиция на восток? И знает ли цветистая группа персон – одержимый ненавистью Мирослав Кутреба, созданный в лаборатории слепой бог Шулер Фатума, зависимый от черного молока бывший железнодорожный инспектор Грабинский, цыганка Сара, гигант Буримир и наивный Ясек – куда они движутся? Обитающая в теле Кутребы змора присмотрит, чтобы месть не была забыта.
Рецензия
«Из чтения «Покоя миров» Павла Майки вытекают такие вот выводы: фантастика полна неиспользованных на сто процентов мотивов, если только автор умеет их творчески перерабатывать, а развлекательный роман может быть умным, даже будучи ориентированным на действие. Прекрасный дебют.
О дебютантском романе Павла Майки, автора, который вспоминается прежде всего рассказами из антологий и журналов, слухи ходили довольно давно. Сперва он должен был издать книгу в «FS», потом – уже другой проект – попал в «Powergraph» (и продолжает там находиться в планах на текущий год). Тем временем, довольно неожиданно первый его роман вышел в молодом издательстве «Genius Creations». «Покой миров» потому – своего рода двойной дебют. Добавим, что – удачный.
Автор старается не торопиться вводить читателя в реалии, но начало романа все равно ошеломляет открывающимися мотивами. В несколько стимпанковых реалиях (технологическое развитие отодвинуто относительно нашей временной линии, доминируют промышленные корпорации, ж/д и дирижабли вместо моторизации или самолетов) – хоть и далеких от привычных – мелькает множество элементов, типичных для фантастики, но достаточно редко выступающих рядом друг с другом. Потому что на размеченной Майкой сцене появляются марсиане, чудовища, божества, магия, персонажи легенд и литературы, да даже идеи, облаченные в плоть. Все, во что люди верили – или даже могли бы поверить – в мире «Покоя миров» может получить свое воплощение и начать влиять на судьбы героев.
Сперва при чтении возникает определенное недоверие: в своем ли уме был автор, когда создавал основы своего мира? К счастью, все это лишь умелый трюк Майки, и сомнения быстро проходят, а из смеси мотивов настолько же быстро кристаллизуется изобретательная и развернутая концепция автора, чьи отдельные элементы прекрасно совмещены друг с другом. К тому же, раз за разом, когда читателю кажется, что больше автору его удивить нечем, Майка достает из рукава очередного туза, меняющего восприятие уже известных фактов.
Основной мотив сосредотачивается вокруг фигуры главного героя, Мирослава Кутребы, единственным желанием которого является жажда мести. Из-за чего и на кого направленная? Об этом читатель станет узнавать постепенно, поскольку Майка не раскрывает карты сразу. Многочисленные, но разбросанные по всем роману ретроспективы постепенно делают явственными прошлое и мотивы героев. Этот момент подан весьма умело и прекрасно сплетен с фрагментами «нынешними». В результате, только ближе к финалу открываются тайны прошлого и их связь с главным сюжетом.
Чтение романа Майки – куда как достойное занятие. С одной стороны, он предоставляет нам целый спектр ярких и интересных идей, с другой – является просто хорошо написанным приключенческим романом, наполненным поворотами сюжета и тайнами, которые предстоит разгадать читателю».
Фрагмент
Глава 1
июнь 1972 года старого календаря, пятьдесят седьмой год Рубежа,
двадцатый год Мира
Поезд въехал на Вокзал-Главный в Кракове, пунктуальностью своею доказывая, как повелось, действенность объединенной мощи технологии и силы. Машинист дал знать о своем прибытии протяжным гудком локомотива, выпустив тугую струю пара. Поцеловал вечно холодный железнодорожный амулет, висящий над котлом, и поклонился патрону. Перемазанное сажей создание, чуть напоминающее гнома, каких можно повстречать в шахтах, радостно пискнуло и снова нырнуло в приугасший было огонь. Мощный локомотив содрогнулся от прилива силы.
Дрожь передалась вагонам – и эксклюзивным, первого класса, и самым дешевым, в которых толклись бедняки купно с исключительными скупцами. Машинист улыбнулся, погрозил патрону пальцем. Тот ответил изнутри котла радостным хихиканьем.
– Пан Кутреба? Пан Кутреба? – покрикивал бегущий вдоль вагонов седовласый мужчина. Похоже, он не привык к вокзальной сутолоке. Нервно оглядывался во все стороны, подпрыгивая, когда какой-то из нетерпеливых локомотивов, готовящихся к отъезду, выпускал плюмаж пара.
Краковский вокзал был крупнейшим в стране, а потому и столпотворение в нем царило исключительное. Хотя в Европе уцелело мало железнодорожных магистралей, а вид более чем одного поезда оставался непривычным, в некоторых городах локомотивы, казалось, теснились. Вокзал в Кракове кипел от прибывающих либо готовящихся в путь пассажиров, от патронов рельсов, от охранных городских теней и от мелких, мерцающих полусущностей, что сопутствовали вспышкам эмоций. И именно над вокзалом кружили духи и демоны, привлекаемые необычным скоплением разнообразнейших сил.
Людей от них оберегали стройные охранные башни. Всякий кирпич их был укреплен знаками, стены каждого из этажей прогибались от талисманов. Обычные люди не сумели б нести здесь вахту, потому замуровывали в башне тех, кто решил посвятить себя службе городу и подвергнуться изменениям. Непросто было б назвать их живыми, и вообще непросто было б говорить о них хоть что-то, поскольку мало кто решался устанавливать с ними контакты. Безымянные и пугающие, они стояли на посту, довольствуясь жертвами, приносимыми каждым из миров через их представителей. Интересовала их не пища, но лишь знаки уважения и кусочки городов, сносимые изо всех районов. Принимали они и коралл из порванного ожерелья знатной горожанки, и обрывок платка с кровью извозчика или камешек, который пнул капризничающий подгорный сорванец. Любой предмет, затронутый пульсом города, добавлял им сил.
Казалось, все пассажиры покинули уже вагоны, когда на подножке одного из них встал наконец тот, кого седоволосый отчаялся уже отыскать.
– Я здесь, – отозвался он хриплым голосом. Откашлялся и повторил громче.
Седоволосый двинулся к нему. Ожидал, что Кутреба прибудет вагоном первого класса, а не классом последним, самым дешевым, где случалось и скоту оказываться купно с людьми и товаром. Действительно ли его принципал имел в виду именно этого человека?
Кутреба оказался высоким и статным. Кожаная куртка – вытертая до крайности, некогда, должно быть, темно-коричневая, могла вызвать мысль, что хозяин ее относится к бродягам, что окормляются по свалкам. Не лучшее впечатление производила и его шляпа, мятая до пределов возможности, потемневшая, как видно, от грязи, надвинутая глубоко на глаза. В свою очередь, льняной шарф, обернутый вокруг шеи несмотря на жару, говорил, что Кутреба либо изрядный чудак, либо обладает до крайности слабым здоровьем. Однако сумки прибывшего оказались прекрасного качества, изготовленными вручную, под заказ. Конечно, их он мог и украсть у кого-то в пути.
– Пан Мирослав Кутреба? – удостоверился седоволосый. Получив в ответ единственный неохотный кивок, решил, что не ему оценивать желания работодателя, кого ему все равно никогда не понять до конца. – Меня зовут Франтишек Чус, я работаю на пана Новаковского, который и пожелал вас нанять. Прошу прощения, но я полагал найти вас, коль уж мы оплачиваем ваши расходы, в лучших вагонах.
– Я был бы там неуместен, – неприятно хриплым голосом ответил Кутреба.
С этим Чус не мог не согласиться. Предложил помочь с багажом, однако Кутреба глянул на него так, что слуга лишь хмыкнул, после чего поспешно отвернулся и поскорее повел этого неблагодарного нелюдимца к ожидающему перед вокзалом транспорту. Не заметил, как Кутреба приостановился на миг-другой, как взглянул на локомотив. Что-то неуловимое промелькнуло между ним и мощной машиной. Машинист вздрогнул, словно от дурного предчувствия. Патрон высунулся из котла и сквозь металлические стены заглянул Кутребе прямо в глаза. Вскрикнул, вздрогнул непроизвольно и разразился литанией охранительных заклинаний.
Таким людям не должно садиться в поезда. Несчастье слишком укоренилось в их душах. Патрон ощущал его беспокоящее присутствие с самого начала пути и уделил немало сил, чтобы таковое влияние нивелировать. Теперь же он, наконец, мог присмотреться к носителю. Узнал его, затрясся и как можно скорее спрятался в котел. Ожидало его больше работы, чем он надеялся, если уж следовало подготовить поезд к безопасному обратному пути.
* * *
Хотя краковцы охотней всего запрягали в свои повозки лошадей, принципал Чуса оказался одним из тех богатых эксцентриков, что предпочитали современные технологии. Вместо элегантного экипажа или хотя бы милых глазу дрожек, Кутребу ожидала уродливая машина с лупоглазыми фарами и абрисом, что напомнил ему надутую жабу, отягощенную горбом дополнительной кабины: та, согласно намерениям производителя, предназначалась для перевозки товаров, однако была переделана таким образом, чтобы в ней могли ездить пассажиры.
Чус казался горд, представляя это уродство и наблюдая, какое впечатление оно произвело на прибывшего. Он напрягся, отворил широкие округлые дверки, что вели в пассажирскую кабину.
– Что оно, во имя богов? – Кутреба остановился, словно подумывая, не повернуть ли ему назад.
– Ох, пан, может, не привык к современным экипажам. Ничего особенного, но их у нас в стране немного. Сие, уважаемый, автомобиль. «Ситроен Акадиан», серия люкс, приспособленная к нуждам моего господина. Садитесь, будьте добры. Уверяю, бояться нечего. Я прекрасный водитель.
– Лишь бы и патрон твой оказался хорош настолько же, – проворчал Кутреба, неохотно залезая внутрь. Чус занял место в кабине водителя.
Через миг-другой он отозвался через интерком, удостоверяясь, что его пассажир чувствует себя хорошо. Кутреба искреннейшим образом уверил его, что все так и обстоит, хотя никак не мог усесться поудобней в непредназначенных для людей креслах. Форма их сказала ему все о таинственном пане Новаковском. Округлые кресла с двенадцатью расположенными по окружности низкими поручнями свидетельствовали лишь об одном.
Новаковский был марсианином.
* * *
Когда они прибыли на Землю, их сначала проигнорировали, хотя скрываться те не намеревались. Сферические корабли обрушились на города всех континентов, чтобы отворить врата и выпустить на человечество ярость извне. Марсианская технология превышала все, что могли измыслить даже самые умелые человеческие инженеры.
Проблема была в том, что по Земле тогда катилась величайшая из войн. В охваченном нею мире все подозревали друг друга, и в необычных машинах убийства усматривали прежде всего коварство Пруссии, Франции, России – да хоть бы и Америки, но вовсе не вторжение из космоса.
Даже когда часть правды вышла наружу, война меж людьми не закончилась. Обрадованные и удивленные марсиане наблюдали, как новые и новые участники человеческого конфликта пытаются заключить с ними союзы против своих собратьев. И лишь тот факт, что пришельцы ни к кому не присоединились, привело к заключению человечеством хрупкого мира, объединясь против чужаков, что изменило судьбу войны.
Наконец, замирились все. Даже марсианам пришлось капитулировать перед лицом катаклизма, который они же невольно и вызвали, и, чтобы выжить, объединяться со вчерашними жертвами. Двадцать лет после конца войны и по приходу новой стихии, они даже стали перенимать человеческие обычаи и фамилии, пытаясь восстанавливать и технологии, изрядно регрессировавшие со времен вторжения. Кроме прочего, они охотно инвестировали в заводы моторов и современных автомобилей.
Кабина «Ситроена» была обустроена согласно марсианской эстетике. Вероятно, потрудился над ней сам Новаковский, марсиане полагали, что люди не в силах уразуметь глубин их искусства. И действительно, Кутреба равнодушно поглядывал на безумные несимметричные изгибы, поддерживавшие потолок кабины: те сплетались из хаотической пряжи проводов, окрашенные в любимые цвета марсиан – темно-синий, ярко-желтый и фиолетовый. Не примечал он в творенье марсианина ни красоты, ни вообще чего-то особенного.
Марсиане его уже не удивляли и не пугали. В своей жизни он встречал нескольких, с двумя даже работал, а с одним провел целый год, обучаясь взаимодействовать с силами. Хотя множество людей еще гневалось на захватчиков, и ни один марсианин не мог чувствовать себя в безопасности в полной мере, Кутреба не испытывал к ним ненависти. С начала вторжения миновали уже десятилетия. Мир предельно изменился, а марсиане сделались его частью. Кутреба, правда, родился еще в мире военном, однако отнюдь не марсиане были причиной того худшего, что он испытал в жизни. Список виновных был вырезан у него в памяти. И были в нем исключительно люди. Нынче – трое.
Он всегда неохотно пользовался поездом. Теоретически железные дороги стабилизировали уже свое положение, говаривали даже об их развитии, но Кутреба все еще помнил времена, когда всякий поезд приходилось охранять отрядам жрецов и шаманов. А иной раз даже те не помогали. Хотя в конце концов силы и уступили союзу людей и марсиан, и война завершилась, в мире все еще существовало достаточно чудовищ, чтобы никто не чувствовал себя в безопасности.
Ветка Краков–Львов пережила и начало человеческой войны, и вторжение, и даже Рубеж. Поезда на ней бывали объектами нападений, как и везде, однако когдатошние Oesterreichische Staatsbahn im Gebiet Galiziens, сделавшиеся после Рубежа просто Галицийской Железной Дорогой и получившие независимость от умирающих держав, заключили отдельный договор как с марсианами, так и с силами. Случилось это задолго до того, как подобного же успеха удалось добиться Империи. В 1947, когда Народная Республика, претендовавшая на наследство после рухнувших монархий, только начинала вести переговоры с марсианами, Галицийская Железная Дорога – подобно иным независимым формациям – уже перевозила марсианских пассажиров, нанимала марсианских защитников и даже создавала поезда с первыми патронами.
Но все это не помогло избежать катастрофы.
Останки более чем четырехсот тел перемешались в тот день с деревянными обломками вагонов и с кусками вырванной из локомотива стали. Один из рельсов задирался, изогнутый, к небу, по нему стекала кровь насаженного на металл безголового тела. Слышался разве что крик патрона, но ни один из горстки уцелевших не отзывался и словом. Кутреба не слышал криков и стонов раненных. Выгребся из-под разломанного напополам вагона, отполз от путей и долго-долго просто лежал, всматриваясь в небо.
До него не сразу дошло, что случилось. В ушах все еще стоял странно протяжный удар, после которого разнесся грохот и треск ломающегося дерева. Крики гибнущих пассажиров доносились до него с запозданием, он восстанавливал их для себя, видя искривленные испуганными гримасами лица. Не помнил, кто он такой и откуда взялся на траве неподалеку от остатков поезда.
Когда много дней спустя он окончательно пришел в себя, все изменилось.
После катастрофы он неохотно пользовался поездами или другим механическим транспортом. Да и те, пожалуй, не слишком-то его любили. Если ему приходилось ехать поездом, он всегда выбирал худший из вагонов, зная, что высший класс эманирует высшими притязаниями и пучится от гордыни пассажиров, убежденных в собственной неприкасаемости и важности роли, которую им должно сыграть. Уже понимал, что чувства и эмоции сделались значимы в мире после Рубежа, и он не намеревался будить лихо, сидя в лучащихся энергией несдерживаемого самодовольства вагонах. Зажатый же между шепчущими охранительные литании бедняками, что тряслись от стальных чудовищ, он был в большей безопасности. И все равно свербели его татуировки и кололи амулеты, пробуждаемые технологией.
В автомобиле Новаковского было немногим лучше, потому он с нетерпеньем высматривал дом потенциального клиента.
Как назло, Новаковский обитал на Подгорье, отделенном от Кракова рекой, на изрядном расстоянии от Вокзала-Главного. Хотя район этот обладал собственной, пусть и убогенькой, железнодорожной станцией, поездов доезжало до нее немного. Дом Новаковского располагался в форте, наследии империи, вознесенном на одном из наивысших холмов Подгорья. Марсианин выбрал это место, как пояснил через интерком Чус Кутребе, из-за богатых залежей оставшейся от языческих времен энергии, которую марсиане умели черпать через прирученные тени или непосредственно из эманаций веры, слои которой откладывались здесь тысячелетиями. Новаковский трансформировал их при помощи старенького костела, поставленного еще в тринадцатом веке как печать, чтобы приручить языческие ритуалы и удержать зло под землею.
Марсианин канализировал высасываемую из теней энергию, процеживая ее через наполненный верой костел, усиливая мощь форта. Энергия, что била от ротонды из красного кирпича, ощущалась уже у подножья холма. Когда автомобиль остановился наконец перед воротами форта, Кутреба ощущал накопленную в здании силу без малого как физическую боль. Он сжался, вылезая наружу, провернул на руке кольцо четок, потер большими пальцами татуировки на внутренней стороне ладоней. Помогло.
Слуги марсианина выскочили за вещами гостя. Он не позволил прикоснуться к сумкам, где лежало оружие, и несмотря на протесты Чуса, не расстался с ними, когда отправился на встречу с марсианином. Прекрасно понимал смысл запрета вставать перед хозяином с оружием – и сознательно его игнорировал.
– Я всегда могу повернуться и уйти, – рявкнул, делая вид, что плевать он хотел на работу Новаковского. – Я сюда не напрашивался.
– В таком случае, будьте добры обождать, – ответил явно опешивший Чус и тренированно неторопливым шагом двинулся посоветоваться с хозяином.
Кутреба, игнорируя осуждающие взгляды слуг, уселся на пол, оперся о стену и прикрыл глаза. Ему было интересно, насколько отчаялся Новаковский, и насколько действенны оказались контакты Кутребы, что с некоторого времени уверяли марсианина, что именно он будет самым ценным участником планируемого похода. Он использовал кого только мог, чтобы сюда добраться и поставил на эту игру почти все, что имел.
Беспокоило его число переменных, необходимых для успеха его плана. Сколько уж раз он пытался искать другие решения! Проводил ночи напролет, разговаривая со Змеем, модифицируя планы, ища способы, чтобы найти новых союзников. Змей над ним смеялся, вышучивал, но было заметно, что эта интрига затягивает и его. Кутреба не открывал ему всего, и пытался использовать и самого Змея. Готов был поспорить, что божество в конце концов его предаст, и пытался учесть и это. И все же понимал: в плане его слишком много слабых мест, все может рухнуть в любой момент. Например сейчас, если марсианин презрит его умения.
– Господин Новаковский вас примет, – обида в голосе Чуса, кажется, только усугубилась. – Может пан хотя бы снимет шляпу?
– Может сниму, – буркнул Кутреба и встал. Решил изображать человека, неохотно принимающего предложение марсианина. Но не переигрывал ли он? Насколько мог он экспериментировать с терпеливостью клиента и со своим счастьем?
Невольно фыркнул.
Счастьем – а как же!
Я с тобой, – напомнила о себе змора. – Счастье ничего не значит. Значим только ты и я. Подводила ли я тебя когда-нибудь?
Четвертый квартал, как по мне, был в 2013 году наиболее щадящим – количественно – в смысле привлекательных книг польских авторов, зато именно в последние три месяца вышли несколько чуть ли не наиболее интересных книжек прошлого года.
Но обо всем по-порядку. (И – да, вышедший роман А.Сапковского я, с вашего позволения, представлять здесь не стану; говорят, час его выхода на русском – близится, такшта...).
Домагальский – автор, пришедший к читателю через «Фабрику Слов» в ее интенсивный период, и оттого – как и Фориш, например, – несет на себе все ее родовые пятна. Известным его сделала трилогия «Великая война с крестоносцами» (плюс сборник рассказов) – «Гневные раскаты грозы», «Бархатное прикосновение ночи», «Ласковый удар молнии» (и сборник «А пусть тишина разожжет войну»): история, где события на поле Грюнвальда круто перемешаны с мистикой Древа Сефирот (как по мне, история – литературно и сюжетно – была с претензией на, самое большее, «хорошиста», с провалами в проработке характеров и прочего разного, но с фантазией у автора все было в порядке; ну и популяризация исторического материала вполне оправдывала знакомство с трилогией). Прочие романы Домагальского находились примерно в том же створе: исторический материал, явственный мистический элемент, устойчивая читательская аудитория (так, например, предыдущий его роман был посвящен Владу Дракуле).
И вот в 2013 году вышла первая книга нового цикла (если автор не удержит себя в рамках дилогии), чье действие происходит на рубеже XIV-XV веков, а главными героями становятся, как и обещано названием, пираты Севера.
Аннотация издательства:
«Последние годы XIV века были неспокойными для стран Балтии. Дания сражалась со Швецией, тевтонцы нападали на Литву, поляки пытались пробиться в Поморье, а знатные купцы из организации, известной как Ганза, решили избавиться от пиратов в Балтийском море.
Ганзейцы, под предводительством Бертрана Вульферна организовали военную армаду, что за несколько месяцев очистила море от грабителей. И когда казалось, что эта чума побеждена, произошло то, чего никто не ожидал...
Клаус Штёрбекер, мореплаватель, наемник и авантюрист, понял, что одиночные пиратские корабли не имеют и шанса выжить в водах, где властвует Ганза. И решил основать целое братство морских разбойников! Оно должно было состоять из множества кораблей и иметь дружеские порты, где моряки могли бы отдыхать, ремонтировать корабли и сбывать добычу.
Так родилась крупнейшая и славнейшая пиратская организация Северной Европы – виталийские братья. Долгие годы оставались они ужасом Балтики и Северного моря, даже создали собственную державу.
«Братство» — это красочный роман о началах кровавой деятельности виталийских братьев. На его страницах – история необычайной и единственной в своем роде пиратской организации, разворачивающаяся на фоне сложной политической интриги. Штёрбекер и его соратники, волей-неволей, должны стать элементом игры между Данией, Ганзой, Польшей и государством Тевтонского ордена в борьбе за власть над побережьем Балтики...
Отзывы читателей
Уже сама попытка написать роман, чье действие в изрядной мере станет происходить на море, требует от автора немалых познаний в профессиональном словаре и в принципах работы механизмов корабля. А если добавить к этому политику прибалтийских государств позднего средневековья, то на выходе мы запросто можем получить интересный текст. Однако практика часто оказывается отличной от теории. Так произошло и в данном случае.
«Пираты Севера. Братство» Дариуша Домагальского – книга, описывающая довольно редко используемый авторами период – начало формирования европейских государств и становление Ганзы. И можно прямо сказать, что у автора было воистину много материала, который бы – да умело использовать для создания образа Европы того времени. И, пожалуй, не должен был бы мешать тот факт, что главными действующими персонами романа станут пираты, жаждущие завладеть Балтикой, поскольку даже им приходится учитывать всякие политические и военные договора и союзы. Увы, но Домагальский с самого начала показывает, что он не дотягивает и до средней лиги польских писателей.
Первое, что можно поставить «Братству» в упрек – это невероятно раздражающая, насильно втиснутая в книгу любовная линия: похищенной дворянки и главаря пиратской банды. Вроде бы можно такой сюжет воспринимать нормально, ведь и тысячу лет назад было известно, что любовь слепа и глупа, однако то, как Домагацкий изображает чувства двух героев, приводит на ум дешевые романы для подростков. У серьезного же читателя попытки создать достоверные отношения вызовут только смех и снисхождение – и, увы, это лишь единичный пример того, что писатель не справляется с человеческими чувствами и желаниями. Поведение протагонистов нерационально, вынуждено и предельно монохроматично – здесь нет героев других, кроме как «добрые» и «злые».
Сюжетная схема – тоже без малого традиционное повествование о мести и попытке вырваться из оков власти, противостояние оной (этому должно послужить братство – то самое, из названия, чей идейный вдохновитель – один из отступников, желающий отыграться на высоко взлетевших представителях Ганзы). Есть здесь и еще несколько линий, сперва совершенно не связанных с основным сюжетом (тут получит свои пять минут славы даже польский рыцарь – купно с Тевтонским орденом). Проблема в том, что «Братство» (даже приняв во внимание тот факт, что это первый том длинной истории) пока что – пусто, из него не следует совершенно ничего: мы имеем дело с довольно свободно связанными друг с другом сценами, а не с полноценным романом.
Разве что исторические элементы – хотя не выходя в «Братстве» на первый план – позоляют признать, что с ними автор совладал очень неплохо, сумев отобразить реалии эпохи главенства Ганзы – как с точки зрения геополитической, так и в смысле развития технологии (что для маринистики чрезвычайно важно).
Увы, в целом приходится констатировать, что Домагацкий подтвердил репутацию писателя проходного и трагически не умеющего справиться с созданием небанальной, интересной истории. Остается лишь тешить себя надеждой, что следующий том окажется лучше первого – что, имея в виду все вышесказанное, не слишком-то сложно.
Фрагмент
Балтийское море
Апрель 1389 года
Снежно-белая чайка летала низко над зеркалом вод. Курт Бюлленвафер дивился ее широко распростертым крылам, завидывал легкости и грации, с какими она возносилась в воздух. Сам он был полным мужчиной с двойным подбородком и складками жира, обозначавшимися под слишком тесной одеждой. Одетый в йопулу черного бархата, шитого золотой нитью, выглядел он, словно удельный князь, а не простой ганзейский купец, пребывающий в морском путешествии из Любека в Гданьск.
Чайка сделала круг над кораблем и присела на релинг рядом с Бюлленвафером. На человека она совершенно не обращала внимания. Должно быть, привыкла к огромным деревянным кораблям, бесцеремонно вторгающимся на ее охотничью территорию. Собственно там, неподалеку от пляжей Поморья, проходил один из наиболее людных торговых путей Балтики. С того времени, как Ганза взяла под контроль торговлю в этом море, ежедневно десятки груженных товаром парусников отправлялось из ее портов в самые дальние закутки Европы. Доходы ганзейских купцов были огромны, а потому ничего странного, что Курт Бюлленвафер мог позволить себе моднейшие из одежд и даже покупку собственного когга.
Мужчина с гордостью повел взглядом по недавно купленному кораблю, что шел нынче в свой первый рейс. «Белая Дама» – ибо такое название когг получил – была пузатой, словно корова. Давно миновали времена викингов и их стройных кораблей с носами, украшенными драконами. Нынче в морях царили широкие и неловкие посудины, построенные с мыслью не о военных походах, а о том, чтобы перевозить как можно больше товара. Когги были большими и солидными, но неповоротливыми.
Бюлленвафер всегда говорил, что люди не должны выходить в море, ибо они существа сухопутные – а если бы Господь пожелал сделать иначе, то одарил бы их плавниками. Но теперь, вступив в обладание собственным парусником, он диаметрально изменил свое мнение. Во время рейса, если позволяла погода, он выходил из кабины и прогуливался по палубе, от надстройки носовой до кормовой – и обратно. Боевая площадка была увенчана кренелажами, чуть напоминающими зубцы на крепостных стенах. В случае нападения, из-за них можно было обороняться. Но на палубе не было солдат, поскольку корабли этого типа не предназначались для боевых заданий. Служили купцам исключительно для транспортировки товаров. Однако это не означало, что когг – совершенно безоружен. Каждый моряк умел сражаться, по крайней мере немного, а под палубой находился и малый арсенал.
На корме, удерживая румпель, стоял рулевой, готовый в любой момент изменить курс, покажись лишь на горизонте угроза в образе пиратских кораблей. Когг шел полуветром, правым галсом. Рядом с рулевым развевался символ Любека – желтый флажок с черным двуглавым орлом – поскольку именно из этого города «Белая Дама» и происходила.
Посредине корабля стояла высокая мачта, поддерживающая реевый парус. Мастер над парусом – мрачный бородач, за весь рейс не произнесший ни слова и, как подозревал Бюлленвафер, немой – все время маневрировал при помощи брасов парусом едва лишь менялся ветер.
Под палубой находился трюм на сто лаштов, до краев наполненный самыми разными товарами: от мешков с зерном и бочек с солью, кип сукна и тюков столь любезного сильным мира сего горностаевого меха до бочонков с медом и воском.
Курт тридцать лет жил с торговли и прекрасно знал, на что нынче наибольший спрос. Он уже потирал руки при мысле о богатстве, которое принесет ему продажа всего этого добра в Гданьске. Мечталось ему о флоте, состоящем из нескольких кораблей, что курсировали бы не только по Восточному морю, но и по морю Северному, добираясь до холодных побережий Англии. Но сперва должно собрать приданое для своей дочери, Катарины, которой нынче исполнялось пятнадцать весен. И хотя она все еще была любимой доченькой папочки, а он воспринимал ее как маленькую девочку, знал, что самое время присмотреть ей мужа. За заработанные нынче деньги хотел он также подновить дом в Любеке и отдать один этаж жене – лишь затем, чтобы оставаться как можно дальше от вздорной бабы. Бюлленвафер был по горло сыт ее претензиями, скандалами и упреками. Должно быть, именно потому он уже полгода как завел любовницу.
Марс отошел от мужчины, едва он вспомнил о сладкой Кунегунде. У девушки глаза были словно уголья, волосы – черными, будто ночное небо, а узкую талию ее можно было оплести ладонями. И что с того, что была она с ним из-за дивных подарков и денег, за которыми она протягивала руку, едва лишь случалась к тому оказия? Курт не был дураком и отдавал себе отчет, что Кунегунда посвещает ему свое время лишь из-за этого. Приближался он уже к пятидесяти, и последнее, что о нем можно было сказать, так это то, что он привлекателен.
Порой он чувствовал к себе отвращение, когда, дав волю похоти, вжимал телесами в постель эту фигуристую девицу, едва на год старше его дочери. И хотя никогда она не жаловалась, принимая его у себя, едва лишь он выказывал желание, он решил, что после возвращения в Любек купит ей колье, усеянное сапфирами и смарагдами. На какое-то время это утишит его совесть.
Присевшая на релинге чайка внезапно сорвалась с места. И в тот же миг раздался крик вахтенного из носового замка:
– Три парусника со стороны суши! Плывут к нам!
Ганзейский купец нахмурился.
На морских путях кроме штормов, предательских скал и мелей путешественникам должно было опасаться и прочих опасностей. Как и на шляхах, тут гуляли разбойнички. Грабежом промышляли рыцари, которых в родных краях Бюлленвафера называли раубриттерами. На суше они заставляли купцов платить пошлины взамен проезда дорогами мимо их замков, да и на путешествующих морем находили управу.
Одним из известнейших их фокусов было гонять вдоль берега корову с фонарем между рогами. Шкипер, ведущий корабль ночью, полагая, что это свет другого корабля, приближался к нему, и прежде чем успевал понять свою ошибку, когг разбивался о скалы или садился на мель. И тогда его груз становился легкой добычей для притаившихся поблизости разбойников.
Со времен, когда претендент на датскую корону, Альбрехт из меклембургской династии, которого не поддержала Ганза, позволил своему дворянству вести с ганзейскими городами полуприватную войну, макленбургцы начали организовывать каперские отряды, груженные солдатами корабли, отсылавшиеся на морские пути. Когда оказалось, что предприятие приносит небывалые доходы, по следу их пошли вскоре и ютландские с гольштинцскими графами, а также поморские князья. Балтика становилась все опасней для купцов Ганзы.
К Бюлленваферу подошел шкипер, гигантский мужчина с кулаками, словно буханки хлеба и с густой бородой, скрывавшей половину лица. Взгляд его холодных глаз не отрывался от приближающихся кораблей.
– Идут полным ветром, – сказал мрачно. – Вскоре нас догонят.
– Пираты? – тревожно спросил купец, еще надеясь, что это ганзейская флотилия плывет им навстречу.
Шкипер не ответил, пытаясь рассмотреть флаги на кораблях.
– Красный гриф на белом фоне, – сказал наконец. – Грифиты.
Курт схватился за голову и принялся от отчаяния дергать себя за волосы. Понял, что погиб. Княжеский род Грифитов из Поморья не любил Ганзу, а потому уже несколько любекских купцов пали жертвой разбоя с их стороны. Даже если удастся им уйти живыми, потеряют корабль и весь груз.
– Приготовиться к бою! – крикнул шкипер. – Заряжать катапульту! Взять оружие!
Опытный экипаж поспешно бросился исполнять приказания. Каждый прекрасно знал, что делать. Четверо мужчин вытащили из кормовой надстройки метательную машину, уставили ее на палубе. Вместе с ней принесли и снаряды – камни и окованные колоды.
Молодой юнга, не имевший еще достаточно сил, чтобы вставать с врагом лицом к лицу, умело взобрался на марс, чтобы стрелять оттуда из лука. Прочие вытаскивали кольчуги и колеты из твердой кожи, а на головы надевали капалины. К левой руке цепляли ремнями щиты, правыми тянулись к топорам, тесакам или мечам. Хотя были они моряками купеческого когга, однако становилось понятным, что знают, с какого конца у оружия острие.
Экипаж «Белой Дамы» насчитывал двадцать человек. Готовые к бою, они скрылись за кренелажем. Лишь рулевой и мастер над парусами остались на своих местах, маневрируя так, чтобы уйти от пиратских кораблей. Несмотря на их усилия, груженый товаром и неповоротливый когг не мог плыть быстрее.
Вспотевший от страха Бюлленвафер, сжимая рукоять короткого корда – который всегда брал в дорогу, но и думать не думал, что когда-нибудь его применит, – следил за нагоняющими их кораблями. Идущие налегке, парусники резали волну, догоняли ганзейский когг. Уже были видны вооруженные люди, скалящиеся при мысли о скором пролитии крови и о богатой добыче, которые перейдут в их владение. Курт знал, что когда дойдет до абордажа, у экипажа «Белой Дамы» не окажется и шанса. Пиратов больше – и как минимум четырехкратно – и они куда сильнее обознаны с военным ремеслом.
Полетели камни, выпущенные из катапульт. Первый хлюпнулся в воду довольно далеко от их когга, второй пролетел над их головами, но следующие попали в цель. Камни описывали высокую дугу, с грохотом били в борт, разбивая релинги. Засвистели стрелы, сея опустошение среди моряков, укрывшихся за кренелажем. Одна попала мастеру над парусами в спину. Мертвый мужчина свалился в воду. К счастью, его помощник сразу же ухватился за брасы и не позволил парусу ослабеть.
Моряки с «Белой Дамы» пытались огрызаться, но не были столь умелы в военном искусстве, как их преследователи. Стрелы их не наносили урона пиратам, а арбалеты, что их держали в трясущихся руках, редко били в цель, как и камни, брошенные метательной машиной – те тонули в морских волнах.
Бюлленвафер, присев за кренелажем подле рулевого, истово молился Пресвятой Деве о спасении. Он согласился уже с потерей товара нового когга, но жаждал сохранить жизнь. Пообещал Деве Марии, что если выйдет из этого живым, заложит в Любеке часовню в ее честь, уже в этом году отправится в паломничество в Рим и не станет больше грешить с Кунегундой. Последнее обещание далось ему с наибольшим трудом, и миг-другой он прикидывал, не вычеркнуть ли оное, но от единожды данного слова отступать нельзя. И наверняка не от слов, данных Богоматери.
Он прервал набожный шепот, когда услыхал доносящийся сверху свист. Перепуганный, поднял к небу глаза. Сперва, ослепленный солнцем, ничего не заметил, но потом в воздухе появился вертящийся камень. Ганзейский купец завизжал, что твоя свинья, и скорчился. Жалел, что туша его – слишком хорошая цель. Однако снаряд пролетел над его головою и попал в рулевого, ломая ему ногу. Суровый мореман лишь стиснул зубы, ни на миг не выпуская из рук румпель. Сбейся когг с курса, пиратские корабли слишком быстро встали бы при его бортах. А так экипаж еще тщил себя надеждой, что вдруг переменится ветер или налетит шквал, и «Белая Дама» уйдет от погони.
Но надежда оказалась не сильнее свечи на ветру. У Бюлленвафера чуть сердце не остановилось, когда один из камней, описав крутую дугу, ударил в мачту, что лопнула с громким треском и свалилась на палубу. Прикрепленный к поломанный реям парус сперва вспучился, а потом упал в море. Когг еще минуту-другую двигался по инерции, потом притормозил, а затем и вовсе остановился. Выглядел он нынче словно искалеченная кобылка посреди водного пути.
Под небо взлетели крики триумфа. Пираты знали, что ганзейский парусник теперь от них не сбежит. Тем временем на палубе «Белой Дамы» воцарилась мертвая тишина. Моряки мрачно глядели на сломанную мачту и раскинувшийся по волнам красно-белый парус. Поняли, что судьба их решена.
Анджей Земянский не раз появлялся в моих обзорах, да и нашему читателю он знаком – первым делом своими рассказами. К слову сказать, несмотря на успех его «двух-трилогий-ждите-третью» «Ахайи», в Польше его чаще вспоминают тоже как автора очень неплохих рассказов (в том числе и тех, что оказались увенчаны премиями – им. Я. Зайделя и пр.). И в жизни, и в прозе держащийся маски «крутого пацана», в рассказах Земянский раз за разом оказывается куда более лиричным и интересным.
Эта книга – сборник нескольких его небольших текстов, рассказов и новелл.
Аннотация издательства
«Земянский – словно бермудский треугольник снова и снова втягивает читателя в свои истории.
Интересно ему знание и незнание о мире. Много в его текстах Вроцлава, города, который, казалось бы, хорошо нам знаком, но который, однако, мы узнаем заново, идя следами автора.
Здесь время не имеет границ и рамок. Где-то вдали проходит Эмма Винхауз. Ларс Эрикссон ищет партнеров из далекой Японии, а Никола Тесла пытается сражаться за свои патенты с Бэллом и Эдисоном».
Отзывы читателей
«Ловушка Теслы» — новейшая книга Анджея Земянского, прежде всего известного как творца Ахайи. Однако не должно забывать, что одно из коротких его произведений, «Автобан нах Познань», был награжден Зайделем. Нашлась ли в очередной антологии его рассказов настолько же хорошая история?
Сборник открывает самый короткий текст – «Польский дом». Земянский показывает нам историю людей, что встретились морозной ночью вдали от дома. Идея проста до банальности, о развитии сюжета тяжело говорить (это миниатюра в несколько страниц), а финал, полагаю, никого не застанет врасплох. Впрочем, прочитав сборник, понимаешь, что первый текст – всего лишь разогрев.
«Выгульщик» – совсем другое дело. Начальная точка рассказа – повторяющиеся похищения женщин по всей Польше. Делом должна заняться Анита, полицейская из Вроцлава – города, в котором такого преступления еще не случилось. Отчего же должно искать решения загадки в Нижней Силезии? Идея проста: проводящие расследование выставили свою коллегу как приманку, на которую должен клюнуть таинственный похититель. Кому-то, кто не читал «Ловушки Теслы», может показаться, что «Выгульщик» — это детектив, и к тому же мрачный. Но это лишь часть правды, и к тому же – наименее значимая! Настоящее действие начинается там, где заканчивается расследование Аниты. Развязка рассказа и вправду необычна; пожалуй, никто не ожидал от автора «Ахайи» столь мощной дозы чистого абсурда. Значит ли это, что «Выгульщик» – плохой рассказ? Нет! Безжалостность, с которой писатель деформирует реальность, просто захватывающа. Получился у него воистину странный, но интересный текст.
Заглавная «Ловушка Теслы» уже не настолько неожиданна, но наверняка придется по вкусу тем, кто питает слабость к историческим изюминкам и современным тайнам. Сюжет крутится вокруг изобретения Николы Теслы неизвестного назначения. Рассказывается нам история на двух уровнях: одна часть непосредственно из времен первой половины двадцатого века, вторая – жизнь современных героев, что ищут разгадку тайн прошлого. В этом тексте Земянский прекрасно использует все реперные точки, что нынче сделались бы основой для новостных каналов: конфликт между Маркони и Теслой, теорию электрического призрака человека, машины для изменения природной среды. Единственный серьезный изъян рассказа – внезапный перелом действия: писатель переходит к развязке, когда все, казалось бы, только начинает закручиваться. И все же «Ловушка Теслы» — текст приятный.
Концепция воздействия скрытых сил на мировые события, играющая определенную роль в рассказе заглавном, в «Парни, всем вам гореть в аду» оказывается развитой куда подробней. Земянский здесь говорит о взрослении парня, обреченного сыграть важную роль в истории Польши. Звучит это, может, патетично, но свобода и красноречивость, с которыми автор пишет, приводят к тому, что все воспринимается куда как непафосно. Рассказ не отличается ничем особенным, но является куда как приятным чтением – а это для данного сборника самое важное.
По-настоящему сильным рассказом сборника остается «А если бог – это я». На этот раз Земянский забирает читателя в мир снов. Идея – проста: главный герой, работающий в приватной клинике, умеет проникать в сны других людей. Таким образом он помогает тем, чьи ночи наполнены страданием. Эту простую концепцию писатель использовал, чтобы показать драму, предательство и верность. Сильной стороной рассказа остаются весьма пластичные описания – Земянский удивляет по-настоящему умелым пером. И хотя довольно простой сюжет рассказа может сперва отпугнуть, но «А если бог – это я» сильный текст.
В целом «Ловушка Теслы» — сборник куда как неплохих рассказов. Если вы ищите хорошего развлекательного чтения, приятного и удивляющего, то этот сборник должен вас заинтересовать. Особенно если вы любите прозу Анджея Земянского – пусть теперь он спокойней и зрелей, но это тот самый, что создал некогда «Ахайю», остающуюся культовой в определенных кругах.
«Ловушка Теслы» (фрагмент)
Оба мужчины были элегантно одеты: не напоказ, без нуворишеской развязности, но можно было заметить, что костюмы их недешевы и не куплены в магазине. Кто-то с редким вкусом и огромным опытом шил их на заказ.
Мужчины положили на лавку два чрезвычайно похожих чемоданчика. Оба – несколько старомодные, нисколько не привлекающие взгляд. Однако оба вступили друг с другом в борьбу. И не был это бой до победы и не попытка достичь преимущества. Просто, соприкоснувшись, они повлияли на все окружающее пространство. Захоти кто-нибудь в парке прослушать музыку, сфотографировать на цифровик или использовать мобильник – не сумел бы этого сделать. А если кто-то носил кардиостимулятор и проходил мимо... что ж, ему сильно не повезло.
Мужчины уселись на лавочке так, чтобы чемоданчики их разделяли. Более старый из двух, выглядящий на шестьдесят – шестьдесят пять, широко улыбнулся.
– Итак, Дуган, ты здесь, – начал он разговор с американской непосредственностью, без каких-либо формальностей.
Это явно не понравилось его по крайней мере вдвое более молодому собеседнику.
– Во-первых, меня зовут Дариуш. Во-вторых, в этой стране к лицам, которые незнакомы, стоит обращаться с использованием слов «пан» или «пани».
– А с какого это времени для тебя стали важны польские обычаи, Дуган?
– Я поляк.
– Да, – согласился американец, насмешливо кивая. – Дуган Йованович. Типично польская фамилия.
– Дариуш Йованович. И даже не скажу, насколько она типична.
– И так все знают, что ты румын!
– Серб!
– Видишь? Дал себя подловить!
– Просто пан не дал мне закончить. Семья моя и правда происходит с Балкан. Из Сербии.
Американец тяжело вздохнул.
– У меня к тебе просьба. Может, обойдемся без этих «пан» и «пани» и поговорим как люди. Меня зовут Карл и у меня к тебе прибыльное дельце.
Йованович вынул из кармана пиджака влажную салфетку. Вытер нею лицо, а затем – тщательно – обе ладони.
– Аллергия? – спросил человек, представившийся Карлом.
– В том числе. Хотя в этом случае, скорее, нервное.
– Сочувствую. Я когда-то страдал от аллергии. Но мне ее вылечили.
– Мою не вылечить. Ну ладно, – Йованович перешел на деловой тон. – Какое предложение у тебя ко мне, Карл?
Американец явственно повеселел.
– Я хотел бы, чтобы ты устранил одного человека.
– Мне жаль. Я не наемный убийца.
– Ох, перестань! Сейчас будешь мне чесать, что я ошибся, что прилетел сюда без разведки насчет тебя! Может, стоит прекратить эту ерунду?
– Ты не совсем меня понял, Карл. Я, конечно... убиваю людей. И, верно, делаю это за деньги. Но я не наемный убийца.
– А кто?
– Палач.
Американец взглянул на своего собеседника с интересом.
– Я чего-то не понимаю?
– Это просто. Я отыскиваю и исполняю приговор касательно людей, которые были приговорены к смерти решением суда. Правомочным! – подчеркнул Йованович. – Но люди эти сбежали из тюрьмы, никогда не были задержаны или... избегают экзекуции при помощи других средств.
– Это я как раз понимаю. Меня больше интересует, что делает профессиональный палач в Польше – в стране, где нет смертной казни?
– У Польши нет доступа к Средиземному морю. А средиземноморских археологов она выпустила тысячи. Некоторых – выдающихся, всемирно знаменитых.
– Ну да, да...
Американец не был ни американцем, ни кем-то, кого можно было бы смутить методом ведения беседы. Однако он не мог удержать взгляда на лице Йовановича. Человек в возрасте лет тридцати пяти, может, сорока лет, хоть иногда бывающий снаружи, под лучами солнца, должен иметь какие-то морщинки, пусть даже мимические. А здесь – ничего такого. Ни малейшей! Совершенно неподвижное лицо безо всякого выражения выглядело словно приклеенным, словно занимался им доктор Франкенштейн, комплектуя тело Йовановича на разных кладбищах. Знакомые его наверняка шутили, что это из-за слишком многих пластических операций. Но нет... Американец знал правду. Исследователи доставили ему все данные. Мертвое лицо было результатом аллергического поражения, а сам владелец умело использовал это, чтобы влюблять в себя девушек, дав им открыть, что под неподвижной маской скрывается впечатлительный мальчик. И метод этот, вроде бы, оставался исключительно действенным.
– Что ж, взялся бы ты убить кого-то, кто не ходит под официальным приговором независимого суда? Не отвечай, – американец прервал сам себя, вскинув руку. – На человеке, которого я разыскиваю, лежит вина, которую привычный суд наверняка бы не признал. Однако у меня есть мнение столь важных людей, о которых нет никаких сомнений, что...
– О чем ты столь выспренно говоришь?
Карл тяжело вздохнул.
– Убьешь ли ты кого-нибудь без приговора?
– Нет.
– А если будешь уверен, что устранение этого человека с точки зрения его опасности окажется полезным?
– Да. Если буду в том уверен.
– Понимаю. Тогда последний вопрос: если ты даже не пожелаешь выполнить приговор, отыщешь ли этого человека для меня?
– Да.
Йованович отвечал быстро, четко и весьма однозначно. Американец вздохнул с явным облегчением.
– Говорят, ты можешь и из-под земли достать нарушителя.
– Назовем это литературным преувеличением.
– Мои исследователи, похоже, не ошиблись. Утверждают, что ты лучший на рынке. А теперь, даже после короткого разговора, я склонен с ними согласиться.
– Обманчивое впечатление. Скорее всего, оно происходит из-за впечатления о моем неподвижном лице, поскольку именно таково представление о наемном убийце. В моей же профессии это увечье – лишь лишнее затруднение.
– Возможно. И все же эти мнения производят впечатления.
– Благодаря ли этому мнению та сумма, которую ты можешь для меня предложить, окажется удовлетворительной?
– Это зависит.
– Не понимаю.
– Все просто. Это ты назовешь сумму, которая тебя удовлетворит.
Некоторое время Йованович сидел молча. Таких предложений еще не случалось.
– Это настолько важно? – спросил он.
– Да, – на этот раз американец был предельно короток.
– И ты хочешь заплатить мне столько, сколько я пожелаю? Не торгуясь? Даже не услышав этой суммы?
– Да.
Они снова замолчали. Электроника сражалась друг с другом в тиши. Гуляющие недоуменно встряхивали своими телефонами, не понимая, отчего те не работают.
– Кого я должен найти?
– Твоего земляка.
– Поляка? Это мне не с руки.
Американец встряхнул головой.
– Со всем уважением к твоему выбору своей новой отчизны... Я тоже американец всего лишь в третьем поколении и понимаю, что ты чувствуешь, но... Я имел в виду серба.
– Кого конкретно я должен найти и убить?
– Николу Теслу.
Йованович медленно повернул голову. Сидел неподвижно, глядя куда-то вдаль. Тишина тянулась невыносимо. Наконец американец не выдержал.
– А тебе не мешает эта небольшая трудность, состоящая в том, что Тесла мертв вот уже семьдесят лет?
– Нет.
3. СТЖЕШЕВСКИЙ Эмиль «Эктения» («Ektenia»)
Эмиль Стжешевский родился в 1985 году. Докторант Института Философии в Ольштине, магистерская работа была соразмерна интересам ФантЛаба («Онтология фантастических миров»). Преподает. Кроме того – он создатель и некоторое время редактор электронного фэнзина «Creatio Fantastica». Статьи публиковал в таких журналах, как «Czas Fantastyki» и «Nowа Fantastykа». Первая публикация – в 2006 году, а в последние годы – охотно пишет рассказы, объединенные довольно мрачным миром в створе парапанка (и, в отличие от многих других авторов – пытается, как на мой вкус, отыгрывать не только антураж, но и идейное наполнение этого направления). «Эктения» — первая книга автора (и – снова же – изданная в «Powergraph’е» исключительно в электронном виде). Действие ее происходит в том же мире, к котрому относятся несколько рассказов, выпущенных автором в последние годы (в том числе и тот, о котором я уже рассказывал – в «постапокалиптическом» сборнике от «Powergraph’а»).
Аннотация издательства
«Это польский стимпанк с ударением на «панк». В Орденской Пруссии идет война с восточнобалтами, а в залах госпиталя для инвалидов и сумасшедших в Кортау кабалисты экспериментируют с неизвестным. Многослойный роман с мистикой на подложке. Обложка – результат стимпанковой фотосессии группы «AlterSteam».
Отзыв читателей
Сон Навуходоносора, в котором тот видит металлического колосса на глиняных ногах – прекрасная метафора стимпанка как направления в фантастике. Золотая голова, серебряной туловище, все на первый взгляд чудесно, но и что с того, если все вместе – слабо, неустойчиво, доминирование антуража над литературой. В то время как большинство авторов, в том числе и на родной почве, сосредотачиваются на золочении своих произведений, изобретая прежде всего стимпанковою лошадку, то, чем можно очаровать чиаттеля – Левандовский поставил на танчики, Гловацкий влил в «Куклу» химические составляющие, – нашелся автор, который сосредоточился на глиняных ногах. Эмиль Стжешевский решил лепить из глины, в этой жанровой неустойчивости и неуверенности.
Что такое глина для «Эктении»? Упреком онтологической «не-глубины», который я намеревался поставить книге, было отсутствие прояснения этого вопроса. Она – мистический элемент, из которого, согласно Писанию, возник человек? Стимпанковая, из-ХІХ-вечная версия био/нанотехнологий? Этого вы не узнаете, автор целенаправленно избегает объяснений. Знаменательна сцена при Оракуле, в которой одному из героев открывается правда. Вернее, отсутствие этой сцены: мы видим – очень подробно – все перед и после, но не услышим ни нотки из эзотерической музыки оракула. Это стремление к познанию наибольшей тайны, характеризующее всех персонажей, попытка навязать привычную человеческую перспективу, выковырять свои глаза и вложить глиняные, видящие истину, и то, что в результате каждому глина предлагает нечто иное, приспосабливается к нему и делает зримыми их персональные грехи – все это убедило меня в необходимости отказаться от упрека.
Структурно роман состоит из четырех рассказов, связанных хронологически, сущностно – но при том не слишком жестко. Первая история представляет собой генезис глиняной «технологии», вторая – первые экспериментальные попытки ее использования, третья – это уже уровень массовых тестов на людях, четвертая же история – эпилог, показывающий ее результаты для мира. Книга в целом – пунктирно описывает течение войны. У Стжешевского это не увлекательное мальчуковое приключение, превращающее детей в мужчин, но рваная рана на социальном организме. Впрочем, даже сама композиция романа именно так определяет войну – как отсутствие, пустоту, мы не зафиксируем ее на страницах романа. Мы видим разорванный, истекающий кровью социальный фон – пропаганду, рекрутов, ветеранов, госпитали, калек, сирот, оккупированные города, переселенцев и концлагеря.
Повествование книги приносит оммаж многим жанрам – детективу, лагерной литературе, психоделической прозе. Перо автора склонно к минимализму – говоря по-правде, большую часть книги воображение мое реализовывало, скорее, в формате телеспектакля, чем в рамках голливудской суперпродукции. Зато в финале мы имеем пластику, словно сошедшую с картин Бексиньского.
Одновременно видно и то, что в разговоре упомянул и сам автор – этот текст создавался годами. Порой из-под многократно редактированного текста проблескивают фразы, звучащие наивно, некая сцена отдает дешевым спецэффектом – например, ветер, сдувающий шахматные фигуры в первой истории.
«Эктения» — не книга для людей, которые ищут паровых 19-вековых золочений и серебрений, тикающих механизмов и огромных свершений. Это проза, развенчивающая жанр, грязь, глина и кровь, в которых больше найдет для себя энтузиаст исторического хоррора. Или же фэн альтернативной истории, откапывающий в картине мира как факты, так и представления времен войн 19-20-го веков. «Эктения» подобна «Льду» — она стимпанковая проза лишь оказией. Но концептуально ей до шедевра Дукая пока что далеко – дебюту Эмиля Стжешевского нельзя отказать в смелости и размахе, однако можно и пожелать – еще большей экстраполяции оригинального видения, расширения большей части сюжетных линий для интригования читателя, сильного акцентирования на собственной исключительности. Эта глина обладает потенциалом для еще более поразительных форм».
ФРАГМЕНТ
Глава 1. Призрак прошлого (фрагмент)
Ночь принесла благословенную прохладу, а еще тело на полу комнаты на Берлиненштрассе, 10. Кровь на ковре и ноже была еще теплой, в мрачном свете закопченной керосиновой лампы она, казалось, исходила паром. Открытые глаза мертвого орденца без выражения смотрели в лицо убийце.
Вацлав Сармент застегнул жилет с турецкими узорами. До него, собственно, начало доходить, что он совершил, пусть и планировал это уже некоторое время. Однако до последнего момента он надеялся, что дело обернется иначе, ведь он пришел лишь поговорить. Предложить выгодные условия за отход от дела. Он мог заплатить, деньги были. Привез их из родного Кракова, хватило бы на то, чтобы выкупить половину Алленштейна. Получить немалую сумму лишь за то, чтобы кое-чего не покупать? Кто бы не соблазнился?
Однако Пауль Ходманн на это не согласился. И не думал отступать. Не подействовала ни одна просьба. Орденец не боялся и угроз. Не знал, что стоило бы.
– Ничего не получится. Ступай прочь из моего дома вместе со своими деньгами, – сказал с издевательской улыбкой. Смотрел на Сармента полным презрения взглядом. Это было невозможно вынести. Чашу горечи переполнила нотка сочувствия, которую мужчина высмотрел во взгляде Ходманна.
Сочувствия Сармент вынести не сумел.
А потому вынул нож и одним плавным, размашистым движением перерезал пруссаку глотку. Клинок аж заскрежетал о шейные позвонки. Хотя орденец умер мгновенно, кабалист продолжал пластовать его дальше, глядя в мертвые глаза – проверял, ушло ли из них сочувствие.
Уже когда все завершилось, он порадовался, что предусмотрительно снял пиджак и набросил ее на спинку стула. Тот все еще был чист, а потому Сармент мог скрыть под ним пятна крови на рубахе и жилетке. Смыть с лица и рук остальное, а затем выйти, а чуть позже снова сюда вернуться. Автомобилем, прототипом, созданным на паровой конезаводе некоего Канта из Кенигсберга – тот некогда развлекался философией, но на старости лет принялся мечтать о жизни изобретателя. На самом деле, Сармент знать не знал, отчего он сразу не приехал своей черной машиной. Может, хотел избежать совершения некоей глупости? В глубине души он сомневался, что готов к убийству, но приедь он сюда своей повозкой с вместительным багажником – и единственное, что занимало бы его мысли, это как побыстрее решить дела. Окончательным образом.
Итак, дошло до преступления. И Сармент, сам не понимая отчего, радовался, что это уже случилось. Он наконец-то может двинуться дальше, может воздвигнуть на свои плечи любую тяжесть. Почти ничего уже не сможет встать у него на пути. План должен исполниться, цель – реализоваться, и такое было бы достойно даже убийства.
Он наконец-то узрит лицо Бога.
Ополоснул лицо теплой водою, мельком взглянул на «Allensteiner Zeitung», что лежала на тумбочке в холле. Для надежности взял газету, чтобы сойти за обычного гуляющего, и вышел. Бродить по городу с газетой подмышкой смысла не имело, однако он посчитал, что ему нужно что-то, что позволит позабыть о последних событиях. Не думал, что покажется подозрительным прохожим, но никогда ведь ничего не скажешь заранее. Попробуй его кто-то тронуть, он покажет газету и привычным ломаным немецким с польским акцентом спросит, как пройти в Кортау, к госпиталю для убогих и безумных, о котором писалось на первой странице. Тем самым – отвлечет внимание – просто делая вид, что языка он не знает, и что здесь – проездом, с визитом к тамошнему пациенту.
Составление же в уме соответствующих искаженных и ненатуральных слов позволяло ему не сосредотачиваться на деле Пауля Ходманна. Тело орденца, однако, то и дело возникало перед его внутренним взором. Он уже порядком повидал мертвых, но никогда ранее не причинял им смерти своей рукою.
Бог приказал Аврааму убить сына. Неважно, что в конце удержал его руку. Важно, что отдал приказ. Если бы захотел, удержал бы и его, Сармента, длань.
Воздух несколько отрезвил Сармента. Позволил избыть начальный парализующий шок и облегчил мышление. Он шепотом перечислял дела, которыми должно было б заняться. Во-первых, останки – запаковать их в соответственно длинный мешок, а потом незаметно снести в автомобиль. Было это непросто, но – под завесой тьмы – возможно. Значит, возвращаясь, ему должно разбить фонарь. Легче было бы перенести тело разрубленным на части, но ему оно необходимо целым. Во-вторых – найти бумаги. Орденец, как человек, любящий порядок, наверняка держал где-то свои формулы, всю документацию. Вацлав бы именно так и сделал, а Пауль куда как походил на него. Единила их одна и та же страсть. Или, вернее, одна и та же одержимость.
Формула же, какую оба они искали, была бесценна. Тот, кто захотел бы получить за нее деньги, был глупцом – величайшим из возможных. Анализируя все на холодную голову, Сармент наконец-то понял, что с самого начала он себя обманывал.
Да, он пришел в тот дом, чтобы убить.
А теперь шел сквозь ночь, пытаясь не оглядываться. К счастью, до нанимаемого Сарментом дома было совсем недалеко. Непосредственная близость леса давала необходимую для экспериментов приватность. К тому же, большинство обитателей города не заходили в эти районы. Психиатрический госпиталь в Кортау не был любимым местом прогулок.
На небе сквозь тучи пробились несколько звезд. Влажность в воздухе – остатки душного дня – оседала на усах и ладонях, прекрасно отрезвляя. Он подумал, что заходит на дождь.
– Феноменально, – прошептал. – Феноменально...
Когда открывал дверь своего подъезда, упали первые капли. Вацлав улыбнулся.
Глава 2. Глиняный голем (фрагмент)
Смрад и недомогание суть единственные обитатели этого места. Вьются в духоте вокруг жертвенного ложа, единясь в объятиях, движутся в такт несуществующей музыки.
Я стою в углу комнаты и не смею даже пошевелиться. Мысли мои ясны. Четкие директивы, рациональные указания, ведущие меня к цели. И не имеет значения, что я не ведаю назначения того, что делаю. Сомнений не существует. Приказ. Просто-напросто приказ.
Он – болен, а я знаю лекарство. Есть у меня панацея от его немочи. Когда исполню порученное, он почувствует облегчение. Я несу ему избавление, хотя и нет во мне чувств.
В ноге таится гангрена, рука – не действует, правая сторона тела – мертва. Он замер где-то между двумя мирами. И смотрят на него смрад и недомогание. Следят, чтобы пребывал он так вечно.
Нет у него столько времени.
Изможденное лицо, запавшие щеки. Я знаю, что он редко приходит в себя, и то – для того лишь, чтобы произнести бессмысленные слова. Теперь же он спит. Ждет.
Ждет меня.
Я поднимаю одеяло, и смрад забивает мне дыхание. Однако я не теряю сознания. Сознание неважно. Главное – задание, с которым мне приходится иметь дело.
Я сильно хватаю правую ногу и сжимаю. Прекрасно вижу темно-коричневое пятно вокруг колена, пусть здесь и царит мрак, а в зале нет окон.
Нажимаю. Больная кровь брызгает мне на руку.
Он открывает глаза. Просыпается с криком и страхом...
* * *
Просыпаюсь с криком и страхом. Невыносимая боль в левой руке подсказывает мне, что это не сон. Снова бессильно сжимаю кулак. Ногти воткнулись в кожу до крови. Хорошо еще, что я не сделал себе чего худшего.
Снова придется менять постель... А эта так мне нравится... Белоснежная, накрохмаленная. Напоминает мне родной дом, там я спал на такой же. Только эта пахнет по-другому. Не запахом свежего ветра и груши, что росла у меня во дворе. Пахнет медикаментами. Из-за этого мне кажется, что я сплю на постели после какого-то другого больного. Однако доктор Амтерштерн заверил меня, что белье – совершенно новое.
Хорошо, что такие кошмары не снятся мне каждую ночь, иначе я бы сошел с ума. Призрачный образ пугающе долгого падения преследует меня нечасто. Обычно когда луна светит исключительно ясно. Как сегодня.
Я откидываю одеяло и с трудом сажусь. Хочется мне снова упасть в мягкие подушки, борюсь с собой. Напрягаю каждую мышцу, оставшуюся еще под моим контролем. Сантиметр за сантиметром, секунда за секундой я – все выше. Лоб мой орошает пот, но я не обращаю на это внимания. Важно лишь то, что я жив и могу садиться. Это во мне – сила! Я не калека! И не стану...
Удалось. Я весь трясусь и непросто мне удержать тело ровно, но – справляюсь. Мне должно тренироваться. Иначе мышцы мои совершенно одеревенеют. Я всегда был сильным мужчиной. Справлюсь. Справлюсь.
Я плачу.
Слезы капают мне на ногу, но даже этого я не чувствую.
* * *
За окном живительные лучи весеннего солнца оглаживают птиц и деревья. Я слышу отзвуки природы – шумы, трели и чириканье. Хотел бы выйти наружу, но это невозможно. Даже если попросил бы о помощи сестру, немного это дало бы. У меня нет сил поднять голову, чтобы увидеть все это. Смогу лишь смотреть под ноги. А потому не стану беспокоить сестричек, у них достаточно дел подле прочих больных.
Я протягиваю ладонь, чтобы почесать ногу. Ее мне уже давно ампутировали и надели протез, но я все еще чувствую, как чешется правое бедро. Забываю об этом лишь когда пальцы касаются шершавого, чуть пластичного материала, из которого сделана моя новая конечность.
Глина еще не отвердела. У самого шва цвет ее – слегка фиолетовый, ужасный. Когда смотрю на это, чувствую тошноту. Стараюсь глядеть как можно реже, но взгляд мой то и дело туда перемещается, словно причиняя самому себе мучения. Нисколько не напоминает это место цвет кожи, но доктор сказал, чтобы я не переживал. Это мои кровеносные сосуды постепенно соединяются с канальчиками, что тщательно проделаны в протезе. Когда кровь доберется до кончиков глиняных пальцев, я смогу шевелить ногою, а цвет сделается более сносным.
– Guten Morgen, Herr Benck, – слышу я от дверей.
О волке речь...
– Нынче мы получили телеграмму из Шарфенвизе, – говорит доктор. – Известие от господина Сармента, проектировщика вашего протеза.
Я гляжу из-под приспущенных век. Его белый фартук безупречно чист, как всегда. Прямая стойка и гордо-мощный лоб всегда вдохновляют меня, сколько бы я их не видел. От Амтерштерна исходит уверенность профессионала.
– Вацлав Сармент – исключительно одаренный проектировщик, высоко оцененный. Протез выполнен удивительно тщательно, словно бы мастер подписал договор с самим дьяволом.
Доктор хихикает. У него сухой смех, не подходящий ему. Чуть ироничный, невыносимый.
– Уже скоро к вам вернутся ощущения во всем теле. Реабилитация, однако, будет долгой, и пока все наладится, много воды утечет. Все это время вы будете под контролем орденских медиков, как мы и обещали. Однако прошу вас помнить об ограничениях. Способность ощущать раздражители будет остаточной, но хорошо, что вообще будет. Глиняные части не будут чувствовать изменения температуры, что может вызвать дискомфорт, когда одна часть тела будет, например, нагрета, а вторая – нет. При ваших ранениях важнее всего мобильность. Едва только мы поставим вам остальные протезы, вы почувствуете себя человеком в полным смысле этого слова.
Он подходит к кровати и приседает на ее край. Низко склоняется ко мне и шепчет с чувством:
– Я знаю, о чем вы думаете... Что металлические части были бы лучше. Вероятно, были бы, но, видите ли, это не настолько просто. Поражение правой стороны тела оказалось слишком обширным, чтобы здоровые клетки вашего организма позволили столь значительное вмешательство. Были бы серьезные отторжения. С глиной нет такой проблемы, глина – приязненна. При этом прошу помнить, что сие – пионерское событие. Новая технология. Вы войдете в историю. Если удасться все, что мы наметили, вскоре вы выйдете отсюда целым и здоровым. Все указывает на то, что наши старания будут в наивысшей степени результативны.
Он поднимается с улыбкой. Я могу оценить его искренность. Впрочем, и сам знаю, на что я согласился. Другого пути не было. Или паралич, кресло-каталка и опека до конца жизни, или этот вот радикальный шаг. Я поставил все на одну карту.
– Итак, я должен вас спросить, как ощущаете новую конечность? Моргните раз, если все хорошо, два – если плохо.
Я смотрю на него сконфуженно. Выжидаю и моргаю трижды.
Он расширяет от удивления глаза. Выглядит забавно. Сумей я засмеяться, наверняка бы так и сделал.
– То есть, вы не знаете? – спрашивает несмело.
Моргаю один раз.
– Раз – это «да»? – удостоверяется он.
С триумфом моргаю снова.
– Хм... – он склоняется над небольшой записной книжкой и прекрасно отточенным карандашом что-то карябает на карточке. – В любом случае, полагаю, выводы были бы несвоевременны. Прошла всего-то неделя от последней операции. Сейчас я осмотрю вашу ногу.
Обстукивает глину. Критично смотрит на шов и что-то шепсчет неслышно. Золотистое солнце освещает его лицо. Только теперь я замечаю, что у него орлиный нос. Подходит к его лицу. Существенный знак, который идеально совпадает со всей его личностью. Доктор Амтерштерн – солидный пруссак. Наверное, хорошо, что я попал именно к нему.
За окном слышны прогуливающиеся. Странное бормотание и сопение, а еще уставшие, хотя и заботливые голоса сестер, водящих пациентов по садам – ненавижу их. Напоминают мне, что я не в обычном госпитале.
– Как вы себя чувствуете? – продолжается опрос ортопеда. – Раз – хорошо, два – плохо, три – без изменений.
Без изменений.
– Хм... – он снова что-то помечает себе. – Хорошо, герр Бенк, в таком случае я вас покину, у меня порядком дел. В последнее время у нас много чего происходит. Матильда принесет вам к вечеру таблетки. Хорошего вам дня.
Поворачивается в дверях и поглядывает на меня искоса. Как-то не совпадает оно с его прусской солидностью.
– Будет уже только лучше, – говорит и выходит.
Невыносимые отзвуки за окном словно бы стихают.
* * *
Матильда бурлит энтузиазмом. Всегда привносит приятное замешательство в мою скромную келью. Ее свободно подколотый шиньон сияет, кажется, всеми оттенками бронзы, а старательные руки оглаживают кожу рядом со швом – и это вызывает дрожь. Она массирует ногу с настойчивостью, но одновременно – деликатно. Якобы это хорошо влияет на кровообращение в протезе.
– Солдаты рассказывали сегодня хорошие вещи, – говорит она с радостью. – Потому что, знаете, они всегда много говорят, и всегда – одни и те же неприятные вещи. Вспоминают войну. Ох, что-то я плету, а вы-то наверняка надо мной смеетесь. Вы учили литературе, а я тут... Ну, знаете...
Конечно же. Я знаю. Понимаю. Ты не говоришь ни Прустом, ни даже Флобером. Не выстраиваешь красочных предложений. Рядом с нашими пациентами это не имело бы смысла. Но это ничего. Ты искренняя. Ты чудесна.
– Говорили что-то там, что на войне дела идут хорошо, что восточнобалты отступают. Якобы, хотя я в это и не слишком-то верю, у них там заканчиваются запасы людей. Не знаю, что значит «запасы людей», но, должно быть, это серьезная вещь, если они проигрывают. Лишь бы побыстрее. Та предыдущая война... Что это было за поражение...
Ну вот, пожалуйста! Восточнобалтское королевство отступает! Кто бы надеялся.
Помню, как они начали войну: распорошенные, слабые. И я помню, что благодаря войне, которую мы должны были выиграть, они – объединились. Княжества, городки, ленны и отдельные районы – внезапно вместе, под единым знаменем. Ну и остановилась наша восточная кампания, под Ригой, утопленная в крови тысяч орденских солдат. Именно там они и родились. Именно там и поняли, что они – единый народ. И именно там возникло новое государство, которое теперь атакует нас.
Битва за dominium Mare Baltici. Утверждают, что это их территории, достали старинные мирные договора и развязали войну. Вошли в союз с какими-то азиатскими племенами с рубежей Европы, и гордые, уверенные в себе, начали наступление.
Постой-ка... Солдаты? Тут – солдаты?!
– Спокойней, спокойней, – говорит Матильда с легким осуждением. – Я не могу массировать, когда вы так мечетесь во все стороны, герр Бенк. А возвращаясь к слухам, что кружат по заведению... Король Фридрих обещал поставить большую колонну победы в Кенигсберге, разумеется, уже после нашей победы. Якобы и Рейх в Берлине должен выстроить колонну-близнеца, чтобы почтить жертвы войны! Разве это не чудесно?! Наши союзники нас ценят, герр Бенк.
Если здесь – солдаты, то где же я нахожусь?! Ведь это должен быть маленький госпиталь в Кортау, соединенный с заведением для душевнобольных. И речи не было о военных! А может меня перевезли куда-то еще? Но зачем? Ведь это бессмысленно!
– Глаглаглагла... дууулааааа... – бормочу я, пытаясь задать вопрос. Матильда смотрит на меня с удивлением, что граничит с ужасом.
– Успокойтесь, пожалуйста, – говорит быстро, жестикулируя, словно имея дело с человеком не в себе. – Только спокойно, прошу, не нервничайте... Уже лучше, – улыбается. – Я принесу вам листок и карандаш, и вы все напишите, хорошо?
Я радуюсь.
Она быстро возвращается с тем, что обещала, лицо ее лучится. Кажется почти красивой. Я забыл, что хотел написать.
Она заканчивает массаж, и тут я вспоминаю, что же меня так напрягало. Я тянусь за листком, дрожащими пальцами берусь за карандаш.
Непросто писать левой рукою.
* * *
– Отчего я не подумал об этом раньше? – доктор Амтерштерн бьет себя по лбу. – Ведь это прекрасная мысль. Склоняю голову.
Я машу ладонью, чтобы он прервал свои излияния, и медленно, с большим усилием, выписываю свои мысли. Он читает:
– «Это не я, это Матильда». Ну-ну! Кто бы подумал? Будьте уверены, мы ее должным образом наградим.
Я снова черкаю на листке, на этот раз несколько дольше. Пение птиц нынче куда громче. Воробьи начали концерт. Весь сад и поля окрест охватило их чириканье. Я изо всех сил напрягаю мышцы лица, чтобы хоть немножко приподнять левый уголок рта. Это непросто, но я закрываю глаза и вслушиваюсь в чудесную мелодию за окном. Помогает.
Я ставлю точку и подаю бумагу ортопеду.
– «Где я и почему здесь солдаты? Госпиталь должен быть в Кортау, неподалеку от Алленштейна». Но, герр Бенк, вы как раз в Кортау. Не понимаю, отчего вы сомневаетесь. Правда, госпиталь был немного переквалифицирован, нам пришлось принять несколько десятков раненных с фронта. Я ведь не должен вам напоминать, что с точки зрения характера наших исследований над вашим организмом нам приходится быть осторожными и ограничивать любые контакты до минимума. Что было бы, если бы люди узнали, что мы намереваемся сделать? Прошу просто подумать, что это был бы за шок! На месте шестеренок и подшипников, двигающих механизмы – кровеносные каналы! Орден не желает преждевременной огласки. Сперва мы хотим вас вылечить, герр Бенк.
Амтерштерн осматривает ногу. Во взгляде его видно облегчение.
– Конечность синхронизируется с кровеносной системой. Превосходно. Опухоль спала, а канальчики постепенно наполняются. Все идет согласно с планом. В таком случае, теперь стоит заняться вашей правой рукою. Прошу прощения, что скажу это, но вы-то и сами понимаете, я должен выражаться точно, чтобы вы понимали ситуацию, в которой мы находимся.
Делает паузу, а я машинально моргаю, чтобы он продолжил. Я должен отвыкать от этого. Теперь я могу писать, этого должно хватить.
– Мы хотим ампутировать вам всю руку, точно так же, как ранее – ногу. Постепенно будем приживлять очередные части следующего протеза. Начнем с плеча, потом предплечье. Затем отвердим ладонь и пальцы. Это будет длинный процесс, но мы полагаем, что это того стоит. Если глиняные конечности приживутся, мы займемся другими важными органами. К тому времени ваш корпус должен начать реагировать на протезы. Благодаря нашим медикаментам появятся нервы, которые проникнут в структуру конечностей. Однако они не будут до конца действенны, это ведь лишь остаточная нервная деятельность. Вы не сможете, например, полностью владеть пальцами или, тем более, бегать, поскольку это слишком сложные функции. По крайней мере, не сразу, поскольку полное владение телом вы восстановите где-то через пару лет. Прошу не бояться, наши нервооператоры уже овладели искусством воссоздания нервно-двигательной системы. Вы в хороших руках. Полагаю, что есть большой шанс удачи, если уж нога так хорошо приживается. Можно попытаться и с рукою. Вы согласны на дальнейшее ведение операции?
Я без сомнения пишу на карточке единственное слово:
Мне уже приходилось говорить о Лукаше Орбитовском – на сегодняшний день наиболее заметном авторе, работающем на грани большой литературы и «романа ужаса». И – да, мне нравится, как Орбитовский пишет: со всей его кровью сердца, недоговоренностями в текстах и точными зарисовками современной ему Польши.
«Счастливая земля» – своего рода третья часть «трилогии взрослений» («трилогия» она – очень условная, объединенная именно что мотивом становления героев, проходящего в городской среде между жизнью и мифом, а еще – мифогенностью самого этого городского пространства). Книги, сюда входящие, это «Теряю тепло», «Святой Вроцлав» и вот, теперь – «Счастливая земля».
(Тут, кстати, можно заметить, что эти романы Орбитовского перезапущены в последние пару лет в издательстве «WL», издающем, например, Лема и Дукая)
Аннотация издательства
Исполнение желаний. Оплата при получении.
Ты ждешь богатства? Ищешь любви? А может голоса в голове не дают тебе жить? Произнеси пожелание и смотри, что случится.
Последний день лета. Шимон и его друзья решили необычным образом попрощаться с детством. Вскоре дороги их разойдутся, и каждый из них войдет во взрослость с грузом общей тайны.
Под копенгагенским ветром и посреди шума Варшавы, в краковских кафешках и в сонной нижнее-силезской провинции – в разных местах и разными методами четверо молодых мужчин упрямо ищут то, что позволит им освободиться от прошлого: истины либо забытья.
Лукаш Орбитовский представляет свой наиболее зрелый и необычный роман. «Счастливая земля» — это путешествие по реальности измененной и одновременно невероятно притягательной. Роман провоцирует на дискуссию о потребности любви и постоянства, зависимости от обладания и всеохватной пустоты. На истории о четырех друзьях, связанных тайной, Орбитовский выстраивает рассказ о современных тридцатилетних, с их дилеммами и тенями прошлого. Он несомненно подтверждает свой класс, а если еще и пишет фантастику, то флиртует с нею настолько же легко, как Паланик или Воннегут.
Отзывы читателей
Со времени публикации «Теряю тепло» – несомненно, важнейшего до этого времени романа Лукаша Орбитовского – прошло шесть лет. Теперь к читателям приходит «Счастливая земля», книжка, с одной стороны, чрезвычайно «Теряю тепло» подобная, с другой же – написанная писателем, а может просто человеком, куда более зрелым, повидавшим жизненные катастрофы и вдали, в иных землях и странах.
Повествование начинается с десятка-другого сцен из детства рассказчика, Шимека, живущего в Рыкусмыку, точно недифференцированного городка, от которого недалеко до Легницы (а до Вроцлава – уже немного дальше). Детство Шимека непросто посчитать счастливым, парень живет в тени одинокой, красивой, но несколько неуравновешенной матери («мать моя звалась Яростью» – это, как ни крути, первое предложение в книге), а прежде всего – громкого стрекотанья, что с рождения шумит в его ушах. Рыкусмыку – это городок, которых множество, с рынком, кинотеатром, домом культуры, рестораном, игровыми площадками, торговым центром и пр., но одновременно – это исключительное место: с замком, что становится местом первых игр Шимека и его ближайших друзей. Что важнее, мы быстро узнаем, что он станет и местом их последней игры.
Связь с друзьями детства, точно так же, впрочем, как и в «Теряю тепло», это важнейший выбор в жизни рассказчика. DJ Кривда, Тромбек, Блекота и Сикорка являются для Шимека опорой, действуют как соперники, соучастники, но прежде всего – как зеркала, в которых он может отгадать свое желание, стоящие перед ним выборы и спутанные тропки, которыми может повести его судьба. Это не дружба, что состоит в искренности и глубоких признаниях – скорее, строится она на общем опыте: на часах, проведенных за игрой в «Квейк», но и в путешествиях подземельями замка, где таится нечто загадочное. Истинная встреча с этой тайной случится у мальчишек лишь в символический последний день после-школьного лета, за миг-другой перед тем, как они окончательно покинут Рыкусмыку. Город счастливой земли, как говорит о том легенда.
Рассказ о детстве и взрослении героев – это лишь втупление в роман. В основной части книги мы встречаемся с ними через полтора десятка лет, когда они уже получают имена, рассеиваются по Польше и Европе (кроме Шимека и Тромбека, которые остаются в Рыкусмыку навсегда). Сцены, ведущие нас в современные Краков, Варшаву и Копенгаген – это чрезвычайно сильная сторона «Счастливой земли»; способность целостных и достоверных наблюдений за нравами в небольших сценках или в персонажах второго плана давно представляет характерную черту произведений Орбитовского. Дальнейшие судьбы Бартека, Сташека, Кароля и Шимека неразрывно связаны с той ночью в юности, во время которой нечто было куплено. И как частенько оно случается, чем-то пришлось платить.
В некотором смысле, «Счастливая земля» оказывается классической, пусть и осовремененной историей о покупке исполняющихся мечтаний, обогащенной размышлениями над тем, что означает желание вырваться куда-нибудь подальше, достигнуть чего-то большего, а может – просто получить мгновение-другое передышки. Умело вплетенные в повествование криминально-жизненные загадки, мотив странных дел, повторяющихся десятилетиями насилий, исчезающих младенцев или почти ненаходимой оригинальной версии легенды о счастливой земле приводят к тому, что чтение даже на миг не становится нудным. Мотивы фантастические, хотя первоначально производящие впечатление несколько искусственных, со временем помогают понять, как мы поступаем с собой и с другими. Все мы – откуда-то, и только дистанция позволяет нам явственно увидеть, насколько глубоко сидит в нас место нашего происхождения. Счастливая земля, земля проклятая. Земля отчая.
Глава первая (фрагмент)
1
Мать моя звалась Яростью. Мы жили вместе, когда я начал слышать.
Я долго просил, чтобы она отвела меня к врачу. Она же сунула палец в мою ушную раковину. Сказала, что все в порядке и что я должен быть храбрым. Маленький мужчина – все равно мужчина. Потом выкрутила мне ухо.
– Доктор ткнет тебе туда иглу, – услышал я. – Вот это будет больно.
2
Говорят, что правда и возможности – лишь в больших городах, но я очень долго не мог представить себе жизнь где-нибудь в другом месте, чем Рыкусмыку. Мать одно время хотела выехать. В Легнице меня удивляли длинные ряды огромных жилых домов. Бывая там, я высматривал великанов, что живут внутри них. Вроцлав – где мы бывали куда реже – состоял из Зоо, сякого-такого лунапарка, мороженного на Главном Рынке и кино со старыми мультами Диснея. После сеанса я садился в автобус и радовался, что возвращаюсь домой. По той же причине я не ездил в отпуск. Рыкусмыку давал мне все, что мне было нужно. Кроме тишины.
На Замковой площади, за остановкой, находился рынок, где каждый день продавали что-то другое. В понедельник – цветы, во вторник – животных, в среду – одежду, в четверг – машины, и так до самого воскресенья, когда там торговали всяческой фигней: цветными зажигалками из Германии, российскими электронными играми с волком или подводной лодкой, рубахами для рабочих и футболками с Сандрой. Больше всего на свете я хотел калькулятор, округлый и бело-красный, словно футбольный мяч. Мама даже дала мне денег, которые я тут же просадил в автоматах. Калькулятор нарисовал себе сам, в тетрадке по математике.
Рынок тогда был чрезвычайно потрепанным, а хуже всего выглядело здание городского совета, возведенное после войны. Оно, казалось, распадается от печали над судьбою жилых домов, побитых, будто бомжи, что с утра до ночи баловали на Ратушевой. Высоко над лысеющими крышами вздымалась Стшегомская Башня, рядом с которой стоял и наш дом. Рядом проходила Старомейска с парикмахерской и магазином игрушек, конец ее затыкали неработающий кинотеатр и дом культуры, место работы мамы. Идя прямо, вскоре я добрался бы до полей, за Рыкусмыку, и увидал бы перед собой лесную шапку, скрывающую затопленную каменоломню. Направо гравиевая дорога с тополями по обеим сторонам вела в Кузнечные Предприятия, поворот в противоположную сторону вел в парк с прудом, полным уток с бензиновыми головками. Была там и небольшая игровая площадка. Качели из бревен и сидения на цепях. Чуть дальше тек ручей, а перед ним, на небольшом холме, стоял скелет бетонного бункера, приглашающий к играм в войнушку. По другую сторону речки вставали новые кварталы. Люди, которые там жили, казались чужаками, словно варвары вкручивали себе кости побежденных врагов глубоко в татуированные лица.
Вроде бы когда-то там изнасиловали женщину, приезжую. Она появилась у нас не пойми зачем, сняла комнату у частника и целыми днями крутилась около замка. Кто-то напал на нее сразу за рекой. Она обратилась в полицию, но сразу же отозвала заявление, объяснив, что все случилось по ее согласию. Я был слишком мал, когда случайно услышал этот рассказ, а взрослые отказались мне объяснять то, чего я не понимал.
По другую сторону города находился еще один парк, обширней и намного более запущенный. Стоял там Собор Мира, гордость всего Рыкусмыку, построенный после тридцатилетней войны без единого гвоздя, знак примерения между католиками и протестантами. Достаточно было зайти в дом рядом, попросить пастора, и пастор открывал собор и запускал голос с магнитофонной ленты, рассказывающий историю этого места, Бога и Рыкусмыку. Игровой площадкой для нас служил полуразрушенный дом, в котором до войны располагалось кафе. За забором и улицей дальше были только железнодорожные пути и сообщество инвалидов «Инпродус». Я представлял, что там производят людей без рук и ног, а потом рассылают их поездами в города, где в них есть необходимость.
А еще у нас был замок. Замок был самым высоким, стоял между Рынком и Замковой площадью, на изрытом холме, замок песочного цвета, так что он ассоциировался у меня с Пястом, который несомненно некогда здесь обитал. Возвел замок князь Радослав из чехов. Бывали здесь короли и Марысенька. В девятнадцатом веке замок сделался тюрьмой, сто лет спустя – трудовым концлагерем, что некоторые из нас еще помнили. Может из-за этой памяти замуровали все выходы и забили окна на нижних этажах. Однако на башне я замечал огни.
Ночью изнутри замка доносились вопли, смех и звуки иного рода, которых, имея в виду возраст, я не мог понять.
3
Мать моя была очень красива. Однажды я смотрел на себя голого в зеркале. Был у меня запавший живот с мелким пупком, а маленькие глазки разделялись длинным носом. Я пошел к маме и спросил, отчего она не сказала мне, что она – не моя мама. Красивая женщина не производит мерзкого потомства, – хотел я добавить, но получил в морду.
4
Первые наши игры были связаны с замком. Сложно сказать, сколько нам было лет, может восемь, может даже меньше. Взрослые говорили, что там опасно и что можно упасть; я слышал о лабиринте без выхода и о мальчишке, который пролез туда давным-давно, и так там и ходит, хотя уже успел повзрослеть. Однако мы знали лучше.
Кажется, именно Тромбек нашел вход – дерево и ветку под самое окно на втором этаже. Мы ходили туда впятером по крайней мере раз в месяц. Летом – чаще. Соскальзывали с ветки прямо в холод, на мусор и стекло. Коридор, ведший вниз, душил любой свет. Мы опирались о каменный подоконник. Каждый из нас шутил, пытаясь поднять дух себе и остальным. Попытка наша всегда выглядела и заканчивалась одинаково. Кто пройдет дальше остальных в темноту? Доберется ли кто-нибудь до конца замкового коридора? Сикорка был убежден, что там внизу есть подземное озеро, но не мог объяснить, откуда он это знает.
Зажигалку я держал тряпкой или перчаткой, чтобы не обжечь руку. Шел рядом со стеной. Оглядывался на уходящий вдаль светлый прямоугольник и четыре сосредоточенных тени. Я считал – и они считали тоже. Одна цифра – один шаг. Стопы я переставлял осторожно, раздвигая мусор носком ботинка. Делалось все темнее и все холоднее. Я думал о мальчишке, что живет в подземельях, об озере, полном чудовищ, и о бандитах, у которых там логово. Окно становилось все меньше, я шел все медленнее, пока, наконец, не поворачивал и не гнал так быстро, как только мог, громко при этом крича. Здесь не было стыда, каждый из нас так поступал. Если я проходил больше шагов, чем кто-либо раньше, DJ Кривда выцарапывал рекорд на стене. Если нет – то не выцарапывал.
Потом мы шли на опустевший уже рынок и садились на длинные прилавки. Болтали друг другу о том, что мы еще сделаем и как будет клево, когда доберемся вниз, плели друг другу разные истории, связанные с замком. Что-то живет, что-то ждет. Замок был нашим первым развлечением. Оказался и последним.
5
Мы жили в квартире на Шродковой, рядом с рыночком. Входить нужно было со двора, где раскидывала ржавые руки перекладина, а в окнах, под которыми лежали груды мусора, висели выгоревшие шторки.
У меня был свой угол, но истинным источником радости оставалась комната мамы. Она запрещала мне туда входить, но с самого детства я целыми днями оставался один и мог делать, что захочу. Прыгал по огромной кровати и просматривал «Подружку». Верил, что мамино трюмо разрастается вроде собора, что строится столетиями. Тогда бы, правда, я не использовал такое сравнение. Было у меня другое, связанное с зеркалом, запыленным везде, кроме центральной части, в которую смотрелась мама. Я представлял себе, что смотрю в мир сквозь окно, обсыпанное черным снегом.
Рядом лежали сокровища: миска, полная клипсов, брошки в форме насекомых и кусочки черепаховой скорлупы, нанизанных на шнурок. Мелом я линовал лицо в боевую раскраску. Обвешивался кораллами. Помады, прихваченные лентой, притворялись поясом с патронами. Я целился из фена в зеркало и говорил: «Сдохни».
6
Бабахи подходили Сикорке как мало что. Не помню, познакомился ли я с ним раньше, или и увидел впервые на мусорке. Помню, что он останавливался возле каждой кучи и гребся в ней. Часто заходил на тылы магазина на Школьной и тоже искал там что-то. Ранец у него был полон выпшиканными аэрозолями. Настаивал, что на мусорке может случиться всяко, а потому главное всегда быть наготове.
Однажды мы пошли на мусорку, а он там уже был, король среди цветных призраков. Поджег кучу мусора и стоял с руками в карманах, будто глядя на пожар города, который он едва-едва покорил. Вид у него был серьезен. Мы подошли, и Тромбек спросил Сикорку, что он, собственно, делает. Сикорка посоветовал, чтобы мы спокойно ждали, а потому мы стояли и смотрели на огонь. Мусор горит совсем иначе, чем другие вещи – ленивые огоньки ползут, не достигая пика и лишь порой выглядывая синими язычками из-под почерневших форм.
Взрывы стоило ждать. Аэрозоли щелкали раз за разом, взрывая всю фигню, в которой были закопаны, а лицо Сикорки просветлялось от восторга. Обычно он редко улыбался. Мы сразу же разбежались в поисках очередных баллончиков. Сикорка был прав, их нелегко было найти. Я сумел принести больше остальных. Никто не хотел, чтобы этот вечер закончился, и мы все благодарили Сикорку за необычную идею. Мы долго разжигали огонь, напряженно ожидая громыханий и необычного вида горящих листков бумаги, что медленно опадали на фоне темнеющего неба.
Мы принялись туда возвращаться, к отчаянию Сикорки, который уже тогда ценил одиночество. Мы складывали бабахи в сложные конфигурации и старательно подбрасывали огонь, чтобы последовательность взрывов оказалась как можно более эффектной. Несколько раз мы теряли контроль. Огонь вставал частым гребнем, высотой в метр, видный издалека. Однажды мы поняли, что огонь уже ползает вокруг нас. Мы бросились наутек, а бабахи рвались, словно бы мы продирались через минное поле.
Мы получили и настоящего врага. Пан Герман разыскивал на мусорке старые сокровища, которые загружал на тележку и возил от дома к дому. Он выследил нас и начал преследовать. Таился и выскакивал из-за укрытия. Рассчитывал, что поймает нас врасплох, но его присутствие всегда выдавала тележка, поставленная за сеткой. Мы со смехом разбегались, каждый в своем направлении, а пан Герман метался, словно собака на короткой цепи.
5. ПИСКОРСКИЙ Кшиштоф. «Тенеграф» («Cienioryt»)
Кшиштоф Пискорский – автор, уже присутствовавший на страницах моих обзоров. Пишет он легко, но при этом выстраивает интересные авантюрные сюжеты, не ограничивая себя одной какой-то темой. На текущий момент, например, у него есть фэнтези-трилогия в арабском антураже, магостимпанковый роман «Край времени», дилогия (вернее сказать – роман в двух книгах) альтернативной истории с отчетливой стимпанковой ноткой («Заноза» — «Zadra»). И вот тепер – новый роман, на обложке которого можно было бы написать в духе наших издателей: «Если бы «Капитана Алатристе» написал Александр Дюма-отец».
Замечу, что роман – один из фаворитов премии им. Я. Зайделя в этом году.
Аннотация издательства
Прелесть средневековых переулков, отчаянность и темп повествования в стиле плаща и шпаги, тайны, родом из книг Артуро Переса-Реверто и чуточку магии, столь характерной для латино-американской литературы. Все вместе это составляет «Тенеграф», новый роман Кшиштофа Пискорского, одного из наиболее интересных творцов польской фантастики.
В портовом городе юга, Сериве, всякая тень – это окно в опасное и неизведанное тенепространство, туннели в которое открывают адепты тайных искусств. Шесть грандов сражаются за влияние ядом, предательством и сталью, малолетний король с трудом удерживается при власти, а инквизиция растет в силе.
Но это все дела, которые почти незаметны из окна маленькой комнатки на улице Альаминхо, где обитает Арахон Каранза Мартенес И’Грената И’Барратора, опытный учитель фехтования. Арахон жаждет лишь обеспечить безопасность близким людям и отложить достаточно денег, чтобы покинуть город. По крайней мере до времени, когда в его руки попадет тенеграф – выжженная на стекле картинка, представляющая таинственную фигуру...
«Тенеграф» — это не только богатый, хорошо написанный роман, наполненный удивительными поворотами действия, но еще и галерея героев, которые надолго остаются в памяти.
В Сериве тень может отбрасывать человека, удаленные на много миль двери могут соединяться, обычное пожатие ладони порой приносит трагические последствия, а солнце обладает черным братом-близнецом. Путешествие в этот город – это незабываемое переживание. Особенно в компании таинственного рассказчика романа.
Интервью
Для разнообразия, вместо отзывов (очень, кстати, позитивных), дам-ка я нарезку из интервью автора, где он говорит о себе и о новом романе.
Вопрос: Для каждого автора публикация первого текста – это воистину километровый скачок в карьере. Однако хотелось бы отступить еще дальше, до времени первой книги. Как начались твои приключения с писательством?
Ответ: Кажется, я был автором еще до того, как научился писать. Рисовал комиксы на разлинованной миллиметровке: по картинке на клетку. Кажется, это были вариации на тему четырех танкистов и собаки. Много взрывов, стрельбы – то есть то, что маленькие мальчики любят больше всего. Густо валящиеся немцы.
Но я понимаю, что ты-то говоришь о серьезных вещах, которые я мог бы публиковать, однако не вышло. Конечно, были и такие. Когда в лицее я приступил к написанию прозы, сперва начал с двух фантастических циклов. Из каждого возникло лишь несколько первых разделов.
В.: Из-за нескольких своих книжек ты воспринимаешься в среде польских авторов как специалист по стимпанку. Создавая «Занозу», ты понимал, что создаешь книгу в такой вот стилистике, или лишь позже узнал об этом поджанре фантастики?
О.: Конечно, я знал о стимпанке, уже читывал «Машину различий» Гибсона и Стерлинга. Правда, не читал тогда еще Макдональда, но в общих чертах знал, кто он и что сделал. Однако больше чем о прививке жанра на нашей почве, я хотел создать альтернативную историю – как оно прижилось на западе. Но это должна была оказаться наша история, наша эстетика. Потому вместо викторианской эпохи – эпоха наполеоновская. Вместо ностальгии за золотым веком империи и за чудесных технологиях я говорил о сложной судьбе жителей несуществующей страны и о непростых условностях начала промышленной эпохи.
В.: Перейдем теперь к «Тенеграфу». Твой дебют, цикл «Сказания песков», уходил корнями в «Сказки 1001 ночи», «Заноза» — вызывала в памяти «Пеплы» Жеромского и книги Марианна Брандыса. А как оно выглядит в случае с «Тенеграфом»? На первый взгляд, он соотносится с Александром Дюма и Артуро Перес-Реверте.
О.: Было много разных истолкований. Мой метод предусматривает, что когда в голове установится уже общая канва романа, я принимаюсь за длинный список книг, с ним связанных. Во-первых, чтобы проникнуться духом. Во-вторых, чтобы увидеть, как другой работал с этим же жанром.
При этом я стараюсь нырять глубже, чем авторы и названия, что приходят на мысль в первую очередь. Ясное дело, работая над «Сказаниями песков» я читал ближневосточные сказки. Но читал я также множество мало известных переводов арабской поэзии, что, конечно, заметно, поскольку цитаты из нескольких поэм попали в книгу. Ну и прочел я множество исторических, небеллетристических источников.
А литературные корни «Тенеграфа»? Если речь идет о языке, стиле и духе, то и правда важную роль здесь играет характерная фраза и мировидение, ведущее род из прозы ибероамериканской. В моем случае, это был Маркес, Перес-Реверте, Кортасар. Дюма наверняка тоже можно включить в список, но был он не настолько важен. Читал я его слишком давно. Зато снова перечитал Сервантеса.
Конечно, было вдоволь и внелитературных влияний. Чуть ли не каждый, читавший роман, ощущал в нем местами атмосферу родом из антивестернов (например, из фильмов Куросавы). Были и влияния от художников. Были влияния, связанные с играми (например, со стамбульской частью «Assassin’s Creed»).
Я никогда не думаю: «напишу-ка я книгу, похожую на Х». Это всегда многослойный конгломерат различнейших влияний. И это приносит эффекты, поскольку и «Занозу», и «Грань времен», и «Тенеграф» непросто сравнивать с одним каким-то романом.
В.: Возвращаясь к историческим корням твоего романа – чего в нем больше: Франции Людовиков XIII и XIV, или, может, Испании после смерти Филиппа II?
О.: Оба примера удачны, хотя в романе, несомненно, больше от второй эпохи. В Сериве ощущается атмосфера неминуемого заката, тяготы завершенных неудачных заграничных войн, утерянные имперские амбиции, неуверенность в завтрашнем дне... Мне нужен был для этой истории куда более мрачный сеттинг, а потому Испания между XVI-XVII веками подходила прекрасно. Но я не пытался в точности копировать тамошнее общество, поскольку Вастулия прошла, все же, несколько иной путь, чем наш Иберийский полуостров.
В.: «Тенеграф» прекрасно вписывается в направление «плаща и шпаги», а потому здесь хватает и прекрасно описанных фехтовальных поединков. Каким образом ты проникал в секреты фехтования?
О.: Как обычно, через авторскую работу с источниками. Для меня поиски информации и чтение разнообразных странных вещей – это один из самых приятных этапов в написании романа. Когда я уже знал, что испанская школа сражения рапирой станет важным элементом «Тенеграфа», я заинтересовался переводами и фрагментами из фехтовальных трактатов, которые можно найти в электронных библиотеках. Таким-то образом я познакомился с «Academie de l'espee» Тибольта и «Of the Philosophy of the arms» Карранза. Много пользовался я и сетью: учебными фильмами современных реконструкторов, куда как богатыми материалами сообщества ARMA.
Естественно, какие-то отсылки к тем источникам проскользнули и в текст. Мелькают там разнообразные мастера из нашей истории. Второй имя Арахона происходит от реального человека, одного из создателей стиля, которым герой пользуется, дона Геронимо Санчеса де Карранза, третье же имя – от Рамона Мартинеса, одного из величайших современных экспертов в сраженье исторической рапирой.
В.: «Тенеграф» это твой наиболее выстроенный роман – и дело здесь не в количестве страниц, поскольку ты любишь писать длинные романы, но в конструкции мира. Мир «Тенеграфа» многослойный, очень интересный и увлекательный. Как выглядит работа над этой книгой и как родилась идея подобного мира?
О.: Я всегда интересовался такой фантастикой, которая пытается создать нечто новое, интересное. Идея же «Тенеграфа» родилась, пожалуй, в Барселоне. Был жаркое лето, солнце пекло, а тени были исключительно темны. Когда на них смотрел, в голову пришла простая идея создания мира, в котором соответствующе густая и темная тень становится окном в иное пространство, в подмир, океан мрака, который находится в подложке нашей реальности, где обитают неизвестные существа.
Я слегка подшлифовал идею, солидно продумал ее. Так и родилось тенепространство, исполняющее в романе столь многие функции (например, транспортную – можно по ней переслать информацию либо переходить от одной тени к другой). Когда у меня был уже образ мира, я начал задумываться, как тенепространство может быть использовано технологически. Потом – как влияет оно на тамошнюю культуру, экономику, обычаи – до уровня простейшей повседневности. Потом пришло время для геополитики. Я начертил образ мира, схожий с Европой семнадцатого века времен Тридцатилетней войны и разместил в нем противостоящие друг другу государства, великие роды, грандов, королевскую династию.
В.: Книга читается на одном дыхании, поскольку ты озаботился и о приличном сюжете. Темп действия – головокружителен. И большое влияние на восприятие романа имеют также герои, с которыми так легко отождествиться...
О.: Первую скрипку играет Арахон Каранза Мартенес И’Грената И’Барратора, или – сокращенно – Арахон. Он фехтовальщик, видавший лучшие времена. Теперь живет в дешевой съемной комнатушке на улице Альаминхо. Учит фехтованию людей не слишком богатых, поскольку имя его не слишком знаменито, чтобы привлекать богатых учеников и патронов. Ведет его простая цель – желание скопить достаточно денег, покинуть город, поселиться где-нибудь в провинции, порвать с прошлым, которое напоминает о себе на каждом шагу...
В.: Действие происходит в городе Сервия – в фантастическом соответствии Барселоны. Этот мир опирается в немалой степени на Испании, Иберийском полуострове. Но появляется также Хольбранвия – полагаю, соответствие Нидерландов, Голландии?
О.: Да. Федерация городов-государств, напоминающих протестантское общество семнадцатого века. Находится еще дальше к югу, где обитают народы, у которых интереснейшие обычаи, вырастающие из использования механики теней. Мир романа – широко выстроен. Можно было б даже искуситься рисованием большой карты или атласа.
В.: Любители хорошего приключения, авантюрного романа, которых польская литература не балует, наверняка будут удовлетворены. Как не будут разочарованы и фаны фантастики. Кое-кто же наверняка задаст себе вопрос, как классифицировать «Тенеграф»? Я знаю, что ты интересуешься стимпанком. Это – стимпанк?
О.: Наверняка это не чистый стимпанк, поскольку нет здесь характерных для этого направления гаджетов – зубчатых колес, аналоговых механизмов и тому подобного. Но мой интерес к стимпанку наверняка повлиял на конструкцию мира, на мои идеи насчет его технологий.
В «Тенеграфе» существует техника, которая – не совсем стимпанкова, но все равно уникальна, придуманная для нужд книги. Отсылает она к специальным возможностям тени, к связям между тенями, тем связям в глубине мрака, где царят высокое давление и высокая температура. Подобные элементы наверняка соединяют книгу со стимпанком. Один из читателей даже предложил для моей эстетики новое слово: шэдоупанк (смеется).
В.: Расскажи подробней о твоем новом романе, о «Тенеграфе», смеси приключенческого романа «плаща и шпаги» и фантастики.
О.: Это история, которая на эстетическом уровне вызвана семнадцатым веком, городами юга из той эпохи, такими как Барселона, Валетта, вообще – Европой после Тридцатилетней войны. А значит, будут там крутые мужики со шпагами, хотя парочка крутых дам – тоже попадется. Есть в ней также и фантастический уровень, на котором находится странная сложная механика, опирающаяся на тенепространство.Есть существа, которые в нем обитают, есть путешествия сквозь тени, которые полностью меняют обычаи того мира и тот способ, каким там развивается практически все – от войны до дипломатических переговоров.
Есть здесь также и элементы плутовского романа, со своим рассказчиком. Это – не слишком правдивый рассказчик, порой он некоторые вещи от читателя скрывает, порой – играет с читателем в грязные игры.
Полагаю, в целом получилась достойная внимания книга.
В.: Нельзя ли чуть подробней об этом фантастическом элементе? О чем здесь речь – с тенями, тенепространством и прочим, поскольку это элементы новой терминологии, но одновременно и важная часть мира книги.
О.: Вся идея пришла мне в голову благодаря мысленному эксперименту во время отпускной поездки, когда я увидел густые и предельно черные тени, какие можно видеть в солнечные дни в южной части Европы. А уже после я увидел картину Джорджио Хиричо, «Тайна и меланхолия улицы»: там настолько яркий полдень, что и не понять уже, кто там человек, а кто лишь тень человек – а кто тень без человека.
Это вещи довольно абстрактные, но из них я и создавал идею мира, в котором каждая тень – это окно. Если тень бледна, как при нашем климате, ели она едва сереет, то и реальность там крепка, а тени не представляют угроз. Но чем темнее тень, тем слой, отделяющий наш мир от тенепространства тоньше. А смолисто-черные тени могут превратиться в настоящие врата в мир теней. А тенепространство – это параллельный мир, море мрака, у которого своя физика, свои обитатели, своя наука. И управляется этот мир законами, понимаемыми для немногих из людей.
Фрагмент
Пролог
Год 634 был наполнен дурными знамениями. Угол наклона эклиптики Солнца, с опасением наблюдаемый королевскими астрономами, уменьшился на три градуса. Сервийские хроники никогда ранее не отмечали подобного явления, и лишь старые, распадающиеся свитки ибров давали понять, что нечто подобное могло произойти в минувшие века. Относительно же деталей то и дело возникали споры, а благообразные доктора драли друг друга за бороды и во время бесконечных дискуссий ругались, как сапожники.
После непривычно холодной весны пришла жаркая пора, что вошла в историю как Лето Длинных Теней. Во многих цивилизованных городах, от Серивы до Ралетто, все ухищрения архитекторов – вроде высоких башен в концах улиц или развешенных над перекрестками полотен, благодаря которым люди могли не опасаться, что они войдут, вывернув из-за угла, в чью-то тень, – оказались тщетны. Теперь во все поры дня каждый отбрасывал тени длиннее, чем обычно, а места некогда безопасные сделались угрозой.
Словно этого было мало, на Юге, за морем, в городах-государствах темнокожих ибров начался бунт; низкое солнце стало головешкой, брошенной в улей. С престолов посыпались древние династии. Спасти их были не в силах ни ряды увековеченных в песчанике коронованных предков, ни дворцы с воротами из бронзы. Новые государствишки рвали друг другу глотки, а на саваннах Юга, там где на картах расстилались лишь белые пятна, рисунки слонов и прочих мифических существ, вставала новая сила. Согласно последним известиям, Эбеновая Госпожа, черная пророчица, владеющая Ребром Юга, о коей говорили, что она никогда не была человеком, что вышла прямиком из тенепространства и что в царстве ее тени правят людьми, подчиняла себе все новые и новые народы.
В Сериве еще никто не знал, правда ли это или очередная сказка. Серива была торговым городом с двумя крупными портами. Кроме серебра, пряностей и шелка, на кораблях в нее приплывали болезни со всего мира – и слухи, не менее оных заразные. Тут правду непросто было отделить он фантазий татуированных моряков, поскольку правду в Сериве никогда особо не ценили; люди города любили странные истории и цветистые рассказы.
В свою очередь, на Севере, в вечно ссорящихся государствах Влаанмарка, недавно завершилась война, которая вот уже двадцать лет подобно железному катку продвигалась от границ Серивы до мокрых, холодных полей Хольбранвии, постепенно опустошая плодородные и зеленые земли. В конце концов, в селах остались лишь женщины и старики, а от городов – лишь пепелища.
Войну завершил мир, который с одинаковой неприязнью восприняли все пять воюющих сторон. Умные люди понимали, что война лишь поутихла, ослабев, словно пациент, которому цирюльник выпустил слишком много крови. Но хватит нескольких урожайных лет, чтобы парни подросли настолько, дабы заменить погибших отцов – и битвы начнутся снова.
Посредине всего этого, между угрозой с Юга и шатким миром на Севере, лежало королевство Серивы – корабль без руля – управляемое молодым, неопытным королем, игрушкой в руках шести грандов. Роды их соревновались за влияние стилетами, ядом и предательствами. А в этом вареве Светлый Капитул эклезиарха Андреоса с каждым днем копил все большую власть, умело помещая своих шпионов среди всех заинтересованных сторон. Спровоцированные ним погромы тенемастеров и ибров привели к тому, что тенепространство Серивы дичало и становилось куда опаснее, чем ранее.
Год 634 был преисполнен неуверенностью. Даже самые светлые головы не в силах были предвидеть, что случиться хотя бы через месяц. Для кавалера И’Барраторы – и для меня – непросто было б найти лучшие времена.
Однако прежде чем мы приступим к повествованию о тех днях, меня ждет еще одно непростое решение. История всегда хороша оттого, что раскрывать ее можно больше, чем с одной точки зрения. Это словно лабиринт из цветного стекла, где всякий видит что-то свое. Например, пиши я об истории реконкисты и кровавой осады Серивы, мог бы влезть тогда в сапоги убогого анатозийского паренька, дом которого развалился под обстрелом требушетов – хотя, конечно, было б то художественным преувеличением, поскольку бедные анатозийцы не имели привычки носить обувь. Мог бы я описать осаду и с точки зрения королевского пикинера, готовящегося к штурму и уже ощущающего в брюхе щекотку от сена, коим после смерти набивали людей, чтобы те не испортились во время долгой дороги назад, в родное село. Мог бы я даже начать ту историю с монаха, который в миг, когда пали стены, погребал полусгоревшие трупы погибших, не ведая даже, кто из них был анатозийцем, а кто – вастилийцем.
На выборе героя, словно на гвозде, повисает вся тяжесть рассказа. Потому ничего удивительного, что мне трудно решить, с кого начать мой рассказ – и, конечно, речь тут не об осаде Серивы, поскольку нынче это история лишь для досужих корчмарей, а не для человека, любящего интересные книги. Не говоря уж о том, что во времена, когда начинается мой рассказ, Серива вот уже четыреста лет была в руках вастилийцев; имя же ее приняла свободная конфедерация городов, что некогда стояли на землях Вастилии.
Если уж речь о моем повествовании, то трое персонажей были бы хороши, чтобы его начать, потому я вкратце упомяну о том, в каком положении находился каждый из оных утром двадцать второго дня месяца жатвы, когда все и началось. Первой из тех персон был лысеющий ученый муж, известный в Сериве под прозвищем Эль Хонбранвер, поскольку именно из того болотистого края на севере он и происходил, из-за чего с трудом разговаривал на серивском языке. Сей любитель ранних прогулок, аскет, одаренный, увы, полным телом сибарита, лишившийся в молодости кончика носа в поединке, на рассвете двадцать второго дня месяца жатвы, когда все и началось, был уже на ногах. Стараясь не разбудить дочку, что спала в той же комнате, он отодвинул от стены секретер из темного дерева. Взгляду его открылась сверкающая точка – наполненная первыми лучами солнца дыра, которую он провертел в прошлый полдень в тайне от владельца дома.
Хольбранвер выглянул сквозь отверстие на солнечный диск, значительно более светлый в Сериве, чем в его родных сторонах. Отступил, ослепленный, а потом приложил к отверстию стеклышко, на котором виднелся темный рисунок, увековеченный там с помощью комбинации серебра, магния и нескольких кислот.
Свет прошел сквозь стекло, создавая на противоположной стене большую картину. Хольбранвер долго смотрел туда. С каждым мигом и каждым толчком крови в висках он все сильнее чувствовал, что совершил величайшее открытие в своей жизни. А был се человек, который сумел рассчитать, как далеко от поверхности Земли находится Солнце и сколько теряет человеческое тело в весе в момент смерти.
Второй из персон, оказавшихся важными для всего повествования, был Эльхандро Камина, печатник из маленькой типографии поблизости Переулка Криков. Камина обладал одной из первых в Сериве печатных машин и умело ее использовал, издавая перепечатки классических произведений, дешевые романы, продаваемые без обложек, а также томики дворцовой поэзии. Он как раз сидел за бюро, все еще при масляной лампе, хотя в окно уж заглядывал свет дня. Размашистыми движениями он писал в толстой рукописи, оставляя бесконечную череду знаков, которые сам же и придумал: пометок, сносок, переносов. В комнате внизу его помощник выкладывал из наборного шрифта первую страницу, внимательно складывая текст в его зеркальном отображении, всякому слову посвящая больше времени и внимания, чем позволяло себе нервное, поспешное перо автора, – а тот писал так, будто надеялся, что в рабочие комнаты его в любой момент ворвутся инквизиторы. Терпения у помощника было даже побольше, чем у самого Камина, который наконец несколько раз отчеркнул название, словно в поисках необходимых слов, а потом написал на шершавой бумаге последнюю версию: «Дневники анонимного дипломата, писанные во времена двадцатилетней войны, или Как Серива союзникам позорный мир навязала. Том первый из двух».
Ассистент как раз вкладывал заглавную «Д», когда наверху Эльхандро заколебался, читая одну из последних страниц. На миг он даже позабыл, что держит в руках перо; на кончике того собралась капля чернил, что все сильнее стремилась вниз. Он поправил очки с толстыми стеклами, потер седую щетину, покрывавшую худой подбородок, а после перечитал текст снова. Задумывался не над словами, которые уже видывал не раз, но над тем, какие они будут иметь последствия – что случится, когда прочтут их обитатели Серивы. Миг-другой он раздумывал, не остановить ли станок. Он еще мог отказаться, издать вместо этого трактат о дворцовых танцах, переведенный с флорентинского, который вот уже какое-то время ожидал своей очереди. Однако чувствовал изрядное искушение перейти границу, сделать нечто смелое. Встряхнуть старый порядок: мир толстых, пускающих ветры в шелковые штаны грандов.
В миг тот решалась судьба многих из людей, поскольку именно такова история событий, формирующих государства – вся она сосредотачивается в миге, когда некто решается сделать шаг, который до той поры казался слишком опасным.
Оставим же Эльхандра Камина с его непростым решением, поскольку пришла пора представить третье действующее лицо, а им был сам Арахон Каранза Мартенес И’Грената И’Барратора. Он не совершал открытий и не сидел над опасными манускриптами.
И’Барратора просто-напросто спал.
Это не слишком-то интересное начало, особенно если сравнивать с двумя первыми. И все же об ученых или печатниках не рассказывают хороших историй, самое большее – некие анекдоты, как тот, об Альрестеле, который открыл, что просмоленное куриное яйцо после погружению его в воду начинает сверкать, словно серебро, а после продал оное жадному Лертесу. Но это ведь хороший материал для веселого разговора в таверне, а не для толстой томины в двух книгах.
Потому наиглавнейшей персоной в этой истории будет именно И’Барратора.