Никитин, М. Д. Черная Африка и британские колонизаторы: столкновение цивилизаций / Саратов : Изд-во "Научная книга", 2005. — 392 с. ; 22 см. — (Монографии ; вып. 7). — Библиогр.: с. 359-362 (98 назв.). — В рамках программы "Межрегиональные исследования в общественных науках (МИОН)". — ISBN 5-93888-870-0.
Книга, которую я рассматриваю сегодня, больше десяти лет простояла на моей полке. В своё время она мне досталась бесплатно, в издательстве, который её и произвёл на свет, и она долго не была в обороте моего внимания. Михаил Никитин – один из последних представителей школы саратовского востоковедения и африканистики, ученик Игоря Парфёнова, и один из тех, кто в эпоху денежного расцвета истфака издал книжку в издательстве «МИОН», ещё до его драматического закрытия несколькими годами позже. Я ничего особенного от этой книжки не ждал, но, должен сказать, она меня удивила, удивила именно тем, что весьма новаторская и методологически интересная вещица появилась на нынче не слишком плодородной саратовской научной почве. Но обо всём по порядку.
Нам кажется, при окидывании взглядом всего полотна истории, что мы знаем все основные элементы всемирного движения цивилизаций. Клин Европы вызывает в нас ассоциации с прогрессивным развитием последних веков, Азия богата древними культурами индусов и китайцев, центр её представляет уникальное сообщество кочевников, извилистые берега Америк заставят вспомнить маленькие городки пуэбло и циклопические пирамиды кровавых обществ Мезоамерики…
А когда мы смотрим на Африку, наш взор неизбежно бросается на её север, находящийся в обороте античной, христианской и мусульманской культур. Северная Африка представляется своего рода южным форпостом, краем цивилизаций, будь то даже христианская Аксум – Эфиопия, что уж там говорить о древнем Египте, ныне мусульманском, о горах Атласа, о крае пустыни с её кочевниками туарегами.
Между тем чуть дальше к югу, за каменистыми пустынями Сахары находится кладезь для соцантропологов и историков политической эволюции, богатый калейдоскоп самых разных обществ, от самых простых семейных групп до сложноорганизованных безгосударственных федераций и централизованных монархий. Исследователи той же средневековой Африки, такие, как Юрий Кобищанов или Дмитрий Бондаренко, вытаскивают потихоньку из небытия богатую палитру обществ Жаркого континента – Гана, Такрур, Мали, Сонгай, Канем, Беджа… Белое пятно на карте закрасилось, и показало нам большую палитру человеческих обществ, конечно, не таких глубоко развитых, чем народы Евразии, но и отнюдь не примитивных. Государственность возникала, развивалась и умирала на этих территориях не единожды, под давлением и сурового тропического климата, и воинственных соседей.
Что интересно, Африка, столь богатая ресурсами, и была колонизирована очень поздно – в самом конце XIX века она была поделена между великими державами, и колониальная власть продержалась там чуть более полувека, поскольку территории быстро почувствовали себя вставшими на ноги, и готовыми выйти на международную арену…
Сразу заметим, что Никитин – не сторонник теории прогресса, и колониализм для него не является столкновением модернизированного и архаичного общества, он сторонник цивилизационной модели, то есть – взаимодействия и взаимопроникновения друг в друга двух равноценных общественных систем. Африканские общества, с его точки зрения, сильно детерминированы окружающей средой, и сохранили свою базисную основу. Кроме того, в основу методологии автор положил идеи востоковеда-постмодерниста Э. Саида и его идею «ориентализма», согласно которой образ Востока был создан Европой достаточно искусственно, и этот «колониальный дискурс» следует подвергнуть существенной «деконструкции». Нужно найти образ социума афро-азиатских цивилизаций такими, какими они сами себе его представляют. Итак?
Пространства Тропической Африки богаты на ресурсы, это так, но богаты они и на тяжёлые природные условия. Жаркий климат, не слишком плодородные почвы, огромное количество инфекций и более крупных, но не менее опасных существ, вроде мухи цеце. Отсюда, с одной стороны, трудности в ведении хозяйства, низкая производительность и ориентация лишь на необходимый продукт. С другой – повышенный коллективизм, устойчивость родовых связей и клиентелл, слабое классовое расслоение и спорадические горизонтальные связи, по всей видимости, не слишком устойчивые и маломасштабные.
Именно поэтому интерес представляет именно доколониальная Африка, которой Никитин касается не слишком плотно, отсылая к трудам других африканистов. Однако стоит отметить наблюдение, что на территории Чёрного континента существовали очаги с большой плотностью населения и развитым хозяйством , например, Бенин, или Гвинея, или регион Великих озёр восточной Африки, и именно там существовали устойчивые и развитые государственные системы. В остальных частях Африки они тоже существовали, но были менее устойчивы и стабильны. Существовали на этой территории и организованные рудники, и обширные земледельческие угодья, и торговые пути. В конечном счёте, кто же впоследствии поставлял рабов в европейские фактории? Те самые правители местных политий, которые имели монополию на те или иные ресурсы либо институты. Расширение торговых отношений и постепенное накопление ресурсов могли бы вывести постепенно африканские общества на новый уровень, однако колонизация всё одно подвергла их ускоренному развитию.
Характерный пример – Уганда, страна, находящаяся к северу от озера Виктория, довольно таки обширный регион, колонизованный англичанами в конце XIX века. Судя по описанию Никитина, это был интереснейший регион, с дикой пестротой социальных и культурных явлений. Чего только нельзя было встретить в Межозёрье – и централизованную монархию с развитым хозяйством, и конфедеративный союз самоуправляемых общностей, и слабо сцепленные между собой родовые конгломераты на достаточно низкой ступени развития. Англичане пришли сюда не на пустое место, и, как обычно, они не стали ломать привычный уклад вещей, пытаясь на основе местного строя поставить собственное административное управление. Скажем, монарх «кабаки», традиционный правитель одной из политий, сохранял свою светскую и сакральную власть, существующую и по сию пору, однако при нём находился британский агент, «помогающий» ему в принятии решений и подсказывающий советы в делах управления.
Такие общества, как «баганда», например, неплохо усваивали социо-культуру колонизаторов, она лишь придала импульс уже существующим общественным отношениям. О том, куда их завёл этот дикий синтез, чуть позже. Пока лишь скажем, что это вовсе не было взаимное влияние, как в Индии. Это было культурное доминирование, которое нависало над обществами Уганды, и которое они сами, весьма, впрочем, избирательно, осваивали…
Чем примечательна политика Англии в этом регионе? После начала XX века и поражения в Бурской войне метрополия начала вкладывать немалые деньги в свои африканские колонии, создавая там условия для разведения хлопка в рыночных масштабах, причём на основе местных «человеческих ресурсов». Однако для создания капиталистического общества потребовалась соответствующая инфраструктура – начиная от дорог и кончая банковской системой для предоставления кредитования, образование, здравоохранение, социальные льготы. Таким образом, если кратко, и произошла «модернизация» обществ Уганды, которые, сбросив контроль метрополии, вошли в мир как современное государство…
Однако модернизация на основе архаичного общества даёт всегда интересные плоды. Традиционный уклад общества никуда не делся, например, всё также одним из племён управляет король-кабаки, пусть даже его титул сильно десакрализирован, некоторые из них даже выпускают книги в бывшей метрополии с воспеванием стойкости традиционных начал. Институциональная бюрократия в Уганде тоже имеет стойкий привкус традиционного родового начала, поскольку распределение должностей в ней зависит не от эффективности, а от родовитости. Даже среди образованной молодёжи «трайбализм» (от слова «tribe») играет большую роль, чем принадлежность к единой стране. Тем не менее, западные идеи национального государства, суверенитета, прав человека и гражданина проникли в общество достаточно глубоко, и порой причудливо сплетаются с традиционными ценностями.
К слову: всё сказанное относится к индустриализировано-городской цивилизации, в отдалённых уголках по прежнему царит та же самая славная архаика.
Так что колониальная и постколониальная Африка – настоящий кладезь для исследователя, именно там наблюдается причудливый синтез культур, причём в очень интересном ракурсе. Если в Азии колониализм наслаивался на глубокие корни традиционных культур и развитых социальных отношений, то в Африке эти общности не имели большой цельности. Да, в Африке, и в Уганде тоже, существовали развитые общества, но они были локальными, и воспринимали западные нововведения, от социальных институтов до бытовых привычек более открыто. Тем не менее, именно в этих странах наблюдается продукт этого синтеза, основанный на антитезе традиционного / родового общества, и их, можно сказать, диалектическом единстве. Африканское общество оказалось. С одной стороны, более восприимчивым к западным институтам чем, положим, те же индусы, но они же вплетали в туда элементы традиции, архаики. Общества Тропической Африки продолжают развиваться, и глаза специалистов самых разных общественных сфер с интересом наблюдают за происходящими там переменами.
...Тем не менее, уже 30 лет Угандой правит Йовери Мусевени, законно избранный и незаконный по конституции президент, с одной правящей партией и несколькими ручными, держащий в руках все нити управления в государстве. Воистину, история – занятная штука…
Муравьев В.А. Теории феодализма в России в русской историографии конца XIX — начала XX вв. Серия : Исторические исследования. М. Квадрига. 2016г. 404 с., портрет, твердый переплет, обычный формат.
В эпоху развития и смешения методологий, нового творческого поиска далеко не все исследователи могут искать новое и свежее в свое области науки, предпочтя из раза в раз повторять одни и те же мифы. Принцип человека, стоящего на плечах гиганта, не для всех актуален и очевиден, даже в такой сложной и древней науке, как история. Именно поэтому многие историки, прежде чем заниматься конкретным материалом, конкретными проблемами, проходит обязательный этап изучения историографии – истории исторической мысли и различных концепций. Ведь должен же он забраться на плечи гиганту, прорефлексировать созданное до него… Мне, конечно, не особенно понятно, как люди могут бороновать пашню историографии всю жизнь, как это делал наш сегодняшний герой, профессор Виктор Муравьёв (1941-2009), однако он оставил после себя ряд любопытных работ по истории исторической мысли, однако из которых соприкасается с моими непосредственными интересами.
Уже наличие всеобъемлющего феодализма в Европе ставится под сомнение. Юридический термин, введённый французскими юристами-февдистами неожиданно даже для них самих хлопком раздвинул своё семантическое поле, и стал синонимом столь любимого просвещенцами понятия «Moyen Age». Историки в течении XVIII-XIX вв. понимали под этим термином то запутанные вассально-ленные отношения между представителями правящих слоёв, то систему эксплуатации этими слоями нижних сегментов общества, осуществляемой через феодальное землевладение, серваж. Историки видели в окружающем мире, как им казалось, «пережитки» «Ancient Regime», в виде крупного землевладения или общинных крестьянских объединений, и экстраполировали свои выводы на Тёмные века.
В XX веке, однако, выяснилось, что вассально-ленные отношения вовсе не были всеохватными, и существовали не вместо и не параллельно с государством, а вместе с ним, что механизмы эксплуатации затрагивали далеко не всё население, что системы «феодов» и «сеньорий» не тождественны друг другу. Мало того, под внешним слоем властных отношений скрывались и корпорации, и союзные объединения, основой которых не всегда было принуждение, но – хозяйственная необходимость (хотя куда мы денемся без принуждения?), да и сама власть могла осуществляться самыми разными формами.
В общем, «феодализм» как таковой оказался понятием очень сложным, да и вообще правомерность его безоглядного употребления считается сомнительным. Однако в советское время, с лёгкой руки одного из сочинений нашего дорогого Карла Маркса, «феодализм» стал фундаментальным этапом в истории человеческого общества. Эпоха господства поземельной зависимости была и в России, что было доказано сочинениями Грекова, каждый раз видевшего чудесное просветление в голове после каждой речи товарища Сталина. Однако тема феодализма в России не была новой, и поднималась дореволюционными историками, многие из которых, сами того не зная, выложили немало кирпичей и раствора под фундамент будущих историографических идеологем… Именно этой эпохой и решил в своё время заняться молодой историк Виктор Муравьёв.
Работа предстояла тонкая, поскольку следовало остаться в рамках одновременно и псевдомарксистской идеологии с её критикой буржуазной историографии, не обидеть сторонников государственного подхода, что было совсем неочевидно и при отметить реальные достижения дореволюционных историков-медиевистов. Изначально Муравьёв занимался творчеством явно почитаемого им Николая Павлова-Сильванского, однако границы его исследований раздвинулись позже до историков и его собственного, и предшествующего поколения, а ещё позднее были перенесены вовсе ко времени Последнего Летописца. На чём же сосредоточился историограф? На достижениях, как ни странно, на достижениях откровенно «буржуазных» историков, которые во многом заготовили почву для будущих марксистов…
Прежде всего в глаза бросается, конечно, помещение трудов историков в контекст политики эпохи, ведь нередко их работы становились проводником идеологии. Можно вспомнить, скажем, пресловутый учебник Погодина, активно продвигавший государственную линию. Кем же были Николай Павлов-Сильванский, Борис Сыромятников и прочие певцы феодализма? Для этого стоит обратиться в прошлое, и понять суть споров. В XVIII в. зарождающаяся отечественная наука подняла вопрос о том, как же жилось русским на Восточноевропейской равнине без строгого отеческого взора Царя-Батюшки и Большого Начальства, что суть богопротивно и абсурдно? Нужно было решить принципиальный вопрос: каков был политический строй средневековой Руси? Либо он целиком основывался на господстве государства и центральной власти, либо являлся феодальным, то есть системой вассально-сервильных сеньорий? Либо вовсе Русь, по своей сути, образование родовое, посконное? Менялись концепции во франко-германской науке, и вслед за ними появлялись ответы и русской, всегда интересные и оригинальные – нут нужды перечислять их знаковые имена. В XVIII в. на переднем плане были споры о «единодержавном» и «анархическом» началах. Появилось историографическое понятие «вотчина», активно сравнивающееся с западным feodum, было написано немало по проблеме собственности в русском средневековье (например, И. Н. Болтин), были попытки найти иммунную систему в этом строе. Историки признавали понятие «феодальной раздробленности», и, само собой, противопоставили ей светлое время самодержавия, поскольку русское средневековье было переполнено насилием и усобицами (воины детей и внуков Дмитрия Донского говорили сами за себя). В XIX в. картина стала куда более разнообразной, хотя видные историки начала века – М. Н. Муравьёв и Н. М. Карамзин – продолжали повторять тезис о негативной «феодальной раздробленности» и позитивном «единодержавии». Не признавали наличие «феодализма» и социал-демократы – Белинский, Чернышевский, Герцен, Огарёв – как ещё объяснить отсутствие социальных движений в России? По версии Муравьёва, переломным моментом стало появление теории Франсуа Гизо, делающей упор на проблему феодальной собственности и иерархичности средневекового общества, его рыхлости и политической нестабильности, и уже означало смещение спора в сторону сравнения Запада и России, схожего или различного. Ведь рыхлости феодального строя ошмётков империи Шарлеманя можно было бы противопоставить русское единодержавие, не так ли? Сперанский, Кавелин, Чичерин и соловьёв признавали наличие зачатков феодализма на Руси, но считали, что они быстро были задавлены властными институтами. Лишь великий Василий Ключевский признал существование «параллельных» с западноевропейскими феодальных институтов, пусть даже и находя существенные отличия между ними.
Таким образом, Николай Павлов-Сильванский предстаёт перед нами как оппозиционер – он последовательно и чётко старается сокрушить все линии доказательств отрицания феодализма на Руси, чему и посвящает ряд своих сочинений. Он видит в истории Руси ряд сменяющихся правовых состояний – феодальный, удельный и вотчинный периоды, во всём схожие с западноевропейскими, и ведущими Россию на магистральный путь европейской же модернизации. Господство «боярщины» сменяется сословной монархией, которая, в свою очередь, постепенно эволюционирует в буржуазно-демократическое государство. То есть – историк выступает с крамольными даже ныне идеями коренной «европейскости» России, лишённой того самого пресловутого «особого пути», в которой крепкое подмороженное самодержавие является скорее отклонением от нормы. Не менее интересе оказался полузабытый Борис Сыромятников, ведущий свою линию от эпохи «непосредственной демократии» к Империи, между которыми были «Удельная» и «Московская» Руси, и параллельно с Павловым-Сильванским оценивал характеристики отечественного феодального строя.
Таким образом, буржуазные учёные оказались не просто реакционерами и классовыми врагами, а соратниками, без пяти минут марксистами – примерно схожим образом в своё время Александр Неусыхин пытался продвигать у нас творчество Макса Вебера. Хотя по тону, безусловно, это сильно отличается от классических историографических работ марксистов: вспомните хотя бы изданную в 1958 г. книгу будущего министра Просвещения Александра Данилова про немецкую историографию «общинной теории» в XIX в. – исключительно резкую и обличительную. Муравьёв же более тактичен и аккуратен, он говорит о плодотворности «буржуазных» историков даже вне рамок марксизма. Показательно, что небольшой очерк, посвящённый «легальным» марксистским историкам Михаилу Покровскому и Михаилу Ольминскому очень короток, и автор относится к ним далеко не так щадящее, как к их буржуазным коллегам, пройдясь артиллерийским огнём по их «заблуждениям» и «ошибкам», благо, конъюнктура позволяла.
Диссертация была защищена в 1970-м, и вызвала нескрываемый интерес у практикующих историков – в частности Александр Зимин и Владимир Кобрин дали свои положительные рецензии, отметив новизну взгляда и широту охвата. Однако книга так и не была издана вплоть до прошлого, 2017 года. Конечно, эта работа была известна, но до настоящего времени с ней ознакомится было непросто. Почему? Трудно сказать – я не встретил ответа. Сам Муравьёв так до конца жизни и занимался историографией, правда, в более поздние годы продвигая теорию вспомогательных исторических дисциплин, особенно источниковедения и исторической географии. Отчего-то он не стал возвращаться к поднятым им когда-то вопросам, и докторская уже была посвящена историографии революции 1905 года – тоже по своему любопытного среза культуры познания, но всё же совсем иного.
Муравьёв поднял вопрос об оценке места истории России в мире. «Государственная историография» дореволюционного периода, по сути, говорила об «особом пути» России, Павлов-Сильванский, Сыромятников и марксисты утверждали типичность её истории. Это принципиальный вопрос – либо мы идём по пути, размеченному западным миром, либо по своей уникальной стезе, и вопрос о феодализме здесь приобретает особое звучание. И недавняя книжка Антона Горского, «Русское средневековье» и порождённая ею дискуссия свидетельствует о том, что тема-то никуда не делась. Я не спец по истории средневековой Руси, к собственному большому сожалению, но пару замечаний могу сделать.
С моей точки зрения, любой социальный строй имеет свои уникальные и самобытные черты, в этом можно солидаризироваться с Марком Блоком и Ароном Гуревичем. Сам концепт феодализма с его сквозными институтами слишком уж узок, чтобы подгонять его под рамки гибких и динамичных укладов обществ, существующих на протяжении целых веков. Конечно, если мы дадим феодализму более узкое определение как стратифицированного общества, основанного на аграрном (ещё шире – просто «натуральном») хозяйстве, то результат будет иной. Однако в данном случае мы имеем значительно более конкретную проблему – эволюцию взаимоотношений различных страт и классов общества между собой и с государством, их конкретные формы и ритуалы.
Не буду особенно растекаться мыслью, скажу лишь, что всё-таки процессы, на мой взгляд, разные. Возможно (только возможно!), что эволюция шла по направлению подчинения и «охолопливания» страт и классов, находящихся под всё более плотно государственной юрисдикцией. На Руси просто не сложились условия для складывания городских объединений, и был прерван в более поздние века процесс саморегуляции крестьянских хозяйств. Вопрос в том, был ли здесь феодальный строй в более раннее время, когда государственные институты имели весьма расплывчатый облик? Это вопрос, кроящийся в недрах домонгольского и раннемонгольского периода истории нашей страны, и я на него не могу пока дать ответа.
Следовательно: это был действительно «особый путь»? Путь укрепления «порядка» и «державности», нашедший концентрированное выражение в эпохе Ивана IV? А вот это, кстати, не факт – всё зависит от того, какие процессы шли снизу, как складывались отношения между условно «правящими» классами, и более низкой ступенью общества, по горизонтали и вертикали. То есть – насколько уникальна история России с точки зрения динамики социального процесса вне государственной юрисдикции. Понимаю, что моя мысль не слишком чётко и убедительно звучит, но пока её стоит принять так.
Так был ли на Руси феодализм, как социально-политический строй сеньорий, или даже строй государственных пожалований и феодального вассалитета? В чистом виде – вряд ли. Был ли путь Руси исключительно в благостном государственном начале? Также не уверен. И произведения классиков, которые Муравьёв рассматривает в своей работе, лишний раз заставляют в этом убедится.
Л.Б.Алаев: Община в его жизни. История научных идей. История нескольких научных идей в документах и материалах М. «Восточная литература». 2000г. 584 с., твердый переплет, увеличенный формат.
Представления об обществах прошлой, скажем так, домодернизационной эпохи неизменно связано с понятием общины. Как люди в основном представляют века ушедшие? Ну, если мы возьмём их в отрыве от блестящих полководцев, марширующих армий, религиозных гекатомб и пафосных эпических сказаний? Нечто аморфное и смутное, глубокими корнями уходящее в дымку веков, какая-то копошащаяся в земле масса людей, их пригнутые к тверди спины. Ну, некоторые фантазёры сочиняют ещё лубочные сказки про русовласых гигантах, красивых и благородных, но мы уж их о внимание не принимаем. И немалое место в этих представлениях играет загадочное слово «община». Люди довольно таки чудно воспринимают это слово, постоянно теребя его в своих речах, но не зная его значения. Самые образованные вспомнят отмену крепостного права 1861 года, переделы земли, круговую поруку и коллективизм.
Выходцы из университетов, немногие, конечно, могут дать и иную картину. Они вспомнят некогда читанного в обязательном порядке Энгельса и учебник политэкономии… да и современные учебники по ТГП тоже. Они вспомнят о эволюции общинной организации, о кровнородственной общине, земледельческой и марке, которая разлагается в течении несчетных веков. Красивая картина, для абстрактного наблюдения вполне годная. От коллективизма – к индивидуализму. От архаики – к модернизации. Всё просто, так? А если… не так? Что если схема – надумана, и жизнь человеческая на порядки сложнее?
Классический пример – Индия. Огромный клин, врезающийся в океан, стал для исследователей XIX в. настоящим заповедником, как говорится, архаичных форм социального: подавляющего человека коллективизма, государственного гнёта, натуральной экономики и всего прочего, греющего душу марксисту.
Некогда молодой индолог Леонид Алаев шерстил источники по социально-экономической истории Южной Индии, конкретнее – по сельской общине Нового времени. Казалось бы, как просто: закрасить контурные карты истории уже готовой палитрой… А тут, внезапно, вылезает во весь рост ключевая проблема, проблема теории общинных отношений. А по сути – теорией самоорганизации и организации общества, проблемы образования социального, его составных частей и базовых основ.
Почему вообще возникают подобные вопросы? Готовая теория хороша тогда, когда мало, недостаточно материала, и она помогает его интерпретировать, осмыслить и типологизировать. Однако со временем факты копятся, проводится фронтальное исследование, и постепенно приходишь к пониманию, что теория попросту неверна, ошибочна, обманчива. Сложно даже представить, насколько подобное открытие наносило удар по вдумчивым учёным, привыкшим к марксистским интерпретациям? Кто-то пытался вновь реанимировать «чистое» марксистское наследие, и найти в нём новый творческий потенциал (скажем, «англист» Михаил Барг, или востоковед Николай Конрад, так называемые «творческие марксисты»), кто-то вовсе уходил в сторону (Юлий Бессмертный и Арон Гуревич). А кто-то пытался и сохранить кое-какие марксистские, как кажется, позитивные начала, и преодолеть их. Таков и автор сборника «Община в его жизни». По задумке, Леонид Алаев решил проследить в собственных публикациях и откликах на них несколько магистральных идей, связанных с социальной историей, показать, в каких условиях они развивались и к чему в итоге пришли.
Ныне уже пожилой и солидный профессор Алаев (20 октября ему исполнилось 85 лет) вполне себе состоялся в своих историософских воззрениях. Ещё в 2000 году, когда он готовил сборник, предлагаемый мной к обсуждению, историк сформировал 4 постулата истории общества, так сказать, снизу.
1. Община – не архаичный пережиток первобытности, а исторически сложившийся институт, результат эволюции «феодальных» отношений.
2. Собственность на землю не была коллективной, и не была полноценной частной, но имела иное содержание, двухуровневое: низовое (объект хозяйства) и верховной, надстроечной (рента).
3. Индийская община – не форма самоорганизации крестьян, а многоклассовая слоистая структура их эксплуатации.
4. Феодализм – общественный строй, основанный на институте дарения.
Таковы контуры теории Алаева. Может, пройдёмся по частностям?
1. Община классового общества не имеет отношения к первобытности.
В чём особенности идеи Леонида Алаева? В самом начале своей научной деятельности он обратил внимание на интересный факт: в течении Нового времени община не разлагается, как положено архаичному институту, а… развивается. И в Южной, и в Северной Индии происходит формирование общинных отношений на основе хозяйственного объединения патриархальных родов, и возникновения не просто «земледельческой», а «землевладельческой» общины. Она становится «эксплуататорской» организацией, стоящей над производителями, а не образующаяся из них.
Мысль была в своём роде революционной, хотя и не новой, поскольку в те времена господствовал иной взгляд. Индийская община представлялась ещё Марксом и Ковалевским как совокупность пережитков архаичного строя, и разлагается в течении пары последних тысячелетий – коллективная собственность, переделы земли между членами, круговая порука и прочие прелести якобы L’Ancient Regimee. Энгельс, а вслед за ним и Неусыхин нарисовали чёткую схему эволюции античной и германской общин. Однако в ходе исследования складывается иная картина. Идея Алаева заключалась в другом, в толковании общины как продукта классового общества, который развивается с ходом общественного расслоения. Он занялся старой доброй компаративистикой, и почитав работы последнего времени, сделал любопытный вывод: и в Индии, и на Руси, и в Западной Германии, на Яве и в Афганистане развитие объединений идёт от малых ячеек, от мелких поселений, которые в ходе эволюции отношений между собой образуют передельные общины, контролю над землепользованием, ликвидацией семейной и частной, по факту, собственности. Так община, а в данном случае, пожалуй, именно «экономический коллективизм» стал не изначальной формой жизни Человека Социального, а являлся продуктом развития отношений.
Значение этого тезиса, конечно, довольно велико, хотя классической «общинной теории» делали вызов и до этого. Но дело не в этом. Самое интересное, что сейчас этой темой в России занимается полтора человека, и исследований по низовой самоорганизации. Конечно, есть представители социо-культурной и политической антропологии, есть адепты потестарно-политической этнографии, но их исследования появляются не слишком часто. Так что тезисы Алаева касательно общины остаются актуальными.
2. Две собственности на землю.
Здесь вопрос не менее сложен. По сути, это одно из фундаментальных отношений человека к материальному миру. Мне кажется, что понятие собственности возникло в тот самый момент, когда появляется самосознание, и ощущение собственного «Я», и когда человеку начинает что-то принадлежать – результаты его деятельности, например, или орудия труда. Само происхождение этого слова во многих языках связано с понятием «самости», хочешь ты этого или нет. Впрочем, и «собственность» понятие историческое, поскольку в разное время по разному осознавали исключительное право человека на те или иные вещи.
В данном случае нас интересует право на землю, то есть – на фрагмент почвы, посредством которого человек способен воспроизводить самого себя, то бишь – кормится с него. В марксистской науке утвердилось, что изначально была собственность коллективная, поскольку само производство было делом массовым, и основывалось на неделимом праве рода-семьи на это орудие воспроизводства. Пока не будем спорить с этим, речь не о том. С возникновением классов, а впоследствии государства, ситуация меняется. Община разлагается, земли её членов захватываются, а они остаются на ней как производители, платя властьпридержащим ренту-налог. Следовательно, тот, кто имеет право на налог, тот и есть собственник – будь то государство, либо отдельный властитель-феодал. Чем не безупречная логика? Собственник взимает подати, распоряжается землёй, продаёт и дарит её. Тут уж два варианта: либо собственность у нас верховная, то есть у условного «государства», либо у непосредственного производителя, то бишь частная. Не иначе.
А вот Алаев предложил другую схему. Дело в том, что на уровне «низовой» собственности производители даже под неслабым гнётом налогов распоряжаются своей землёй сами. Да, есть определённое ограничение со стороны родовых структур, в виде преимущества приобретения при выкупе, но распоряжение, фактически, не ограничивается в большинстве случаев. Во времена, когда не было развитой системы общины, конечно. Однако и такой производитель находится в зависимости от власти, которая изымает налог в необходимых ей количествах. Несмотря на то, что государство (здесь: в Индии) не может вмешиваться в саму социальную структуру и её внутренние взаимоотношения, оно имеет над ней фискальную и насильственную власть. Так кому же принадлежит земля?
И тому, и другому. Алаев предлагает идею «двухуровневой» собственности. По сути, это просто различное отношение даже не к земле, а к распределению продуктов деятельности людей. Да, земля принадлежит человеку как собственнику, производителю, элементу касты – но одновременно часть продукта с неё отчуждается в пользу властьпридержащего. По какому праву? Вот здесь Алаев не заострял внимания, а зря – легитимиация эксплуатации имеет большое значение, это сложное сочетание договора и насилия – тема весьма интересная. Ему важно найти общую грань между понятиями «низовой» собственности, отрицать существование которой у востоковедов ныне не выходит, и «власти-собственности» государства, которое также имеет большой вес.
К слову: маленькая иллюстрация. На севере Индии, в Раджастхане, феодал-раджпут, получая некую территорию в «кормление» от государства, стремился приобрести землю в «бхум», то бишь в собственность, с которой его не могли согнать даже в случае конфискации всей земли. Вот и показатель.
Мне кажется, что это понятие имеет смысл, но всё же готов поспорить с автором. Здесь речь идёт не совсем о земельной собственности, а скорее касается распределения продукта, то бишь «энергии», как выражаются социальные антропологи. Здесь уже идёт речь о реальном содержании и сочетании производственных, социальных и потестарных отношений, которые, возможно, расширяют понятие «собственности», а отчасти выводит вопрос за его границы. Так что «двухуровневая» собственность остаётся теоремой, однако она показывает, что на базе вполне материалистических отношений могут складываться и чисто социальные, существующие только в голове связи. Так что смысл эта идея имеет, но требует изучения и критики.
3. Индийская община – не крестьянская.
Абсурдная мысль, не так ли? А какая же ещё? В 1968 году Леонид Алаев, будучи в городе Удайпуре, общался с местным населением – адвокатами, чиновниками, делоприказчиками и прочим конторским людом. К его удивлению, они все оказались общинниками, получающими, хоть и небольшую, но всё-таки ренту с деревни. Пусть она была часто, мягко говоря, символической, но здесь важнее статус общинника, нежели некая материальная выгода. Тогда в голове молодого индолога что-то щёлкнуло, и уже известный ему материал перегруппировался в голове, и создал иную картину индийского общества.
В Индии существует кастовая система – медицинский факт. То есть контуры социальной структуры даны изначально. Община как бы пронизывает по вертикали слои из сотен каст, образуя из людей, разных по рождению, скрепленные рентой-налогом коллективы. В древности община «гахапати» была прежде всего общиной домохозяйств, осуществляющих самоуправление и уплату налогов. Однако, в любом случае, до нашей эры речь идёт о земледельцах, просто находящихся на разных уровнях кастовой системы.
В условное Раннее Средневековье община расслаивается, и она становится из крестьянской землевладельческой. Система «джаджмани» обеспечивала верхний слой общины рентой, которая, в свою очередь, шла на уплату ненормированного государственного налога. Постепенно, во времена Делийского султаната этот слой выделяется юридически как «райят», «заминдар» и так далее, и так далее, в качестве общинников, которые платят налоги, с одной стороны, а с другой – как собственники земли, на которой работаю низшие слои – арендаторы, закабалённые, даси и прочее. Причём общинники могли формировать не только слой сельских землевладельцев, но и городских. Правда, в городе прослойка приобретала профессиональный оттенок, и являлась своеобразной «гильдией» ремесленников либо купцов, не теряя, впрочем, своего статуса землевладельца. Конечно, система не так проста, как кажется – это сложнейшая сеть индивидуальных связей между людьми и группами людей, складывающаяся целыми поколениями, и, в своём роде, была необыкновенно прочна, в силу своей гибкости и прочной материальной основе. Государство было куда менее прочным, поскольку представляло собой тонкий слой над системой общин, и границы власти могли меняться как угодно, но картина экономических связей во многом оставалась статичной. Статичность не означало застойность, с этой точки зрения, поскольку понятие касты было социальным, а классовое – индивидуальным. То есть, теоретически, шудра или кшатрий могли быть в землевладельческом слое, тогда как брахман мог платить ему ренту, при этом в социуме оставаясь выше по статусу, чем хозяин его земли.
Таким образом, индийская община становилась своего рода большой прослойкой мелких землевладельцев, служащих своего рода стержнем социальных отношений в Индии в течении нескольких веков. Так в чём же вопрос?
Община представлялась советским историкам объединением эксплуатируемых крестьян, их естественной формой самоорганизации. А здесь община выступает органом эксплуатации, если выражаться тем сленгом, организацией перераспределения прибавочного продукта.
В общем, идея вполне рабочая, тем более что здесь уже следует реконструкция реальности по конкретным данным. Конечно, статьи сборника более обзорны и теоретичны, однако на эту тему есть соответствующие книги Леонида Алаева, с которыми стоит ознакомится.
4. Феодализм – строй, основанный на институте дарения.
Вопросы из вопросов – что же такое Средние века, что такое «феодализм», что такое «Восток»? Это очень сложные, скорее даже «идеальные типы», а не понятия, под которыми скрываются сложные напластования реальности. Однако они нужны – историк не может работать без некоторых обобщений, без отношения к времени, в который неразрывно вписан его предмет исследования. И, в частности, востоковед вынужден, в силу специфики материала, подходить с гипотетической моделью исследуемого общества, чтобы корректировать её конкретным материалом, иногда до полной переработки.
Как не вспомнить здесь бессмертные сражения на полях «Азиатского способа производства», «феодализма», «большой феодальной формации»? Что же составляло суть Востока? Абсолютный деспотизм власти и тотальное подавление индивидуального, по версии «АСП»? Классического, выросшего из рабовладельческого строя феодализма, с вассально-ленной системой, «лестницей» и политической раздробленностью? Или, быть может, просто постоянство эксплуатации эксплуатируемых наследственным феодальным классом, как в «БФФ»?
Леонид Алаев предпочитает говорить о «восточном феодализме». Тезис смелый – с его точки зрения, тот «феодализм», который существовал в Европе, и по которому выводили «классический» его вариант, не соответствует классическим формам – зато соответствуют страны Востока. В чём особенность? После эпохи «Древности» в первые века нашей эры, аграрный сектор перегруппируется и организуется по корпоративному, территориальному и хозяйственному признаку, при сохранении многоуровневой социальной стратификации, где каждый человек в разных плоскостях несёт на себе определённые роли, пребывает в каком-то статусе. Конечно, в категорию социальных отношений входит, по Алаеву, «право собственности», в её «двухуровневом» аспекте. Этот аспект держится на двух пластах социально-политической структуры: на различных социальных слоях, регулирующих между собой различные отношения, и нависающей над ними «власти-собственности» государства, которое выражается в виде ренты-налога в независимости от того, какой социальный статус имеет налогоплательщик. Именно отсюда и вытекает странная, на первый взгляд, формулировка Алаева о том, что «феодализм — строй, основанный на институте дарения». Государство вступает в некий договор с группой людей, осуществляющих их власть, гарантирующих её, и в обмен на оказываемые «услуги» дарующие им право сбора налогов, либо землю, либо зависимых людей. Таким образом, сердце алаевской концепции феодализма – дарование права осуществления власти-собственности над определёнными территориями либо слоями населения.
Отсюда и алаевская концепция отставания Востока от Запада. На Западе, по его мнению, существует нечто вроде социальной мутации, главным в которой является новое соотношение индивида и общества. Если Запад двигался от архаичного индивидуализма малой семейной группы к коллективизму античности и классического Средневековья, то уже в ходе «Реформации XII века» происходит перелом, знаменующий новое качественное проявление личностного начала, выразившееся, например, в городе-комунне. Восток же пошёл иной тропинкой, более универсальной. От архаичного индивидуализма – к укрепляющейся социальности, а позже – к окаменению государственной власти, вертикализации социальных отношений. Государство на Востоке приобретает приоритет перед и индивидом, и общественными стратами, власть над ними, имеющая место и в экономической, и в правовой сфере. Поэтому, как ни странно это звучит, Леонид Алаев выступает с тезисом, что укрепление и развитие государства и привело страны Востока к постепенному отставанию от Запада. Вот уж какой актуальный вопрос для нашей страны в нынешнее время…
Что можно сказать в сухом остатке? Безусловно, Леонид Алаев в молодости совершил ряд весьма солидных прорывов, чтобы он сам не говорил. Он смог преодолеть советский псевдомарксизм, подойти к конкретному индийскому материалу под другим углом, и создать собственные концепции социальной самоорганизации. Нужно сказать, что его статьи в этом сборнике здорово расширяют сознание и, отчасти, понимание социальных процессов, поскольку это не гольная историософия, Алаев старается не отрываться от конкретного материала, достаточно редко прибегая к обобщениям.
Кстати, с обобщениями у него всё равно существенные проблемы. Всё-таки не хватает в анализе социальной психологии, социально-исторической антропологии, потестарно-политической этнологии. Всё-таки не только условия материальной жизни определяют социальное бытие (с чем автор, кстати, солидаризируется), но и их конкретное воплощение в разуме человеческом, даже их рефлексия.
Впрочем, в любом случае этот сборник очень ценен и полезен любому, кто увлекается историей Востока, кому не чужды вопросы социальной истории в её широкой плоскости. Часто можно видеть, что историки – медиевисты игнорируют востоковедов. Скажем, в одной из последних работ по теории общины, Ирины Ярковой (http://www.dissercat.com/content/evolyuts...) Леонид Алаев не упоминается, хотя как теоретик этого вопроса он не последняя фигура. Будем надеяться, что мы, медиевисты, в будущем будем куда прочнее взаимодействать с наработками коллег-востоковедов
Пчелов Е. В. Рюрик. Серия: ЖЗЛ. М. Молодая гвардия 2010г. 316 с.+илл. твердый переплет, стандартный формат.
Одной из первых тем, к которой я всерьез отнёсся на истфаке, был сюжет о призвании варягов, то бишь «откуду Руская земля стала есть». Когда прошла первая волна интереса первокурсника к древнеримской армии, инспирированный книжкой Питера Конноли, настала пора изучения истории Древней Руси. Без всяких колебаний я выловил дико интересную, и, как мне тогда казалось, малоизученную тему «Этноним «Рус» в свете зарубежных источников VI-X вв.», и написал по ней курсовую. До сих пор у меня хранится весьма милый текст из рекордных тогда 30 страниц, датированный 2008 годом, где я бросаю вызов весьма непростым источникам, и пытаюсь отыскать там однозначную Правду (!), найти ответ на этническую принадлежность загадочного народа. Мне до сих пор очень нравится эта курсовая – она «молодая», смелая и наивная, и при нынешней перечитке неизбежно заставляет улыбнутся тем воспоминаниям…
И в тоже время вопрос о «призвании варягов» является для меня парадоксальным, но в ином смысле. Если другая обширная историческая тема при углублении заставляет распахнуться целый мир далёкой эпохи, уйти в него с головой, то изучение «призвания…» оказалось на удивление скучной темой. Исследователи, как правило, жевали одни и те же скудные источники, пытаясь выжать в них доказательства своей версии, развлекаясь с материалом как только можно. Когда я ушёл в социальную историю и политическую антропологию, стало ясно, что сюжет о «призвании варягов» играет всего лишь роль эпизода в сложной картине политогенеза и самоорганизации на Восточноевропейской равнине, и служит лишь его составным элементом. Ясно, что пришлые не могли основать Древнерусское государство руками Рюрика, однако и отрицать скандинавский элемент в IX веке на территории Приильменья нынче невозможно. Казалось бы, можно уже закрыть вопрос, по крайней мере, в той острой форме, в какой он звучал ранее. Но…
Сама история спора о варягах по своей запутанности ничуть не проще детективных историй Конан Дойла и Агаты Кристи, расписывать подробно которую не имеет смысла. Жестокие споры об этнической принадлежности варягов велись со времён Миллера и Ломоносова, практически три века назад, и имели ярко выраженный политический окрас. Много воды утекло с тех пор, давно в могиле и эти двое спорщиков, немногие вспомнят имена Михаила Погодина и Николая Костомарова, и других крестоносцев «варяжского вопроса». «Норманизм» как теория об основании Древнерусского государства варягами давным-давно сошла на нет, превратилось в обыкновенное клише. Да, подавляющее число историков склоняется к тому, что варяги были из норманнских родов, говорили на норманнских языках – но они не являются основателями государства, и быть им не могут. А вот «антинорманизм» самым парадоксальным образом существует. И процветает. В советское время «антинорманизм» был одним из орудий национальной идеологии, и немало историков прогорело на обвинении в «непатриотичности» и «норманизме» (кто не верит – пожалуйста, подшивки «Вопросов истории»). Сейчас «антинорманисты» в лице Вячеслава Фомина, Лидии Грот, Андрея Сахарова и прочих, выдумывают мифический «норманизм», громят его почём свет стоит, обвиняя его «представителей» во всех смертных грехах. «Неизлечимо больные норманизмом» «грантоеды», «шизофреники», «норманоиды», «в условиях ведущейся против России гибридной вой¬ны, в которой важнейшая роль отводится историческим фальсификациям» и «кривым зеркалами норманизма», который «будучи агрессивным по своей природе (иначе как доказывать небывалое), уничтожает не только нашу историю». Отчасти это взято из недавней статьи Вячеслава Фомина, опубликованной не где-нибудь, а в «Литературной газете», а отчасти – из его невероятно хамской книжки «Голый конунг», которая просто приводит в ступор количеством оскорблений в сторону вполне конкретных историков. Как ни странно, этот вопрос отзывается и в крайне болезненной реакции представителей самых разных слоёв населения, часто даже люди, не интересующиеся историей, могут клеймить позором «проклятых русофобских норманистов». Отсюда я, чувствуя за спиной поддержку Василия Осиповича Ключевского, делаю вывод, что «варяжская проблема» в общественном смысле – следствие клинической патологии, явление коллективной психопатии, и сам факт её существования вызывает самые разнообразные теории о её истоках. Но умолчим об этом. Пока.
Сейчас же речь пойдёт о научно-популярной книге, получившей почётный диплом РГГУ, и сделавшая её автора лауреатом премии за лучшую научную книгу «Фонда развития отечественного образования». Это книга «Рюрик», опубликованная в 2010 году в сверхпопулярной серии «ЖЗЛ» от «Молодой гвардии», что делает её воистину массовой литературой. Её автор – доцент РГГУ Евгений Пчёлов, специалист по геральдике и генеалогии, основным объектом интереса которого является история княжеских родов Рюриковичей и Романовых. Думается мне, интерес историка к этой теме продиктован далеко не только общественной актуальностью: генеалогу и геральдисту просто любопытно взглянуть на «начало начал» цепочки семей, которых он изучает, и именно поэтому его внимание заострилось на личности этого, в общем то, легендарного правителя.
Само собой, написать полноценную биографию Рюрика невозможно в силу отсутствия таковой. Да, в летописях есть две записи о его деятельности, но это и всё, что мы имеем. Поэтому Пчёлову пришлось идти по иному пути. Он разворачивает своё повествование в рамках историографического дискурса, причём ведя его сквозь века. Он начинает с разных списков русских летописей, описывающих призвание «руси» и трёх братьев – Рюрика, Синеуса и Трувора, которые расселись по «градкам» севера, и объединили его под своим началом (якобы), указывая, правда, на условность летописной датировки. Каковы в летописях основные сюжеты? Правление Рюрика, а также княжение Аскольда и Дира в Киеве, что, по мнению летописца, и являются условным истоком Руси, несмотря на то, что они практически никак не описывают деятельность этих предполагаемых «основателей».
Затем внимание автора акцентируется на сочинениях XV-XVI веков (например, сочинение Спиридона-Саввы), а позже переходя к интерпретациям уважаемого «последнего летописца» Василия Татищева.
После этого он логично переходит к фигурам Михайло Ломоносова и Герхарда Миллера, описывая «проклятый вопрос русской истории», и только потом переходя к, собственно, поискам Рюрика на трёхмерной карте средневековой Европы. Он сравнивает концепции о происхождении Рюрика, достаточно подробно разбирая и её «славяно-балтскую» версию (Степан Гедеонов и прочие), и идею о его скандинавского происхождения (Георгий Вернадский и другие). Автор считает наиболее правдоподобной версией с отождествлением нашего героя с Рёриком (Харальдссоном?), вероятно, племянником знаменитого Харальда Клаки. Славно, конечно, но какой из этого вывод?
Итак какова же всё таки концепция Пчёлова? Он, как и большая часть медиевистов, сторонник автохтонного происхождения Древнерусского государства как сочетания сложного комплекса процессов. Тезис о привнесении государственности извне он отметает. Почему же Рюрик пришёл на Русь? В интерпретации автора это событие приобретает такой вид: жители условной «северной конфедерации» изгнали взимавших с них дань варягов (возможно, варягов-шведов), и в целях самозащиты заключили «ряд» с другими варягами, предположительно, данами Рёрика Ютландского. «Ряд», по его мнению, заключался в защите торговых путей и улаживании родовых и межэтнических конфликтов на территории «конфедерации», но «по праву», то есть в соответствии с местными порядками. Это звучит достаточно правдоподобно, поскольку в практике норманнов были подобные договоры в Европе. Однако и в такой интерпретации «призвание» выглядит лишь эпизодом в истории. Так почему же он пишет о Рюрике? Как генеалог, он видит исток изучаемой им династии, и настаивает на том, что Рюрик – подлинный основатель Рюриковичей, и, вопреки мнению многих, отец Игоря и дед Святослава. Пчёлова захватывает картина преемственности рода от человека, правившего больше тысячи лет назад, и он выделяет Рюрика прежде всего как предка многих знатных родов и России, и Европы.
Само собой, от этой книги ждать откровений не стоит. Все вышеназванные вопросы уже обсуждались в литературе не один десяток раз, и Пчёлов не преподносит в ней ничего нового. Её достоинство в ином. «Рюрик» — хороший научпоп, с которого можно начать знакомство с содержанием «варяжского вопроса» (всё таки соответствующие книги Льва Клейна и Вячеслава Фомина тяжеловаты для дилетанта), а здесь всё достаточно чётко, внятно и, нужно сказать, увлекательно и хорошим языком изложено.
В претензии я запишу, что Пчёлов далеко не всегда последовательно излагает материал, и без всяких переходов может уйти из одной темы в другую. Кроме того, он слабо затрагивает вопросы археологии, когда описывает дорюрикову Восточноевропейскую равнину, аппелируя прежде всего к письменным источникам, даже игнорируя прочие ВИД. Также иногда источниковедческий анализ автора вызывает определённые вопросы, поскольку иногда его интерпретация чересчур смела. Можно, конечно, возразить, что «призвание варягов» — сюжет нарративных источников, и их анализ – прежде всего. Да, но автор разбирает и иные вопросы, в которых требуются иные источники, и, быть может, иной подход.
Несмотря на это, книга Евгения Пчёлова – хорошая научно-популярная книга для ознакомления с вопросом. Возвращаясь к началу нашего разговора, мне всё равно кажется, что вопрос о «призвании» в прошлых его постановках следует закрывать, и существующий идеологический дискурс вокруг него меня не слишком радует. Но, я надеюсь, мы преодолеем и это.
Бартлетт Р. Становление Европы. Экспансия, колонизация, изменения в сфере культуры (950-1350-е гг.)
В общем-то, этот небольшой отзыв является не просто рассказом о хорошей книге и тех впечатлениях, которые она вызывает, скорее это краткие зарисовки по поводу размышлений о том, что такое Европа и как она начиналась, что является главными составными частями её сути? Книга Роберта Бартлетта хорошо вошла в резонанс с нашими мыслями по этом поводу, и вместе с автором книги мы попробуем поразмышлять над этим.
Название книги может смутить, поскольку «The making of Europe» означает «становление», и «возникновение», что, в общем-то, часто мелькает в рецензиях на неё. Однако, строго говоря, книга не об этом, поскольку к XI веку основные черты классического Средневековья можно считать сложившимися. Верно это в основном для территорий бывшего Франкского государства (то бишь Франции, западной части нынешней Германии и северной Италии), а также Англии и части маленьких государств севера Пиренейского полуострова. В X веке, во время заката так называемой «третьей волны варварских нашествий», франская социо-культурная общность начала наступление по всем фронтам, превращая опасный фронтир в покорённые земли, подлежащие освоению.
Контраст между разными Европами, X и XV веков, действительно разителен. Первая – разбросанные по широким просторам анклавы, живущие, фактически по своим законам, со спорадическим связями друг с другом, редкими городами, монастырями с еле живой латинской учёностью, небольшим числом купцов, для которых путешествие от Парижа к Лиону было одним сплошным приключением. В XV веке это уже совсем другой регион – покрытый пашнями и сетью новых дорог, с частыми городами и деревнями, и с многажды увеличившимся населением. И – ушедшим далеко от первоначальных границ фронтиром. Европа выросла, окрепла, и осознала самоё себя. Разговор – о решающем промежутке длительностью несколько столетий.
В общем и целом, книга посвящена вполне конкретному явлению – внешней колонизации средневекового европейского общества, и Бартлетт для своего анализа выбрал четыре напряжённых региона: Балтика (немецкая колонизация), Уэльс и Ирландия (английская экспансия), Пиренейский полуостров (Реконкиста) и Восточное Средиземноморье (прежде всего, юг Балкан и латинская Романия, меньше – королевства крестоносцев в Сирии). Главный плюс исследования в том, что Бартлетт подошёл к своей теме не хронологически или географически, а системно и проблемно. Франки (вслед за мусульманскими и византийскими хроникёрами, будем звать их так) воспроизводили на занятых территориях свой социальный строй, пытались сделать их подобием своей родины. Конечно, это звучит слишком общо и смело, однако мы имеем право говорить об определённых сквозных явлениях.
Сеть церковных диоцезов. Священнослужители одними из первых приходили на новые территории, основывали монастыри и приходы, проводили масштабную проповедническую деятельность, захватывая души былых язычников и схизматиков. Приходя на новые территории, они видели, насколько отличны местные воззрения на мир, и отвергали их как чуждые себе. Стремление к унификации, приспособление «иных» к ecclesia, к христианскому обществу – такой видели свою цель представители латинской церкви не только в землях балтийских язычников, и в мусульманском Андалусе, но даже в особо-христианской Ирландии и православной Византии. К этом же ряду явлений принадлежат и крестовые походы, способствовавший консолидации латинского («католического») мира вокруг общей цели. Это вызвало другое явление — военно-духовные ордена, возникавшие на Востоке, в Испании и в Балтике, где не утихало противостояние с Литвой, где особую роль играл агрессивный и могущественный Тевтонский орден. Таков был уровень экспансии Веры. Oratores.
Сложная система взаимоотношений военно-аристократической верхушки франкского общества. Феодальная аристократия, предпочитающая с мечом приходит на новые земли, тянула за собой целый шлейф связей со своей родины. «Франкские» островки-социумы посреди слабо покорённых земель часто представляли из себя плацдармы для дальнейшей экспансии. В особенности это касается Балтики, в меньшей степени, Ирландии, где связи с родиной были прочнее, хотя бы в силу относительной незначительности расстояния. С Восточным Средиземноморьем дела, конечно, обстояли хуже. Бывало, что анклавы, пополняясь из «метрополии», образовывали стойкие структуры, а, бывало, сливались с местным населением и перенимали их обычаи и порядки. В любом случае, частью колонизации было привнесение своего элемента в социальные отношения присоединённых территорий, которое выражалось в встраивании вассальной аристократической системы в структуру социальных отношений. Привносили они и нечто новое в культуру – свой собственный образ, образ франка-завоевателя, отважного и нечистоплотного воителя. Безумная храбрость сочеталась с жестокостью, высокая миссия расширения ecclesia – c невежеством, а порой – с богохульством. Таков уровень экспансии Власти. Bellatores.
Но вслед за oratores и bellatores шли и другие люди. Непросто находится на покорённой территории эдаким маленьким островком, собирающим дань с местного населения, которое в своей лояльности весьма ненадёжно. Население «франкской общности» росло, росли масштабы «внутренней колонизации» их территорий, переселения подчас происходили довольно масштабно. Знать и церковь приглашали (часто – добровольно-принудительно) на эти земли крестьян, на условиях frigold – свободного землепользования на определённый срок без уплаты ренты. Фламандские крестьяне бодро распахивали земли Уэльса, жители левого берега Рейна вырубали карпатские леса, а обитатели южных отрогов Пиренеев перегоняли свои стада на плоскогорья Сьерра-Морен. Многие шли за свободой, свободой новых прав, свободой распоряжения собой, и хотя бы временным отсутствием феодального грозного меча над головой. Переплетение новых отношений вызывало к жизни новые социальные структуры – в новые деревни приходили свободные семьи, а распахивать новь лучше сообща – так возникали общины. На своём уровне самоорганизации они производили переделы и распределения земель, совершенствовали в новых условиях свои орудия. Рядом росли города – недаром в течении каких-то нескольких поколений в дикой некогда Померании возникла Ганза, и возникло Мекленбургское право, право городского самоуправления. В Испании возникали свободные фуэрос, английские города росли и в Ирландии. Символом новой эпохи стала городская хартия, которая представляла собой договор очень разных сословных и локальных групп между собой, и она знаменует начало городского самоуправления. Немецкие купцы, опираясь на города, ставили свою торговые точки по всей Балтике. Итальянские купцы из Генуи и Венеции шли вслед за покорителями Восточного Средиземноморья, занимая острова Эгейского моря и строя фактории в Причерноморье, выходя постепенно на волну мирового рынка. Таков уровень экспансии Труда. Laborares.
Духовенство. Аристократия. Крестьяне и горожане. Все они приходили на территории, уже занятые кем-то. Славянами и балтами, валлийцами и ирландцами, испанскими и сирийскими мусульманами. Конечно, было много насилия – это неизбежно при расширении границ. Но даже в случае, когда местное население было практически бесправным (особенно это касается Ирландии, остальных регионов всё же в меньшей степени), Идентичность была понятием культурным, и одну из главных ролей играл язык. Вытеснение арабского языка из Испании, Ирландского – с Иберии, увеличение доли германоязычного населения в Центральной Европе – всё это создавало условия для увеличения культурной унификации регионов. Это были медленные процессы, связанные, в числе прочего, с делопроизводством, языком документов, со сферой юстиции. Чаще всего, конечно, местные придерживались своего собственного законодательства. Так, испанские мудехары судились по своей «Книге Суры и Шары мавров», а славян и немцев в Пруссии и Силезии долгое время судили по разным законам. Исключение составляет, опять же, Ирландия, где английское право с преимущественной ролью английской gens насаждалось с завидной настойчивостью.
Таковы основные черты средневековой колонизации на периферии.
Так о чём бы нам хотелось сказать в первую очередь? Роберт Бартлетт весьма парадоксально закольцевал основную идею своей книги, и описал через колонизацию основные черты феодальной цивилизации Средневековья, и динамику их развития. Мы видели, как франки пытались воспроизвести на чужой территории свой собственный строй, осознавая в оппозиции к местному населению самих себя, свою общность. В столкновениях, в расширении преобразовывалась средневековая цивилизация. Те, кто раньше находился под постоянной угрозой нашествий мусульман, кельтов, славян, балтов, сами стали агрессорами. Некогда пограничные области становились центрами целых регионов, богатых и процветающих. Невиданно расширились границы Церкви, основывающих приходы в самых дальних уголках Европы, расширилась власть аристократии, родичи немецкого барона могли жить и в Дублине, и в Ламберге. Немецкие, английские, испанские крестьяне наводнили новые земли, неся с собой свою культуру, свой язык. Границы Европы раздвинулись.
Суть этой колонизации состояла в воспроизведении своих социо-культурных моделей на чужих территориях, в интегрировании их в свою картину мира. Тогда Европа была действительно в каком-то отношении единой, скрепленной освещёнными выше моделями, и, что интересно, с точки зрения Бартлетта, ядром экспансии были не монархии, а консорциумы – то есть, союзы неких сословно-территориальных ячеек. Таким образом, в экспансии фактически отсутствовала единая организующая воля, ни короли, ни Папа зачастую не контролировали этот процесс – он просто был. Сплав монастырского устава и рыцарской морали породил на периферии духовные ордена, новые формы взаимоотношений крестьянства и феодалов, а также при участии свободно рынка, породили город, гильдии и духовенство породили университет. Именно внутренняя сопряженность этих образований, самоорганизовывающихся практически вне сферы централизованной власти, давало новым социальным структурам укрепляющий импульс, позволивший укрепить и развить результаты завоевания, колонизации, христианизации.
Так что у каждой медали две стороны. С одной – кровавые стычки, неравноправие, насильственная культурная унификация. С другой – самоорганизация социальных структур, поиск новых форм взаимоотношений друг с другом, и с иными. Неоднозначность и неоднородность, а также крайняя интересная социальная природа этой экспансии и служит предметом книги Роберта Бартлетта, которая однозначно стоит прочтения.