[Это довольно скромная юмореска-зарисовка моего авторства — не особо удачная, пожалуй, попытка имитировать стиль коротких рассказов Лиготти из сборника "Мучительное воскресение Виктора Франкенштейна и другие готические истории" (c первейшим кивком в сторону этой работы). Написана с большой любовью и уважением к автору.]
Томас Лиготти, человек, сам себя долгое время определявший как «писатель в жанре сверхъестественного ужаса», сидит перед узким запыленным окном и курит одну сигарету за другой. Эта скверная привычка вернулась к нему недавно – сигареты слишком бьют по его и без того больному желудку. Но жизненные обстоятельства порой складываются так, что начинаешь делать что-то в ущерб себе – когда изведанные мучения не так страшны, как подступающая со всех сторон неизвестность.
Город за пыльным окном мало напоминает Детройт. Он весь – как огромные соты, где в каждой ячейке – невероятно высокие башни, овитые закрученными лестницами и облепленные террасами. Башни эти кажутся вонзенными в самое нутро планеты. Все они заключены в решетки из тонких лучей неживого, стерильно-белого света, и между них, от одной к другой, величественно плывут странные фигуры – огромные голограммы самых разных форм и размеров. Гигантские неказистые Сирены соревнуются за внимание запуганных жителей сот с чернокрылыми Титанами. Время от времени хриплый голос, транслирующий очередное послание от Сети Кошмаров, встряхивает этот мертвенный техногенный пейзаж, выписанный в серых, черных, лиловых цветах – и в полном отсутствии какого-либо цвета вообще.
Предательски дрогнувшей рукой Томас тушит сигарету в пепельнице и переводит взгляд на старомодные электронные часы, помимо времени показывающие дату – день, месяц, год. Ему сложно поверить в то, что он видит.
Девятое июля 3053 года.
Он надеялся, что эти часы рано или поздно выйдут из строя. Что установленный в их простеньких электронных мозгах счетчик обнулится, откажется заходить так далеко. Что они попросту развалятся от старости. Но часы живы, и Томас – тоже жив. Все это долгое время он провел в их компании. Гостей в его одиноком убежище не было последние лет сто – и, что самое печальное, это не фигура речи.
От него не укрывается жестокая ирония судьбы. Это он-то, большую часть жизни уповавший на естественное избавление от тягот бытия, на исход, предусмотренный самой природой; он, вопреки тщательно выпестованному в себе атеизму не решавшийся поднять на себя руку, ибо слишком сильно было детское католическое убеждение, что самоубийство – смертный грех; он, так и не изживший в себе страх перед живописным, полным неземных мук Адом и ждавший простого, понятного и спокойного Небытия…
Он жив. Жив все это мучительно долгое время.
Жив – вопреки хроническим болям, вопреки устойчивому отсутствию интереса к жизни. Жив будто бы назло собственной тягостной старости.
Все те, кого он знал и, возможно даже, любил – умерли, свихнулись, или свихнулись, после чего умерли, безумно давно. А он жив.
Томас нехотя встает из кресла, поставленного перед окном. Шаркающей походкой проходит на кухню. Там, на столе, его ждет торт с единственной воткнутой в него свечой, похожей скорее на поминальную, нежели на праздничную.
Томас достает старые спички, зажигает одну, подносит к фитильку. По его древнему, полному отстраненного спокойствия лицу пробегает слабая тень улыбки, когда вполголоса он декламирует – для самого себя, ибо больше некому слушать:
Даже если кто-то умер, люди часто долго помнят
Дни рождения ушедших – говорят: «Сегодня был бы
День рождения того-то. Был бы этот кто-то с нами –
Вот такой была бы цифра…»
Огонек немного трепещет, доказывая, что его все еще колеблет чье-то дыхание.
…ну и так – на всякий случай, если год в мгновенье ока
Пролетит – и ты покинешь нашу скорбную обитель:
Поздравляю. С днем рожденья.
Томас вздрагивает и резко оборачивается, потому что последние три слова в этом стихотворении он произносит с кем-то в унисон.
Перед ним стоит он сам. Только куда более молодой – и, кажется, претерпевший на своем веку куда меньше страданий. Одряхлевшее старое тело Томми закутано в потертый домашний халат, на носу у него – очки с треснувшими стеклами; Лиготти же подтянут, и на нем на редкость хорошо смотрится клетчатый костюм-тройка, да и очки в золотистой оправе – будто только вчера приобретены в какой-нибудь фешенебельной лавке. Седая грива Томми безжизненная и тусклая, уголки его губ давно и непоправимо опустились вниз – Лиготти аккуратно причесан, и на его губах играет легкая ироничная улыбка; не без этой типичной желчности и холодка, но все-таки – улыбка! Черт возьми, да в свои лучшие годы Томми не выглядел так хорошо, как этот Лиготти.
— Наверное, я окончательно сошел с ума, – совершенно спокойно говорит Томми и закрывает глаза. – Я сошел с ума, и все это – просто мой сон.
— Это очень уж похоже на один из наших рассказов, – парирует двойник.
— Наших? Они всегда были только моими.
— Может, и так. – Двойник невозмутимо пожимает плечами. – Так или иначе, принес я тебе радостную весть. Твой срок здесь окончен. Они выпустили новую модель – ну, то есть, меня. Пришел мой черед мучиться в этом кошмарном идиотском мире, пописывая время от времени хитроумные истории. – Лиготти ободряюще хлопает почему-то вдруг поникшего Томми по плечу. – Ну, дружище, разве ты не рад? Разве ты не этого хотел?
— Я хотел, чтобы в какой-то момент процесс, беспрерывно длящийся вот здесь, – Томми поднес морщинистую руку ко лбу и осторожно помассировал его, – прервался. Чтоб весь этот поток мыслей и ощущений сник, и я больше ничего не чувствовал и не знал. То, чего люди обычно боятся – исчезновения после смерти, или даже вовсе отмены рождения, – я желал всей душой.
— Ну, приятель, этого Фабрика, конечно, не может гарантировать. – Достав тонкую булавку из кармана жестом фокусника, Лиготти ткнул ее острием себе в палец – и пальцы Томми дрогнули от психического эха этой мимолетной боли. – Чувствуешь же? Да, вот так вот – их технологии не идеальны. Но я обещаю тебе – поверь мне на слово, ибо я – это ты, – обещаю, что вскоре тебе станет гораздо легче. Ведь ты станешь мной. Новой моделью.
— Почему ты все время говоришь «модель»? На что это ты такое намекаешь?..
Вместо ответа Лиготти убирает булавку назад в карман, достает оттуда медицинский скальпель. Он подходит вплотную к Томми и играючи вспарывает ему живот – тот даже не успевает среагировать. Лиготти морщится – он тоже чувствует отголоски этой боли, – но все же орудует уверенно и безжалостно, как человек, долго готовившийся к этой финальной операции и наконец-то перешедший от тренировок к делу.
Томми опускает глаза вниз. Его голова наливается алой тяжестью.
Но крови нет.
Как, собственно, нет ничего, что присуще людям. Вместо мотков болезных кишок Лиготти вытаскивает из Томми электрический кабель, обрывает внутри него пружинки и струнки. Вместо собственного алого нутра Томми видит что-то вроде поролоновой набивки тускло-серого, скучного цвета. Вместо сердца у него – хитроумный механизм, похожий на голову куклы. Его Лиготти достает в последнюю очередь – и рассматривает, держа в своей отставленной руке, как диковинную игрушку, или как череп гамлетовского Йорика.
Но как, думает Томми, как же вся эта искусственная набивка, это нутро манекена, эта кукла… как она могла болеть? Как же она приносила мне столько страданий? Как…
Это последняя мысль, все еще всецело принадлежащая ему.
Лиготти выволакивает тяжкое старое тело за порог, кое-как спускает по лестнице и бросает в темной подворотне – здесь о нем позаботятся охотно жрущие даже неорганику мусорщики. Чуть подумав, он оставляет здесь же и скальпель – ибо это орудие собственной бескровной казни ему неприятно. Еще немного постояв и посмотрев на все, что осталось от старого себя, Лиготти качает головой – и пружинисто взбегает по лестнице вверх, назад к себе. Он свеж, циничен и полон новых идей.
Передвинув кресло от окна к рабочему столу, он смахивает с него вековую пыль. Из саквояжа, брошенного в прихожей, он достает компактный текстовый процессор новейшей модели; стоит поднять крышку – и искусственная белизна экрана разжигает в отстраненных стальных глазах новый огонь.
Кладя пальцы на клавиатуру, Лиготти набирает полную грудь воздуха – и пишет новый, улучшенный агитматериал для внутреннего пользования Сети Кошмаров.
Эдгар По. Сонет о тишине (перевод Андрея Климова).
1: НЕВИДАННЫЕ ЗВЕРИ
Мы пытались – и я, и моя сестра-близнец – избавиться от этого зверья; оно было в старом доме главнейшей напастью. В определенном смысле оно являлось частью нашего наследства, как и дом, но я всегда воспринимал его как нечто отдельное. Нужда в нем мне казалась весьма спорной – звери ведь не каменья в фундаменте, не часть того порядка, что довлел над распределением жилых комнат. Оказалось, я был кругом прав – не было у них связи с физическими аспектами дома и с его обустройством. Их присутствие проявлялось в гротескных тенях, наваждавших коридоры поместья; страшно было иметь дело с этими призраками, но их отсутствие – даже как перспектива – почему-то также пугало. Но я всё равно поставил себе твердую цель искоренить их.
Вот почему мы с Аделаидой спустились в самый глубокий подвал поместья – чтобы провести обряд очищения. Слепая удача распорядилась так, чтобы среди бесчисленных томов, хранившихся в библиотеке, я отыскал тот самый, что помог бы мне в этом деле и прояснил порядок необходимых действий. Я разыскал его за книгой, которую Аделаида читала по утрам – в тот раз она попросила, чтобы я принес ее; какая благодать! Впрочем, в моей жизни всё хорошее так или иначе связано с нежным образом сестрицы.
Именно она и провела обряд, возымевший в итоге успех – что не могло не сказаться положительно на нашем настроении. В мгле каменной утробы погреба, в кругу оплывших свечей, она зачитывала слова из книги, а я, стоя перед ней на коленях, держал этот том для нее. Тот язык я едва ли знал, но Аделаида читала уверенно – и так, словно в каждое слово входила частица ее души. Следя за движениями глаз сестры, я переворачивал страницы, дивясь ее самообладанию – ведь из еще более глубоких подземных пассажей, залегших под нашими ногами, вздымались вместе со склепным холодом рассерженные вопли и стенания зверей. Как долго мне приходилось терпеть эти звуки, напоминавшие о себе в самых нежданных уголках дома, просачивающиеся даже за стену сна! Но теперь – все кончено; и едва сестра огласила последние слова изгнания, эхо звериных голосов умерло – как и его источник, канувший в тишину где-то там, внизу. Наконец-то я был свободен от них.
Я объявил, что в жизни старого дома объявлена новая, лучшая эра. Впервые за всю его долгую, неохватную для памяти историю исчезли все лишние звуки, уступив простым и милым сердцу шумам домочадцев и естественным нотам, производимым постройкой не по чьей-то потусторонней прихоти. Впервые одним утром, услышав пение Аделаиды, я не уловил в нем отголосков страха, насылаемого аккомпанементом звериного хора снизу. На срок печально краткий нам все же было даровано истинное освобождение. Сестра пела, я аккомпанировал ей на своей гитаре, и жизнь дома виделась беззаботной – в кои-то веки.
Но однажды ночью все вернулось в былую черную стезю – ухудшившись притом. Я проснулся на сбившихся простынях, потому что в сон мой вкрался ужасный гомон – такой незнакомый, насквозь какофоничный, ни на что не похожий. Силен был, выходит, адский очаг, на котором поджаривались души нашего проклятого поколения, иначе как объяснить этот вой? Сами стены будто бы вибрировали от его исступленной силы.
Я побежал в спальню сестры, но обнаружил, что она пуста. Простыни на кровати не были даже примяты – на них ночью не ложились; альковный полумрак не мог скрыть это обстоятельство от моих острых глаз. Мысль о том, что она бродит одна посреди этого воя, заставила сердце болезненно сжаться. Неужто она спустилась на нижние этажи, где звук силен, как нигде в доме? Пробежав по коридору, я достиг лестничной площадки – и там застал, к вящему облегчению, Аделаиду, поднимающуюся мне навстречу. Правда, ее шаги лишились почему-то присущей им грации, да и шла она будто задом наперед – я не видел ничего, кроме волос, закрывающих ее красивый лик.
– Аделаида, что происходит? – воскликнул я, протягивая ей навстречу руки. – Они что, снова вернулись, чтобы мучать нас?
Она ответила не сразу, а прошла сначала в спальню – именно тогда я заметил, что ее ночная рубашка порвана и вся в грязи.
– Я работала ночью, – коротко объяснила она. – Не волнуйся. Дому нужен уход.
– Ты что, не слышишь эти завывания? Откуда они? Даже когда мы были в подвале и изгоняли их, не припомню, чтоб хоть кто-то так страшно голосил! Неужто вернулись? Ну ничего, книга все еще у нас…
Аделаида посмотрела на меня, отбросив волосы с лица. Она ни капли не изменилась, как я поначалу боялся обнаружить – лишь взгляд помрачнел, как никогда прежде.
– Против этих та книга бесполезна, – произнесла она.
– Но это же старые звери, – возразил я. – Мы хорошо знаем их страхи и слабости.
– Послушай меня, Алан, – сказала сестра. – Это не наше старое зверье, донимавшее нас годы напролет. Это что-то совсем другое.
Не вполне понимая ее слова, я воскликнул::
– Но они ведь разрушат наш прекрасный дом! Они сильнее, чем раньше!
– Только в эту, самую первую, ночь. В ночь прихода. Ты ведь не был здесь, когда те старые звери заявились в дом.
– Но ведь и ты не была!
– Они всегда такие в первую ночь, – повторила она, не отвечая на мой протест.
В этот момент мне показалось, что за дверью что-то сопит и кряхтит. Взяв одну из ламп, зажженных сестрой, я открыл дверь и посветил в коридор. Что бы там ни было, оно исчезло из поля моего зрения, но на секунду я заметил тень очень странного вида. После этого явления я сказал Аделаиде, что ее безопасности ради останусь с ней на всю ночь – все равно не усну теперь спокойно. После минутного колебания она согласилась.
Несмотря на злоключения вечера, сестра, вновь проявив твердость духа, улеглась в постели и спокойно отплыла в сон. Казалось, целую вечность простоял я у двери, гадая, что же ждет нас утром на первом этаже дома. Причудливый страх твердил мне, что покой к нам более не вернется. Но в конце концов, следуя бесстрашному примеру Аделаиды, я тоже проигнорировал адское вторжение в наш дом и позволил себе отдохнуть.
2: ВЫХОД В ГОРОД
Порой моя сестра покидала наш старый и удобный дом и отбывала в город, где сам я никогда не бывал. Хоть мы и близнецы, одинаковые во многих привычках и занятиях, её интерес ко всему, что лежало за пределами наших владений, отличал Аделаиду от меня.
— Не волнуйся, пока меня нет, – говорила она. – Я скоро вернусь. Пригляди за домом.
Провожая ее, я не особенно-то и волновался – Аделаида могла постоять за себя, она была духовно зрелой и рассудительной. Всякий раз я махал ей рукой из окна, пусть даже она и не оборачивалась, вышагивая по дороге, вьющейся вдаль.
Однажды я спросил Аделаиду, не могу ли сопроводить ее в одну из таких поездок в город. Какое-то время эта мысль не давала мне покоя. Однажды ночью, незадолго до этого, я проснулся от дикого калейдоскопического сна, не задержавшегося в памяти; но едва открыл глаза, я выпалил в темноту всего два слова: «город ждёт». Именно тогда я обратился к сестре с просьбой дать мне возможность увидеть это место, столь безвестное для меня – не могло же так оставаться всегда!
— Ты не ведаешь, о чем просишь, Алан, – ответила она. – Люди там не такие, как ты. Они очень запутались в себе, и часто совершают странные поступки. У них нет ни твоего спокойствия, ни твоего чувства равновесия. Так что береги эти дары и оставайся здесь.
Сестрица льстила мне – ведь это она из нас двоих всегда отличалась большим тактом и смирением, а еще, вне всяких сомнений, большим умом. Во многих делах она выступала моей наставницей. Поэтому ее совету я все-таки внял в тот раз.
Из последней поездки в город Аделаида возвратилась поздним вечером. Я уже спал, но проснулся, услышав, как бредет она в спальню. Позже ночью меня потревожил другой звук – громоподобный настойчивый стук в дверь. В разгаре ночи порой сложно осознать, приснилось ли тебе что-то, или случилось с тобой наяву – но я запомнил на всякий случай и стук, и женский голос, последовавший за ним, голос, старавшийся перекричать идущий снаружи дождь и грозовые раскаты. Пожалуй, это все, что я действительно слышал. Но в какой-то момент голос прозвучал столь отчетливо. Совершенно ясно я расслышал, как эта незнакомая женщина закричала:
— Что ты с ними сделал? Зачем тебе все они?
А потом снова грянул гром, и крик затерялся в гневе непогоды.
Утро следующего дня было затянуто густым туманом, так что из окон почти ничего не было видно. Когда мы безмятежно встретили утренние часы, я рассказал Аделаиде о том, что случилось прошлой ночью. Она выглядела чем-то измотанной, и я не уверен, что она правильно поняла тогда, что я хотел до нее донести.
— Видишь, как горожане злятся? – спросила она, хоть я и не говорил о горожанах – лишь об одной-единственной женщине, что, вполне возможно, явилась мне лишь во сне. – Даже во сны твои они вносят смуту и неправду. Надеюсь, ты доверишься мне и отныне не станешь упоминать о городе. Это для твоего же блага, Алан.
С тех пор я ни разу не поднимал эту тему в разговоре, хотя Аделаида порой и сама забывалась и намекала на нее, говоря: о, эти ужасные люди из города. Но меня волновали не они, не их невыразимые жизни, а возросшая многократно сила кошмаров, следовавших за мной по пятам каждую ночь, кошмаров, что, помимо звучания, обрели зримые образы.
3. БЕЗУМНЫЕ ДЬЯКОНЫ
В одном из таких наваждений, чья сила, вопреки моим молитвам и упованиям, никак не иссякала, я очутился в комнате без окон, освещенной свечами в разномастных чашах и подставках. Помню, мне показалось, что комната находится в незнакомом месте где-то за пределами дома. Напротив меня была темная занавеска, которая свисала с потолка до пола и охватывала все расстояние между стенами, разделяя комнату на секции неизвестных относительных пропорций. В конце концов я понял, что привязан к троноподобному креслу, лицом к занавесу. За креслом, на периферии моего зрения, двигалось несколько медленных фигур. Они, судя по тому немногому, что можно было разглядеть, напоминали Отшельников с карт Таро, с коими меня научила обращаться, само собой, Аделаида – вот, снова вспоминаю ее, и сердце сжимается! В какой-то момент я прозвал их про себя просто Безумными Дьяконами. Они представляли собой своего рода инквизиционный совет, чьим главным интересом выступал я сам. Они задавали мне странные вопросы, наводящие на мысль о таких вещах, что не имели никакого отношения к моей жизни.
– Кто твои боги? – спрашивали они в унисон, но я молчал, не зная, что сказать, и они смеялись надо мной. – Твои боги парят? – уточняли они, размахивая руками как крылами. Я не видел ничего плохого в том, чтобы дать положительный ответ, способный быть только комплиментом любым богам, достойным этого имени.
– А разве они не спускаются иногда на землю? – продолжали Дьяконы. И снова я не знал, что сказать им. Перед следующим вопросом они несколько минут совещались между собой, а потом, пока остальные смотрели, один из них выступил вперед и обратился ко мне: — Когда они спускаются, то воют подобно зверью и ползают, как черви, в грязи?
– Хватит с меня ваших бредней! – рыкнул я, к всеобщему веселью допытывавшихся. Пока предыдущий оратор возвращался в компанию себе подобных, ко мне уже выступал очередной:
– Твои боги говорят порой на незнакомых тебе языках? Поют ли они? Колдуют ли они? Смотрят ли искоса, дабы полюбоваться собой в зеркале?
И снова их вопросы казались неисповедимыми, такими, что не противоречили и не отвечали никакой конкретной концепции божественности. Конечно, мои боги, хотя я их и не знал, были сведущи в языке и колдовстве, и, действительно, давали много поводов для восхищения ими.
Теперь среди фигур царило возбуждение – они кружили вокруг моего «трона», тихо переговариваясь друг с другом. Нужно было обсудить какой-то важный вопрос, и вскоре они, казалось, пришли к некоему соглашению. Пришел черед таких методов получения из меня правды, на которые их сил не хватало – и их силуэты, все до единого, растворились в тени, откуда и пришли. Я остался глазеть в одиночестве на занавес, скрывавший какую-то неопределенную часть комнаты. Что бы за ним не находилось, оно теперь возглавит этот допрос – все, казалось бы, предельно очевидно. Интересно, что я услышу оттуда, если не очередные, еще более причудливые осведомления – оттуда, где, казалось, ничего нет, если не считать неведомых бессветных пустот? Так я и замер в нетерпеливом, предвкушающем ожидании – чудесных ужасов или ужасных чудес, не знаю.
Однако дальнейшее застало меня врасплох. Да, вопросы задавались из-за занавеса – но они превратили сновидение в беспросветный ужас без надежды на чудо. Ибо задавал их гений демонического ужаса – создатель страха, известный мне по тысяче других снов, где внезапная паника узурпирует безмятежность и вопит об огне, об убийстве, о тайном враге, что проник в дом изнутри.
Его присутствие всегда пронизывает сон: туман с бледным лицом, плывущий через открытое окно, сплавляет свой измученный дух с мертвыми предметами, оживляя вещи, которые не должны двигаться или жить, вдыхая богохульную жизнь в неживое. Один его взгляд на решетку теней на стене порождает целый мир корчащихся монстров. Он вникает во все сущее, сливается с медленно сгущающимися сумерками – и становится поистине безграничен. Вселенная служит ему бездыханным телом – трупом, принимающим в себя душу; как чернота космоса – его застойная кровь, так и планеты – многочисленные черепа причудливого зверя; траектории обреченных астероидов вычерчивают архитектуру его лабиринтного скелета; спазмы умирающих галактик – его нервный тремор; и странные звездные скопления с непостижимым устройством – каверны его души. В этой вселенной сновидец пойман в ловушку, его сны ограничены внутренней частью формы, отличной от его собственной. Но, в конце концов, этот создатель страха заселяется извне в того, кто видит сон о нем, разрушая его автономию и становясь с ним единым целым. Теперь его носитель сам возрождает кошмары из решетки теней на стене. Каждый проблеск вызывает целые вселенные ужаса, и в конечном счете даже пустота становится населенной всеми видами чудовищ, что могли бы или не могли бы существовать. Не было никакого спаса от живой пустоты, от ужаса невидимого; и фокус моего страха сошелся на отвратительных карикатурах на мою сестру и меня, нарисованных этим чудовищем. Карикатуры ожили и вступили во взаимодействие – и я закричал; но от допроса создателя страха нельзя было уклониться, если только я не хотел остаться в этом сне навсегда.
– Я не мог убить свою сестру! – наконец оформил свой протестный крик в слова я. – Я любил ее всей душой! – Но существо за занавесом, всеобволакивающее и всемогущее, продолжало свои мучительные расспросы с настойчивостью океанских волн, падающих на мертвый берег. – Нет, все это неправда; она не была такой. Она была моим близнецом, моим спутником, моим учителем, моей…
Я не мог продолжать. Я хотел сотворить с собой что-нибудь ужасное и положить всему конец. Но что могло быть ужаснее сдернутого занавеса передо мной, скрывающего самое безумное, самое разрушительное откровение, какое только можно себе вообразить? Но я был прикован к креслу – по крайней мере так мне казалось, прежде чем я осознал истину: меня ничто все это время не связывало, и только какая-то извращенная иллюзия заставила меня поверить в обратное.
Я с трудом поднялся, опасаясь собственной свободы, и подошел к занавесу. Теперь что-то в нем казалось знакомым, что-то в его складках и текстуре. Но у меня не было возможности долго думать об этом, потому что мой ужас становился слишком сильным, чтобы выносить его дальше. Схватив мягкую ткань в том месте, где обе стороны занавеса сходились, я решительно развел руки и заглянул внутрь.
Там, в темных закоулках, которые я осматривал своим зрением, я не увидел ничего, кроме другого занавеса, внутреннего занавеса, выступавшего двойником внешнего.
Я проснулся с криком. И этот первоначальный ужас бесконечно усилился, когда я обнаружил, что нахожусь не в своей комнате, а в постели сестры... но – один.
Аделаида!
4: ПОСЛЕДНИЙ УРОК
Надо бы перестать болтать с самим собой. В любой момент я найду ее, и тогда мне снова будет с кем поговорить. Предположим, в доме ее больше нет. Предположим – снова уехала в город, черт бы его побрал. Нет, я не должен так говорить… она имеет право идти куда угодно. Аделаида! Аделаида! Где же ты? Возможно, мне не следовало искать ее в этих гнусных погребах. Почему она должна быть здесь? И этот ужасный визг зверей снизу – он еще хуже, чем когда-либо.
Теперь я слышу их по всему дому. Молчите, паскудные изверги! Я найду ее, а на вас мне плевать. Вот она! Нет, это просто зеркало в конце коридора. О, Аделаида, я все тот же дурак, каким ты всегда меня считала. Всюду вижу тебя, хоть тебя со мной и нет. Вот и ты – в библиотеке, где читала мне сказки вслух. Славные времена были! Никогда не думал, что удерживаю тебя от мест, где ты хотела бы быть. Так тяжко одному, сама мысль о том, что мы будем вместе не всегда, казалась нестерпимой. Ты – вся моя жизнь, Аделаида.
Шагая по дому, я вижу твою озорную тень – то здесь, то там. Но столько вещей, что я считал реальными, оказались невозможны – и наша долгая совместная жизнь, и то, что мы казались мне чем-то большим, нежели парой изгоев, и то, что мы смогли преодолеть то стеснение, что разделяет даже самых близких, даже идентичных близнецов вроде нас с тобой… почему же так реален этот дьявольский звериный скулеж? Я все равно буду тебя искать! Они мне ничем не помешают! Я весь этот дом переверну кверху дном, если будет нужно! Я тщательно осмотрю покои, откуда ты однажды днем украдкой выскользнула, за чьим порогом мне явилась кошмарная кукла с руками, самодовольно упирающимися в ватные бедра, и головой, откинутой в жутком припадке смеха; осмотрю комнату, где прежде обитал один твой наставник (его я лицезрел лишь единожды в ночи, как призрак в саду, источающим горький аромат скисшего меда); осмотрю комнату с масками и отражениями, о существовании каковой, ты полагала, я не подозреваю. Я тщательно проверю комнату, где часы, некогда тобой принесенные в наш дом, до сих пор не могут остановиться. Я осмотрю комнату, тобой убранную в алый и черный, комнату, куда ты время от времени скрывалась, дабы прошептать молитвы, и я надеюсь, ты вовсе не желала, чтобы я подслушивал их, прильнув к двери. О, моя Аделаида, я обследую все комнаты, превратившие этот дом в запутанный лабиринт нечестивых шифров.
Я глуп – так ты, моя подруга, наставница, ученица, помоги мне! В чем суть этого урока? Где твой голос, что расставит все по местам?
О, нет, нет. Это не ты. Не твой голос…
Алан, это я. Я здесь.
…не из твоей спальни, ведь ее я обыскал в первую очередь…
Иди сюда, Алан. Иди.
Аделаида! Ты не можешь сейчас стоять за этой дверью!
Это я, Алан. Подойди поближе, поприветствуй сестру.
Аделаида. Твоя белая ночная рубашка, на ней кровь. Прошу, прости меня. Я даже не мог объяснить тебе, что чувствую. Я был так…
Одинок? Я знаю. Я тоже была одна, так что по-другому произойти и не могло. Я знаю, что всякая ложь с моей стороны глубоко ранила тебя, и в итоге ты сделал то, что сделал. Но теперь всё это не играет роли. Пусть нам не дали быть вместе полноправно, у нас все равно всегда была одна душа на двоих, разве не так? Только она – и плевать на все маски и зеркала, за каковыми мы друг от друга прятались. Столь многое не могли мы разделить – до сей поры. Но теперь я отдам тебе самое ценное. Я разделю с тобой мою смерть. Подойди. Подойди поближе. Не думай о крови – в наших жилах течет одна и та же. Подойди. Посмотри, как она стекается, как она сливается в одно целое. Теперь ты – во мне; но и я – в тебе. Теперь мы вместе.
Сегодня ночью мы — то есть, конечно же, я — впервые лишим жизни человека. Сочтешь ли ты мои мысли, Луна — до того полная, что твоя белизна вот-вот расплещется по всему небу, как молоко из стакана в руке неуклюжего ребенка? Способна ли ты заглянуть в самое мое сердце своим большим жемчужным глазом? Такой я люблю тебя, Луна — дозорной, выглядывающей из темноты. Что думаешь о переменах в моей наружности, что очевидны в час твоего становления идеально полной? О, ты так красиво сияешь, заглядывая в мое убежище в переулке, украшенное мерзлым снегом. Смотри же: слабая плоть укрывается идеальным серебристо-белым мехом, а плоское скучное лицо изящно вытягивается в морду. Мои глаза горят ярче и проницательнее, а ноги стройнеют. От зубов до кончика хвоста я — волк. Я не просто оборотень — я нечто большее, чем просто раздвоенная личность. Ныне я цельный, неделимый — идеальный волчий экземпляр. Образцовый Волчище — это мы, это я. Вслушайся в нашу песнь — в наш вой.
Сияй же, Луна, сияй для своего верного потомства.
Вот и наступает столь долгожданный для меня момент. Музыка! Прекрасная симфония, доступная моему уху только тогда, когда оно — волчье. Интересно, улавливают ли обычные животные звуки этих далеких концертов? Возможно, только те, у кого уши — маленькие и острые, навостряющиеся при малейшем шорохе. Эта музыка неясна в яснейшем из смыслов — она как звезда: мерцает тускло, но притом весьма отчетливо. На мой взгляд, она достаточно громкая, чтобы заглушить шум проезжающего поблизости транспорта и другие земные шумы; хотя, в то же время, она на удивление тихая, ровная, как биение собственного сердца. Эта музыка, сдается мне, пульсирует и гудит в пустотах космоса: тонкое пение смычка разносится по невидимым траекториям планет, игольчатое тремоло звенит в серебряных колокольцах галактик, золотистые тона наполняют высокие трубы бесконечности. Трезвучья, бесчисленные партитуры, полные трезвучий — и все они взывают ко мне одним дрожащим голосом. Это не похоже ни на одну музыку из всех, прежде мною слышанных — в человеческом обличье. И я надеюсь, что ты, Луна, тоже можешь ее услышать!
Музыка вдохновляет и побуждает меня убить человека сегодня вечером. Чувства людей слишком узконаправлены для таких симфоний, и уже одно это — хорошая причина убить одного из них. Люди — рабы моральных страданий своей человечности — бегают по одному и тому же кругу со своими мыслишками, и даже выхода из этого круга не знают! Убогонькие, они оплакивают увядание красоты и любви — что это, как не порочное пребывание в плену иллюзии? Одни фантомы, мельтешащие перед глазами людей, порождают другие наваждения, серьезнее и ужаснее: боль... изоляция... смерть как конец всего. Но эти наваждения действуют лишь на тех, кто не понимает Божественной Мании, оживляющей силы, чей леденящий душу голос — Музыка Величия; чье лицо — все Сущее. Эта Мания приказывает мне убивать, и я повинуюсь, потому что я — и есть она. Мания никогда не умрет, хоть ей и нравится играть со смертью, воплощаясь в опоссума, кролика, прыгающую кошку... крадущегося волка! Она любит умирать, живет, чтобы умереть. Она неодолима. Ты прекрасно понимаешь ее, не так ли, Луна? Льдисто-яркая, ты и сама лучишься Манией, лунной лихорадкой, снисходящей и на меня всякий раз, когда ты становишься такой полной.
Ради тебя, Луна, я убью свою первую людскую жертву. Не то чтобы это такой уж исключительный дар. В человеке нет ничего особенного, это просто еще одно двуногое существо, чьи вены полны крови. И, как тебе ведомо, Луна, я уже пробовал кровь раньше. Ты знала о моих маленьких выходках в городском парке еще до того, как о них написали в газетах. Ты видела, как я изувечил нескольких запоздалых прохожих близ замерзшего пруда. По правде говоря, я был настроен убить их, но по какой-то причине не довел дело до конца, смилостивился. Интересна на вкус была кровь из их вспоротых рук и ног... Она не похожа на кровь мышей, птиц или даже кошек. Она дурная, эта кровь; самая настоящая отрава. Но это, очевидно, мое собственное предубеждение; ведь кровь есть кровь, так ведь? Она наполняет тела всех млекопитающих. И я доведу дело до конца этой ночью, Луна — я обещаю тебе испить алую чашу сполна.
Однако, возможно, мне следует пробраться к людской реке через звериную. Я слышу, как что-то шуршит по занесенным снегом нагромождениям мусора в глубине этого тупика. Крыса. Уличная крыса для уличного волка. Где ты, милая маленькая крыска? Я — здесь, я могу избавить тебя от твоей низменной суеты. Через несколько мгновений ты испытаешь экстаз в моих челюстях. Услышь же Великую Симфонию — ее звуки призывают тебя домой, грызунчик. Вот и все. Беги, карабкайся, удирай — а-а-ам! Поймал, поймал! Что ж, крыса, ты можешь сочинять свою собственную музыку, когда мои зубы будут играть на твоей плоти. Но нет, ты затихаешь, и я слышу, как звуки Великой Симфонии становятся чуть громче, когда кто-то еще, пусть и ничтожно маленький, вливается в оркестровое единство. Мне предстоит найти еще одного музыканта, когда я покину свое логово в переулке.
Я знаю, знаю, Луна; я стараюсь держаться глухих улочек, где волку-одиночке безопаснее всего. Здесь нет никого, кто мог бы причинить мне вред. Неужто ты думаешь, что люди, живущие в этих мусорных кучах, достаточно умны, чтобы представлять опасность для существа, способного менять облик и природу так же, как меняешься ты, минуя фазу за фазой? Так же меняются сезоны в году, так же свет превращается в тьму. Но мои преображения молниеноснее и смертоноснее. Кроме того, в заснеженных галереях этих трущоб я выгляжу совсем как большая собака.
И как только мне приходит в голову мысль о собаках, я задумываюсь, что это за четвероногий силуэт пересекает улицу вдали? Он похож на оголодавшего бездомного — я уже видел их тут раньше. Легкая добыча для тех, кто с важным видом разгуливает по улицам. Почему он теперь бежит быстрее? Неужели он не понимает, что я всего лишь хочу освободить его душу от этого жалкого костлявого тела? Услышь музыку, мой дорогой пес. Божественная Мания ныне дирижирует ансамблем, готовым взять одно из бесчисленных маленьких крещендо смерти. Не утруждай себя оглядкой, труся по улице все быстрее и быстрее; ты увидишь лишь собственное отражение, практически зеркальное. Ибо суть Божественной Мании — не убийство, но самоубийство. А самоубийцам нужны зеркала. Мы с Псом и Волком гораздо больше, чем просто двоюродные братья. Мы — два крошечных осколка зеркала, разбивавшегося много-много раз, и каждый раз обращавшегося к самому себе. Разве это — не чудо, дражайший Пес? Да, да, ты теперь понял — я вижу это, потому что ты теперь замедлил бег, приостановился, чтобы как следует посмотреться в зеркало. В изнеможении ты опускаешься в грязную сугробную кашу и смотришь мне в глаза. Вглядись хорошенько, мой бедный двойник. Жаль, что ты не узришь, как красиво блестит твоя красная кровь на белом снегу в лунном свете. Это один из лучших моментов в твоей жизни. Луна, играя со светом и кровью, создает удивительные эффекты.
Но хватит с меня, лунного отпрыска, всех этих пустяков. Я готов к более серьезным деяниям.
Ворота в северном конце парка открыты, они увиты белой ледяной коркой. Приятно, что тебя радушно принимают на этом острове дикой природы, поверх коего высятся тюремные башни города. Я их ненавижу. Особенно это ужасно массивное, одутловатое здание, называемое "библиотекой", где одно из самых бестолковых созданий во всем человеческом населении города день-деньской заточено в книжной тюрьме. Но разве кое-какие книги, "выселенные" в специальное подвальное хранилище, не помогли ему стать тем, кто он есть ныне? И вот он бродит в ночи — раскованное дитя Луны.
Я клянусь тебе, Луна, что этой ночью я освобожу еще больше человеческих сердец. Они собираются, как мотыльки, у того света вдалеке, где ночные конькобежцы бездумно скользят по замерзшему пруду. Я уже проливал здесь кровь, так что пусть они будут предупреждены: я вернулся и горю Божественной Манией. Я хочу отнять жизнь у этих жалких и высокомерных созданий; они ее не заслуживают. Они, раскрыв рты, говорят о Красоте и о Любви, но они не могут полюбить даже такую простую штуку, как Смерть, и слепы к тому, до чего же она прекрасна. Даже звуки Симфонии эти поганцы не слышат! Они боятся того, как звучит музыка Дикой Охоты — боятся ее ледяной раскрепощенности, ее лирической чистоты. Для таких созданий жизнь — это всего лишь тупик, и сейчас я доведу кого-нибудь из них до самого конца этого тупика.
Как идеально все складывается; глазам своим поверить не могу. Моя первая жертва стоит одна посреди озера льда. В этом наряде девчонка прямо-таки напрашивается на расправу: ярко-красное пальто, красная шапка, алеющие сапожки. Вскорости искрящийся снег тоже окрасится в красный цвет. Это предел всех моих мечтаний. Луна ослепительно светит мне, деревья облечены в сверкающий лед, и вокруг царит тишина. Я угодил в сказку.
Ближе. (Почему она не убегает?)
Ближе. (Почему она не кричит?)
Ближе. (Почему она даже не шевелится?)
Красный шарф, развевающийся на холодном ветру, пляшет перед моими глазами дразнящим языком, и только его я вижу.
Ближе, ближе, ближе! Прыгни на жертву, опрокинь ее, повергни! Давай!
Что это за звуки? Почему это я упал на лед — и почему я чувствую эту ужасную боль? Беги, Волк, беги! Но я не могу, не могу.
Кажется, меня обманули. Девушка не движется — лишь одежда ее развевается от сурового дыхания зимней ночи. Как я мог повестись на этот фальшивый образ? Истинный волк не попался бы на уловку. Истинный волк увидел бы силуэты охотников, мельтешащие за деревьями. Мне не следовало пытаться убить кого-то в одном и том же месте дважды.
Теперь мой прекрасный серебристый мех покрыт отвратительными красными пятнами, и я больше не красив. Я даже не волк, воистину! Ибо истинный волк не стал бы так сильно печалиться о себе. О, почему я должен умереть вот так? Я не хочу умирать — я ведь у себя один! Я чувствую, как возвращаюсь к своему первоначальному облику. Вижу, как широко раскрываются глаза у тех, кто смотрит на мое исказившиеся обличье. Как же рады они лицезреть, как я погибаю, поверженный к ногам грубого человечества! Мое сердце бьется медленнее, и музыка... музыка умолкает.
Вот она, Луна — прими же ее; вот жертвенная жизнь, обещанная мной тебе.
Возможно, по мере новых открытий чудных, статья будет дополняться. А может, и нет.
Введение
Собрание сочинений Лавкрафта от "Иностранки"/"Азбуки"/"Эксмо" разлива 2010 года всенародно любимо и есть на полках у большинства людей, называющих себя русскоязычными фанатами Лавкрафта. Отрицать его привлекательность сложно: во-первых, представлен весь корпус текстов, включая фанфики Дерлетта (ну, конечно, безо всяких ошметков со дна демокритова колодца, вроде "Ibid" и "A Reminiscence of Dr. Samuel Johnson", но кому они, допустим, нужны, ошметки эти). Во-вторых, что-то порядка двадцати тысяч (если уже не больше) экземпляров совокупного тиража на каждый том пятитомника. Ну и, наверное, до какого-то момента это были самые доступные в ценовой категории книги Лавкрафта — поправьте, если ошибаюсь. Так или иначе, представленные в нем русскоязычные версии, думаю, вполне можно назвать "конвенциональным русскоязычным Лавкрафтом".
Казалось бы, апологии такому массовому явлению не требуются, но в 2019 году апология все-таки появилась. Апология на заведомо удачных примерах была призвана убедить читателя в том, что переводы, напечатанные в Азбуке, особенно хорошо передают стиль Лавкрафта, и ничего другого массовому покупателю не требуется. Особенно показателен диалог в комментариях: "Столько букв, да еще и билингва — не осилил " — "Спасибо, что признались. Весь текст всем и нет нужды читать. Главное — усвоить ту часть, что лучшие тусовки у нас в клубе самое полное собрание сочинений автора и в наиболее соответствующих авторскому стилю переводах — у «Азбуки».
Ну, конечно, формулировки "лучшие тусовки" и "весь текст и нет нужды читать, вы, главное, потребляйте" немножко коробят. Непрофессионально как-то. Ну да ладно. Еще раз подчеркну суть подхода апологии от "Азбуки": на заведомо удачных примерах показать свое превосходство. Подход вполне себе легко разворачивается в своей методологической сути "к избушке задом, к лесу передом" — то есть, сейчас мы на заведомо неудачных примерах продемонстрируем, что тусовки у "Азбуки", может, и лучшие, но к тому, что писал Говард Филлипс Лавкрафт, отношение имеют весьма опосредованное; и пусть AkihitoKonnichi мне друг, но истина, увы, дороже.
Тоже своего рода апология
Признаюсь сразу, я — большой фанат корпуса соавторских работ Лавкрафта. Ну да, тех самых, которые изрядное количество людей, называющих себя фанатами Лавкрафта, считает за необязательный довесок и чуть ли не неканон. Последнее представляется крайне досадным заблуждением. Почитатели «канона» забывают: Говард Филлипс Лавкрафт умел писать очень разные вещи (и при этом каким-то образом оставаться все тем же Говардом Филиппсом Лавкрафтом, вполне узнаваемым англоманом и любителем античности с угрюмым пантеоном иноздешних божеств, маячащим за плечами). Кстати, к слову о божествах: если исключить из «канона» тот же «Курган», крупную увлекательную повесть, родившуюся из скупого однострочного синопсиса писательницы Зелии Бишоп, можно так и не узнать, что Шаб-Ниггурат — материнское божество женского пола; ни в одном другом рассказе из условного цикла «ктулхианы» этого разъяснения нет — отсюда и идиотические ошибки в переводах, делающие из зловеще-изящной Черной Лесной Козлицы некого разухабистого «Козла с легионом младых». И ведь прижился же этот злополучный "козел" в фанатской среде, и до сих пор бродит из уст в уста — йа, йа! И кто-то даже порой берется доказывать, что на самом-то деле Шаб-Ниггурат бесполая, что это и мальчик, и девочка разом, и вообще настолько крутая особа, что выше всех этих ваших половых делений. Ну, наверное, автору-то в захолустном родном Провиденсе оно было виднее, как оно и чего? Автор-то этот английским по белому написал: "the All-Mother and wife of the Not-to-Be-Named One. This deity was a kind of sophisticated Astarte, and her worship struck the pious Catholic as supremely obnoxious" (см. оригинал). "Mother", "Wife" и, что самое окончательное, местоимение "her" не оставляют вообще никаких маневров для "козла" — все-таки во времена Лавкрафта пола было всего два, — но, тем не менее, в недавнем споре по этому вопросу меня пытались убедить, что я как-то неправильно читаю, что канон у автора "немного противоречивый" и оставляет "простор для вариаций". Ну да, ну да — у всего мира, значит, "Превосходящая Матерь" и "жена Неназываемого", а у нас, носителей особенной стати, конечно же, "козел", выгуливаемый на вариативном просторе. Удобный повод оправдывать ошибки времен девяностых — мол, "так прижилось".
Думаю, приведенный выше пример достаточно наглядно доказывает, что воспринимать произведения-коллаборации как «среднелавкрафтовские» или «не вполне лавкрафтовские» — дело пустое, ИМХО. Особенно для показушных фанатов конвенционального Лавкрафта, рвущих на себе рубахи. Так вот, на разнузданных тусовках "Азбуки" (за которые фанаты тоже не одну рубаху порвали) почему-то эти самые коллаборации пострадали пуще других лавкрафтовских текстов. Причем пострадали даже по первому огляду, без вчитывания в оригиналы. Но при подготовке недавнего собрания от "Феникс" довелось и в оригиналы попристальнее посмотреть. И тут внезапно открылось интересное.
В переводе В. Дорогокупли "Эксгумация" находим следующий пассаж:
цитата
Много раз, когда в наших беседах возникали паузы, я замечал, что он смотрит на мое распростертое тело с каким-то особенным блеском в глазах, очень похожим на выражение победного торжества, которое он почему-то избегал высказывать вслух, хотя был, несомненно, доволен моим вызволением из цепких объятий смерти. В эти долгие дни беспомощности, тревоги и уныния я постепенно начал испытывать новый, пока еще неясный страх совершенно иного порядка. Эндрюс меж тем уверял, что со временем я обязательно встану на ноги и обрету новые ощущения, едва ли ведомые кому-либо из людей. Меня не особо впечатляли его заверения, а их истинный зловещий смысл стал понятен мне лишь много позднее.
Существует также фанатский неподписанный перевод "Восставший из могилы", ходивший по Интернету во времена дремучи. Поглядим на него:
цитата
Когда в наших разговорах возникали паузы, я много раз замечал странный блеск в его глазах – блеск победного торжества, которое он никогда не высказывал вслух, хотя, как мне казалось, был рад тому, что я избежал объятий смерти. Понемногу к ставшему уже привычным чувству отчаяния от собственной беспомощности начал примешиваться новый, пока еще неясный страх. Эндрюс меж тем уверял, что вскоре я встану на ноги и буду чувствовать себя так, как большинству людей и не снилось. Однако его слова не подействовали на меня, а их истинный и страшный смысл я осознал лишь много дней спустя.
Many times during lulls in our conversation I would catch a strange gleam in his eyes as he viewed me on the couch—a glint of victorious exultation which, queerly enough, he never voiced aloud; though he seemed to be quite glad that I had run the gauntlet of death and had come through alive. Still, there was that horror I was to meet in less than six years, which added to my desolation and melancholy during the tedious days in which I awaited the return of normal bodily functions. But I would be up and about, he assured me, before very long, enjoying an existence few men had ever experienced.
Итак: "Still, there was that horror I was to meet in less than six years" — тут речь идет о том, что рассказчик, думая, что его родное тело все еще при нем, сетует на то, что хоть он и "мертв" для официальных реестров, и никто его насильно в клинику сажать не будет, проказа-то никуда не делась, и жить ему от силы лет шесть. То есть, что-то вроде:
цитата
Много раз во время перерывов в нашей беседе я замечал странный блеск в его глазах, когда он смотрел на меня, прикованного к кровати, — блеск победоносного ликования, которое, как ни странно, он никогда не выражал вслух; хотя, казалось, он был очень рад, что я прошел через испытание смертью и остался жив. Тем не менее, никуда ведь не делся тот недуг, с которым мне предстояло столкнуться вплотную в ближайшие лет шесть – ужасная проказа, – и это осознание, довлеющее надо мной, лишь усиливало опустошение и меланхолию в муторные, бесконечно тянущиеся дни ожидания возврата к моему организму нормальных человеческих свойств. Эндрюс то и дело напоминал мне, что уже очень скоро я встану на ноги и сполна вкушу радость существования, едва ли ведомую кому-либо из людей.
Как видно из сравнения трех текстов, неизвестный переводчик и Дорогокупля совершили одну и ту же — причем не самую типичную, скажем так, — ошибку в одном и том же месте. Заставляет задуматься, возможно ли такое, если предположить, что хоть кто-то из двоих видел оригинал, а не аккуратно переписывал за оставшимся в тени анонимности предшественником.
§ 2
При дальнейшем изучении нехорошее подозрение о том, что переводчики оригиналов в глаза не видывали, почему-то только крепнет. Берем рассказ "Дневник Алонсо Тайпера". Берем пустяковейший для перевода момент из оригинала:
цитата
They were signs I could not recognise, and something in their vaguely Mongoloid technique hinted at a blasphemous and indescribable antiquity.
Существует фанатский сетевой перевод — неподписанный и с весьма изрядной долей выдумки. Смотрим в него:
цитата
Эти знаки не были мне знакомы, более всего они походили на средневековое монгольское письмо, что уже само по себе говорило о их невероятной древности.
Я в жизни не видел ничего похожего на них, и еле уловимое сходство этих знаков с графемами старомонгольского письма[4] наводило на мысль о невероятной, невыразимой их древности.
[4] — это сноска, присутствующая и в электронной, и в бумажной версии книги. Сделана она на "старомонгольское письмо" и графемы оного. В чем же подвох? В оригинальном тексте Лавкрафта ни письма, ни графем... нет.
Перевод А. Бутузова (у которого тоже есть выдумки — например, "Pnakotic Manuscripts or of the Eltdown Shards" он лихим росчерком пера превращает в "полные тексты «Манускриптов Пнакта», или «Шестокрыл»", — но не в этом моменте):
цитата
что-то в их рисунке, отдаленно напоминавшем монголоидную технику письма, указывало на запретную и неизъяснимую древность.
Внезапно, это уже правильно. Суть того, что написал Лавкрафт:
цитата
То были знаки, которые я не мог распознать; нечто смутно монгольское в характере их начертания намекало на кощунственную и неописуемую древность.
§ 2,5
Перед дальнейшим примером уместно сделать ремарку о стиле письма Лавкрафта. Стиль этот во многом продолжает традиции английской мистико-оккультной литературы середины-конца девятнадцатого века. Он бывает как сдержан и аристократичен, так и возвышенно-цветист, но одно неизменно — к просторечиям писатель прибегает лишь в случае художественной обоснованности (например, при передаче фонетических особенностей речи простолюдинов или малограмотных слоев населения). Увы, на это переводчики Азбуки, скажем так, кладут с прибором. Так, в переводе М. Куренной рассказа «The Curse of Yig» стилистически нейтральное «They fastened themselves on me» (о глазах, взгляде) превращается в совершенно неуместное «Они же вперились в меня до жути пристально». Да, слово "впериться", каковое госпожа Куренная очень любит (оно в ее переводах Лавкрафта мелькает не раз), является разговорным, просторечным. Гораздо более обоснованным выбором стала бы менее эмоциональная, нежаргонная форма «пристально смотрели» (ИМХО).
§ 3
Но "впериться" — это, оказывается, вполне невинные шалости в сравнении с тем, что можно наблюдать в переводе "Ночного океана" за авторством Е. Мусихина. Здесь помянутая выше "лучшая тусовка", поистине, приобретает некий оргиастический, богохульный масштаб.
I swam until the afternoon had gone, and later, having rested, walked into the little town. Darkness hid the sea from me as I entered, and I found in the dingy lights of the streets tokens of a life which was not even conscious of the great, gloom-shrouded thing lying so close.
Боже, каким наслаждением показалось мне в тот день купание в ласковых океанских волнах! Вдоволь наплававшись и выбравшись из воды, когда день уже клонился к закату, я вернулся в дом, немного отдохнул и отправился в поселок, куда прибыл уже затемно. И здесь, в тусклом свете уличных фонарей, я с неприятным для себя удивлением обнаружил признаки скучной и убогой жизни, которая никак не вязалась с близостью сокрытого сейчас во мраке ночи великого порождения Творца…
Не пускаясь в подробные разборы, здесь переводчиком придумано все — и восклицание с "Боже", и наслаждение, и великое порождение Творца. Плюс-минус адекватный перевод отрывка звучал бы так:
цитата
Я плавал до полудня, а позже, отдохнув, отправился в маленький Элстонтаун. Ночь скрыла океан от меня, когда я добрался, и в тусклом освещении улиц меня встретила жизнь, даже не осознававшая, похоже, что огромная и окутанная мраком стихия лежит так близко.
Возьмем еще пробу из оригинала:
цитата
It was, I thought, personified in a shape which was not revealed to me, but which moved quietly about beyond my range of comprehension. It was like those actors who wait behind darkened scenery in readiness for the lines which will shortly call them before our eyes to move and speak in the sudden revelation of the footlights.
И из перевода Мусихина:
цитата
Обретя форму, недоступную моему физическому восприятию, он невидимо и неслышимо витал надо мною. Точно так же стоящий в темноте за кулисами актер до поры до времени остается невидимым для зрителя; публика может даже не подозревать о его существовании — и вдруг он появляется на сцене, бросает в лицо залу страстный монолог, и сокрытая за кулисами тайна внезапно обрушивается на зрителя в ослепительном свете рамп…
Отличная такая бульварная проза — брошенный в лицо страстный монолог, ослепительный свет рамп. Ни разу не Лавкрафт, ибо в оригинале ничего этого нет. В оригинале было что-то вроде:
цитата
Думаю, он был воплощен в форме, недоступной мне, тихо передвигавшейся где-то за гранью моего осознания – точно театральный актер за пребывающей в тени декорацией, готовый выступить на сцену и начать отыгрывать предписанную роль.
В какой-то такой манере, призванной, видимо, перелавкрафтить самого Лавкрафта, написан весь перевод "Ночного океана". Зачем оно так — неизвестно, но субъективно по мне — вышло очень плохо, "не в строку". Ни Лавкрафт, ни Барлоу себе "страстных монологов" с "рампами" не позволили бы. Вообще, Мусихин в целом в Лавкрафта поглядывает очень небрежно. Так, в "The Trap" главного злодея действа зовут Axel Holm ("Аксель Холм" или даже, строго говоря, "Аксель Гольм"). Но в азбучном переводе он отчего-то "Алекс Хольм". Ну да, Аксель, Алекс — какая, в сущности, разница.
§ 4
Ну, от "неканона" отойдем (кому он нужен?), погрызем немножко самый что ни на есть канончик канонический. Например, "Хребты Безумия".
Ниже будет процитировано сообщение ув. лаборанта Sprinsky, взятое отсюда:
"Но тут вот пришлось заглянуть в процессе редактуры — всего лишь пара строк эпиграфа к рассказу Майкла Ши, взятых из "Хребтов безумия", глава 11.
цитата
цитата
“They were infamous, nightmare sculptures even when telling of age-old, bygone things; for sho goths and their work ought not to be seen by h man beings or portrayed by any beings …”
Посмотрел, как оно переведено — открылись бездны. В итоге пришлось самому переводить, тоже с некоторыми отступлениями от оригинала, но насколько мог постарался быть ближе.
цитата
И если речь идёт о древних давно минувших вещах, то эти печально известные кошмарные скульптуры выделялись даже среди них, ибо не должно было шогготам и их деяниям быть изображенными кем-либо или оказаться доступными человеческому взору.
<...>
Остальные переводы. Мичковский*
цитата
Высекая эти кошмарные сцены, художник нарушал законы профессиональной этики, хотя и изображал события, уже канувшие в Лету: ведь шогготы и последствия их деяний явно были запретным для изображения предметом.
Откуда тут художник и его профэтика?
Бернацкая зачем-то совпадает с Мичковским**. Или наоборот (ну по крайней мере в текстах, доступных в сети, в бумаге у меня только Мичковский в синем трёхтомнике).
Брилова
цитата
Пусть эти скульптуры повествовали о событиях седой древности, автор их совершил кощунство: шогготы и их деяния не предназначены для глаз цивилизованных существ и никому не дано право сохранять их облик средствами искусства.
Откуда тут кощунство?"
*, ** — фишка в том, что никакого "перевода Мичковского" не существует. В трехтомнике от "Гудьял-Пресс" напечатан перевод В. Бернацкой, но авторство перевода указано неверно (собственно, в том томе каждый рассказ был приписан какому-то другому переводчику, что породило некоторую путаницу в атрибуции).
Так что же это получается, всенародно любимый перевод Бриловой, внезапно, содержит следы перевода Бернацкой? Ну да, почему бы и нет. Со всяким случается, осуждать никого не берусь. Забавно-то, собственно, даже не это, а то, что, открывая уже третий перевод той же вещи, внезапно находим следующее в данном моменте:
цитата
Скульптор, создавший те жуткие рельефы, совершил тем самым дерзость, ибо несмотря на то, что времена великой войны остались в далеком прошлом, ни одно разумное существо...
"Нарушение профессиональной этики", красиво ввернутое Валерией Бернацкой в далеком 1990-м году, оказалось креатурой живучей — и, подобно доктору Кто, обрело еще две, пусть и куда более емких, инкарнации: "кощунство" и "дерзость". Вот такой вот сломанный даже не телефон, а саксофон какой-то — с всевозможными джазовыми импровизациями.
§ 5
Ну и напоследок, бо лонгрид уже и без того слишком "лонг", зацепим еще вот какой момент. Ниже цитируется отзыв лаборанта Zangezi к произведению "Врата Серебряного ключа":
"Философская сложность рассказа вызвала известные затруднения у наших доблестных переводчиков. Лучше всех справился В. Дорогокупля, чей вариант я бы назвал каноническим, если бы не некоторые упрощения лавкрафтианского стиля в сторону «твердой НФ». Так, "he slowly started the levitation of his envelope" здесь превращается в «перевёл корабль в предстартовый режим, запуская двигатель». Напротив, Н. Бавина блестяще разобралась с такими оборотами, чего не скажешь об абстрактной лексике. Ultimate Gate почему-то стали «Весьма Далеким Путем», Carter-facet превратился в «Картера-одномерку», хотя явно напрашивается «аспект». Не нашлось для Бавиной и редактора, поэтому вместо Байонны вылез какой-то Байон, а billion так и остался «биллионом», несмотря на то что в русском языке такого числительного нет. Вполне достойный, хоть и без особых изысков, текст и у О. Колесникова, а вот вариант Е. Любимовой я к прочтению не рекомендую. Переводчик откровенно не справился с многими пассажами, чего стоит «пятигранная звезда» вместо пятикратной, «зоны световых лет» вместо эонов***, Man of Truth как «достойный человек» и т.п.
"Некоторые упрощения лавкрафтианского стиля в сторону "твердой НФ" — это, если что, сказано очень мягко. Странно называть пресловутый envelope "кораблем", да еще и с каким-то там "предстартовым режимом", когда сам Лавкрафт намекает на нечто вроде кокона из жесткого света. Ну, то есть, совершенно потусторонняя лавкрафтовская технология межзвездного переноса, описанная предельно туманно и без уточнений, заменяется обычной такой "летающей тарелочкой" или вытянутой ракетой золотого века НФ с предстартовым режимом. Соответствует ли такая замена авторскому стилю, авторской интенции? ИМХО — едва ли. Затеняет ли она тот скромный факт, что Лавкрафт, на секундочку, фантаст-новатор своего времени? Да, затеняет. Но подобная "затеняющая" замена авторского стиля каким-то своим — это подход, прослеживаемый в большинстве (не во всех, подчеркну) переводов "азбучного" пятитомника.
*** — очевидно, что "зоны световых лет" появились от плохого распознавания текста с бумаги, обратившего "э" в "з", и на самом-то деле Любимова перевела все правильно, но лаборанту Zangezi такой вариант (очевиднейший) почему-то в голову не пришел. Ну а "Man of Truth" как "Достойный" — почему бы и нет? Всяко ж не "вперились"... Ну и про эоны вот еще немного, и тоже — в железобетонном каноне. Пусть уж будет, для полноты картины.
Заключение
Такой ерунды, критичной и не очень, можно нарыть еще вагон и маленькую тележку, но особенно сурово почему-то досталось именно текстам в соавторстве (я бы сказал, незаслуженно сурово, ибо некоторые из этих текстов я, опять же, люблю больше основного корпуса и Канона Канонного). Есть ли здесь мораль? Нет. Есть ли здесь призыв громко и показушно обвинить кого-то в чем-то? Тоже нет — с кем не бывает; все мы — люди, а люди заведомо несовершенны. И раз уж речь зашла о людях, то единственные их представители, к кому у меня есть некоторые претензии — это оголтелые фанаты пятитомника "Азбуки", которые, зайди разговор в социальных сетях о Лавкрафте, налетают всюду и громко кричат о том, как пятитомник "Азбуки" удобен, непревзойден и великолепен, и какое заведомо убогое, извините, г...но — любые остальные издания. Угадайте, что написали в комментариях под постом в группе СЗКЭО после того, как была показана электронка очередного готовящегося в этом издательстве тома Лавкрафта? Ну да, что-то вроде "Собрали какую-то группу бездарей за гроши переводить; нет бы Брилову, Дорогокуплю!". Что самое страшное, "Азбука", похоже, даже не платит этим людям, они вполне бескорыстны и их много.
Вот что значат в глазах массового читателя двадцать тысяч совокупного тиража.
P.S.
Все-таки Дерлетту тоже досталось по всем фронтам. Не могу не упомянуть следующее: из-за знакомства с распространенным переводом Мусихина у лаборанта Фалкон даже случилась легкая непоняточка в части сюжета. Вот цитата из его отзыва со страницы произведения:
цитата
Отсюда у меня возникает странное объяснение загадочным утверждениям из завязки рассказа (которые никак не объясняются), что Этвуд раскрывает тайну ради спасения какого-то невиновного от преследования полицией. Мой вариант таков — тело «человека-крокодила» находят со следами огнестрельных ранений. Толерантная полиция возбуждает дело и ловит какого-то невиновного. ИМХО, довольно логичное объяснение.
У меня нет ни малейшего желания возвращаться к тайне дома Шарьера ни один здравомыслящий человек не стал бы цепляться за подобные воспоминания, а напротив, постарался бы как можно скорее от них избавиться или, в крайнем случае, убедить себя в их нереальности. И все же мне придется поведать миру о своем недолгом знакомстве с таинственным домом на Бенефит-стрит и о причине моего панического бегства из его стен, ибо я считаю своим долгом спасти невиновного человека, оказавшегося на подозрении у полицейских после безуспешных попыток последних найти объяснение одному слишком поздно сделанному открытию. Несколько лет тому назад мне довелось стать участником событий, немногие сохранившиеся следы которых ныне приводят в ужас почтенных обитателей города.
Первоначально у меня и в мыслях не было рассказывать или, тем более, писать о находящемся в Провиденсе доме Шарьера, в котором однажды ночью я сделал свое ужасающее открытие. И все же я просто вынужден хотя бы вкратце рассказать о своем знакомстве с домом по Бенефит-стрит, равно как и последующем поспешном бегстве из него, дабы не подвергать совершенно невиновных людей унизительной процедуре допроса в полиции, которая, пройдя по моим стопам, подтвердила факт обнаружения мною той чудовищной находки. Что поделаешь, волею судеб мне и в самом деле довелось первым взглянуть на то неописуемое, кошмарное зрелище, и, надо сказать, увиденное мною оказалось намного ужаснее всего того, что я повидал за все предшествующие и последующие годы своей жизни.
I had never intended to speak or write again of the Charriere house, once I had fled Providence on that shocking night of discovery-there are memories which every man would seek to suppress, to disbelieve, to wipe out of existence-but I am forced to set down now the narrative of my brief acquaintance with the house on Benefit Street, and my precipitate flight there from, lest some innocent person be subjected to indignity by the police in an effort to explain the horrible discovery the police have made at last — that same ghastly horror it was my lot to look upon before any other human eye-and what I saw was surely far more terrible than what remained to be seen after all these years, the house having reverted to the city, as I had known it would.
Ну тут уж пусть рассудит читатель, кто справился лучше.
3) С вероятностью в 95% этот диалог имел место не только в моей голове.
4) Комментарии приветствуются.
***
ГШ: Что в Джокере, который я вчера посмотрел-таки, было действительно хорошо на все сто — так это музыка, как раз такая, как я люблю (вложение: Frank Sinatra — That's Life.mp3)
ПБ: А в остальном как фильм?
ГШ: Ну, у него огромный потенциал, но все-таки ту же самую историю я бы на месте режиссёра рассказал несколько иначе. По меркам современного кино этот фильм достаточно крут, но пару болтов подтянуть бы — и было бы вот прямо совсем хорошо. Старый Де Ниро в роли саркастичного телеведущего вроде ничего особо и не делает в кадре, но дико хорош и всецело органичен. Хоакин выкладывается по полной. Остальные — статисты, но вот там есть как минимум одна сюжетная линия, которую при более удачном касте и лёгких поправках в сценарии можно было бы выкатить на одном уровне с главными двумя персонажами.И что ещё мне дико в фильме понравилось — то, что его действие происходит в 70-е — 80-е. То есть, никаких набивших оскомину гаджетов и айфонов.
ПБ: В общем, ты клюнул на эту удочку.
ГШ: Если бы я клюнул на эту удочку, я бы ничего в этом фильме не хотел изменить, я бы его просто употребил и сказал бы, что было нажористо, побольше бы такого.
ПБ: И после твоих правок он бы стал лучше? Чем?
ГШ: Придётся весь фильм подробно разбирать. Ладно. Достаём методичку Кэмпбелла и шпарим.
ГШ: Сначала разберём фильм в том виде, в каком он попал на экраны, попутно отметим слабые и сильные стороны, сделаем кое-какие пометки. Потом уже предложим правки.
Сначала по героям.
Главный герой (далее — ГГ для удобства) — тот, кто больше всего изменился: это Артур, потому что он превратился в Джокера.
Наставник даёт советы и снабжает оружием для будущих побед. Это толстый клоун, сослуживец Артура. Он дарит ГГ пистолет — после того, как ГГ избила шпана, потому что на улицах стало неспокойно. Артур отнекивается: "Мне нельзя, я же пью таблетки". Если бы он сам всегда имел доступ к огнестрелу, это бы не сработало. Ситуация с тем, что толстый клоун даёт парню, которого все считают немножко двинутым, ствол (и сам парень овечкой блеет — "не, не надо, я же псих") абсолютно бессмысленная, но она укладывается во взаимоотношения наставника и героя, поэтому работает.
Союзники помогают понять особый мир. У нас фильм-нуар, так что союзники почти все со знаком минус: приёмная мать Артура, богач Томас Уэйн, телеведущий Мюррей. Истинный союзник — Карлик, он смирился со своей позицией ненужного человека и нормально относится к ГГ.
Вестник — отдельно его может и не быть; это тот, кто обозначает проблему. Отчасти все это делают,но более всего это делают пьяные яппи, что дубасят Артура в метро; да и все, кто его в силу особенностей отторгает; в какой-то степени Артур сам себе вестник.
Оборотень: их тут целых четыре (фильм-нуар!). Мать — оказалась приёмной, использовала Артура, чтобы шантажировать Уэйна; положила его жизнь на алтарь собственной обсессии. Телеведущий Мюррей — Артур мечтал, что, когда попадёт на его шоу, его выслушают, на деле же Мюррей позвал его как фрика, чтобы высмеять в прямом эфире. Томас Уэйн — в публичных выступлениях меценат и благодетель, в реальности бьёт Артуру морду, просто потому что конкретно Артур, вот эта персонификация бедняка и неудачника, Томасу противен. Тульпа-негритяночка — мы-то думали, что Артур встречается с ней, а он это все вообразил (вот к этой линии у меня очень много претензий).
Привратник: тульпа-негритянка.
Плут: пожалуй, Толстый Клоун и Карлик, плуты со знаком "минус" и "плюс", а вообще, хорошего плута фильму не достаёт. Им бы мог стать сам Артур, но шутит он в фильме мало.
Тень: конечно же, Джокер.
ГШ: Теперь по этапам.
Сюжет тут не важен, важна фабула.
1. Обыденный мир. Два способа передачи: мир объективных событий и фантазии Артура о соседке / о том, что телеведущий Мюррей тепло примет его на шоу. Тут вообще все просто — если с Артуром происходит что-то наивное и хорошее, это мираж. Если что-то плохое — это реал. Кто-то говорит, что сцена, когда Артур убивает из пистолета пьяных яппи в метро — это, по такой логике, фантазия. Но нет, до этой сцены мы не видим у Артура ни одной деструктивной фантазии (от пистолета отказался), он склонен вредить только себе (бьётся головой о стекло), мечтает о том, чтобы его обнял Мюррей, чтобы его любила девушка, чтобы люди смеялись его шуткам.
2. Зов к странствиям:
Убийство заложивших за воротники яппи в метро. Резонанс в обществе — богачи говорят, что это трагедия и беспредел, но огромное количество бедного населения сходится на том, что убийца все сделал чётко.
3. Отвержение зова: Артур не бежит убивать яппи пачками, а то прикладывает пистолет к своему лбу, то прячет его, то боится полицейских, которые "просто хотят задать вопрос".
4. Судьбоносная встреча: ну тут их много, и все они — как бы со знаком "минус", см. разбор персонажей, пункт "оборотни".
5. Первый порог и 6.Испытания, союзники, враги. Артур пытается понять, стоит ли ему жить дальше в зоне комфорта, насилие как способ решения проблем его привлекает далеко не сразу. От мира иной раз проще спрятаться в холодильник, чем занять какую-то конкретную позицию.
7. Приближение к сокрытой пещере.
В несколько этапов: поход к особняку Уэйна —
поход в Аркхем за личным делом матери (узнает все грехи).
8. Главное испытание для Артура — как ни странно, не поход на ТВ-шоу в образе Джокера, и даже не убийство псевдоматери, а осознание, что негритянка не настоящая. Вот тут-то сюжет и даёт слабину.
9. Награда — "Мне спокойнее в психушке", говорит Артур в начале фильма; Джокера после убийства телеведущего Мюррея в прямом эфире арестовывают и увозят. Но на пути из-за бунтовщиков случается авария. Артура достают из разбитой машины, кругом одобрение, бунтовщики криками подбодряют его. Он выступает с пантомимой — его искусство наконец-то заметили и оценили.
10. Обратный путь — Тут все понятно, думаю, и так.
11. Возрождение — кровавая улыбка на лице Артура.
12. Возращение — поездка в машине полицейского, тут все логично; последнее интервью у психолога — "В этот раз мою шутку вы не поймёте"; ГГ смеётся только для себя — больше не исповедуется и не задаёт вопросы "я безумен или мир безумен".
ГШ: Ну и сцена, где Томаса Уэйна в конце убивает бандит-бедняк в маске клоуна — это чтобы напомнить, что вообще-то мы играем по правилам комикса, и после смерти родителей Брюс станет Бэтменом. Это фансервис.
ПБ: Ну, так-то оно так. Но вот тебе задачка посложнее. Опиши, зеркалом каких неврозов современного общества является этот фильм и прототипом какой прослойки общества является ГГ.
ПБ: а еще, в какие кино-эпохи фильм мог быть принят так же хорошо, как сейчас, а в какие — совершенно не принят.
ГШ: Так, по неврозам. Социальное неприятие; если ты не преуспел — ты неудачник либо псих; ГГ, по сути, не пария, он просто непроизвольно истерит, но ему не смешно; никто не смеётся вместе с ним — значит, он псих; он стыдится, всем подает карточку, где написано "извините, у меня проблемы с головой" — он согласен со своей характеристикой обществом, себя стыдится и ненавидит. Плюс проблемы отношений. Плюс расслоение населения на неудачников-психов и успешных; причём если ты не играешь по правилам, тебя приравнивают буквально к недееспособным; если ты зависим от этого мнения (тебе не плевать, что о тебе думает вон тот представительный дядя) — значит, сам себя не примешь. Плюс сми-неврозы, хайп-неврозы.
ГШ: Когда бы фильм не был принят — в любую эпоху, когда СМИ не имели такого огромного распространения и охвата, проблемы локального характера так и остаются личными проблемами, кого-то убили — плевать, в другом городе об этом не говорят. Короче, когда ты не знаешь, что где-то что-то творится — ты не примеряешь все на себя, не истеришь, живёшь своей жизнью, сам с чем-то справляешься или не справляешься, а так — посмотрел, узнал себя: "wow, he's literally me!" (в тонкостях-то это не всегда так, но смотрят обычно не на тонкости, а на поверхностный маркер, типа, "живёшь с мамой /не состоишь в отношениях").
ПБ: А как ты думаешь, если тебе понравился этот фильм, значит ли это, что ты эмпатируешь и тем неврозам, которые он затрагивает?
ГШ: Я даже скажу, чему я конкретно в этом фильме эмпатирую — тому, что общество показано как лицемерная формация с одной стороны и бросающаяся в крайности толпа с другой; ему плевать, кого на крест возносить — ангела или демона, да и склонится оно скорее к демону — у того рога вон как высоко торчат, всяко заметнее. O демоне будут говорить и плохо, и очень плохо — главное, будут говорить долго, а некоторым ведь только того и надо. "Долготу" обеспечит скорее плохой или жестокий поступок, чем акт добродетели. Общество любит своих психопатов, а вот обычный добрый человек, каким до поры был ГГ ему едва ли интересен, ненавистен даже порой.
ГШ: Так вот, что мне не понравилось, что бы я в фильме изменил. Дисклеймер: я люблю эксцентричные визуальные решения.
Начнём с простого. Линия с воображаемым романом с черной соседкой — это фиаско. Я понимаю, для чего она была нужна — подсластить пилюлю тем, кому "тяночку хочется", и напомнить норми, как важна их вторая половинка, с которой они пришли на этот фильм похрустеть попкорном. Но в итоге-то получилось ни нашим, ни вашим. Артура зачем-то сделали ещё более искусственно убогим, хотя он — хотя бы в предпосылках и в динамике — не такой. Можно ли назвать Артура маленьким человеком? Нет, маленький человек мечтает о том, чтобы купить себе шинель. А Артур хочет стать комедиантом на ТВ, вещать перед народом, срывать овации. О миленький соседке мог ленно мечтать некий условный приверженец шинели. В случае с Артуром такой расклад смотрится немного нелепо. Я бы скорее свёл его с некой клоунессой (коллегам по профессии всегда есть о чем поговорить, верно?), пришедшей ему на смену после увольнения с первой рекламной подработки. С тем же самым разбитым ранее шпаной плакатом. Но она — уверенная, реально знает, чего от жизни хочет (не сомневается, что существует), немножко наглая — такая, что не стесняется собственного громкого смеха. Через такого персонажа можно было бы чуть чётче отразить зарождение артуровского бунта, потому что местами (особенно в сцене обвинения Франклина) порой кажется, что сценарий не уверен до конца, оставить ли Джокера просто сумасшедшим, не интересующимся политикой и движимым личной обидой, или все-таки списать ему пару почти что революционных реплик, непонятно откуда на него снизошедших. В катарсисе, когда Артур бы понял, что его наставница — фантазия, то её нахальный образ "размазал" бы по себе — тут был бы и интересный обыгрыш андрогинного аспекта образа клоуна (и персонажа-Джокера), и подмигивание эскапизму, чьи адепты 1) падки, как правило, на яркие и экзальтированные типажи женских персонажей; 2) зачастую ищут в них себя. Да, конечно, тогда бы этот твист с тем, что девушка-то ненастоящая, был бы более раскусываемым (так как "Бойцовский клуб" слишком известен), но — и черт с ним, разве нет?
Что ещё не понравилось — очень тускло выделена линия, что таблетки в целом нормальному Артуру скорее навредили. Но тронуть таблеточную тему — слишком смело, ведь Америка сейчас весь этот социальный гнев только отупляющими транквилизаторами и наркотиками и сдерживает, показать чётко "брось таблетки и вылечи сперва душу" слишком рискованно. А так — кто-нибудь поверхностно выхватить посыл "да этот Артур просто недолеченным был, вот если бы его вконец заовощили, все было бы хорошо", и будет спать спокойно, и никакого "социального дна" не увидит, ведь в его квартале дешёвую медицину пока ещё не упразднили.
Ладно, а у тебя есть какие-нибудь соображения по улучшению? Как бы ты рассказывал такую историю? Представь, что тебя боссы из DC вызвали и сказали "ПБ, нам НУЖНО, чтобы Вы написали этот сценарий!"
ПБ: Я бы добавил сцену, как ГГ мастурбирует под вот эту песню. (вложение: Pink Floyd — Corporal Clegg.mp3)
ПБ: Ну а если серьёзно — я бы не убивал ведущего в прямом эфире, это слишком очевидно по-американски. Лучше было бы, если бы Джокер сделал это в перервые за кулисами — и пытался после рекламы сам вести это шоу как ни в чем не бывало, пока нарастает тревога в зале. Пиковый момент — не выстрел в голову, а труп Мюррея, падающий из-за кулис лицом вниз.
ГШ: Кстати, ДА, вот это ты отлично придумал. А как быть с линией девушки?
ПБ: Девушка была бы у меня обычной трудягой из отдела кадров, что пыталась бы свою "нормальность" и обыденность компенсировать общением с Артуром, но когда дело подошло бы к серьезным решениям, поняла бы, что это для неё слишком — потому что она все-таки слишком "нормальная". И я не стал бы стесняться того, что девушка в этой истории — просто формальность.
ГШ: Ну, это тоже неплохо, в принципе. Конечно, по мне тульпа-арлекинша, чей образ потом перенимает ГГ, эффектнее, но это комиксовое решение. А твоё — как раз-таки в духе твёрдого реализма
ПБ: Интересно, насколько таблетки на Западе — полная копия нашего алкоголя в кино.
ГШ: Да, у нас бы Джокер просто спился во дворе вместе с карликом. И в один прекрасный день разбил бы бутылку в припадке алкогольного делирия и разрезал бы себе щеки осколком, чтобы всегда улыбаться.
ПБ: Я о том, что это не надо объяснять. В русском фильме человек пьёт — вы понимаете, да? Все путем. В американском фильме человек стресс таблетками заедает — ну все ж мы на них, вы же понимаете, да? А вот таблетки в русском фильме — это надо объяснить, как и алкоголь — в американском. Помнишь серию в "Клинике", когда доктор Кокс пришел на работу пьяный? Чуть ли не самая драматичная серия во всем сериале. По сути, это событие, после которого ДжейДи повзрослел, как бы разочаровался в своём наставнике и отпустил его с миром. Эффект был бы абсолютно нулевой, если бы Кокс наелся транков. И абсолютно зеркальная ситуация в русском кинематографе — интересно...