Блог


Вы здесь: Авторские колонки FantLab.ru > Авторская колонка «AlisterOrm» облако тэгов
Поиск статьи:
   расширенный поиск »


Страницы: [1] 2  3  4  5  6  7  8  9 ... 17  18  19

Статья написана 5 июня 02:25

Мелетинский Е. Средневековый роман. М Наука 1983г. 304 с. Твердый переплет, обычный формат.

Современный человек, можно сказать, избалован литературой, он пресыщен ею, как праздный римский патриций, он лениво поглощает её горстями, ум его подзарос равнодушным «жирком» того, кто даже перестал задумываться, как это опостылевшее роскошное блюдо добралось до его стола.

Между тем Слово, обличённое в столь ярком явлении, тоже имеет свою историю, нельзя считать очевидной эту форму высказывания, отображающих человеческое Я, его стремления и желания, идеалы и мечты, тоску и печаль. Роман способен отобразить в себе целую эпоху, а порой и заместить её – так, как мы смотрим на Англию XIX века глазами Диккенса и сестёр Бронте, Францию познаём через Бальзака, Золя и Мопассана, страдаем за Россию вместе с Гоголем, Достоевским, Салтыковым-Щедриным… Роман, хороший, конечно, роман, отображает в себе бесценный человеческий опыт, опыт осмысления самого себя, своего времени, даже самого бытия – недаром некоторые философы, вроде Жана-Поля Сартра, брались за перо, жажда высказывания, которое, в отличие от философских трудов, поймут все и каждый.

Однако так было не всегда, и роман, как средство высказывания, возник, по нашим меркам, не слишком давно, о чём мы с вами и будем говорить в этом эссе. Эпоха Средневековья, пресловутые «тёмные века», многое дали человечеству, стоит поблагодарить нам и тех самоотверженных творцов, что в это непростое время творили нечто новое, доселе невиданное и очевидное для нас. Однако и нам не мешало бы понять, что же было сделано такими людьми, как Кретьен де Труа, Вольфрам фон Эшенбах, Гартман фон Ауэ, и многими другими, что сотворили для нас целые миры?

Я хочу чуть ниже сказать о том, каковы особенности подхода Елиазара Мелетинского (1918-2005) к средневековой литературе, скажу лишь, что его книга вполне вписывается в рамки жарких споров об истории жанровых форм, которые кипели в советской филологии того времени, исследователи изо всех сил старались уловить динамику развития литературы, пытаясь ответить сразу на комплекс вопросов: к примеру, развиваются ли литературы разных народов синхронно или нет, подобно формациям, как меняются и развиваются жанры, наконец, как то или иное произведение, даже самое своеобразное, вписывается в историю? Можно вспомнить, например, Николая Конрада и прочих сторонников «Восточного Ренессанса», которые усматривали в Средневековых литературах лишь «переходный период» от античного к «возрожденческому», и сравнивают героику куртуазного эпоса и лирику трубадуров с «детством», характерным для «молодых народов» в противовес старым. Вадим Кожинов вовсе отказывался считать рыцарский эпос «романом» в полном смысле этого слова, даже сочинение Сервантеса, видя в нём прежде всего «нагромождение приключений и чудес». Даже Михаил Бахтин, автор весьма впечатляющей книги о Рабле, отказывает этим произведениям в «романности», ведь они сплошь «монологичны», лишены столь любимой учёным «диалогичности», столкновения разных дискурсов.

Всё это взгляды из будущего – где уже были Тристрам Шенди, джентльмен, и обрастали письмами опасные связи героев Лакло, где мистер Пиквик и Сэм Уэллер странствовали по дорогам Англии, едва не сталкиваясь в метафизическом пространстве с птицей-тройкой господина Чичикова, где живут и умирают Будденброки, Форсайты, Головлёвы, из поколения в поколение… Конечно, эти неспешные и велеречивые миры вряд ли могут соперничать, скажем, с «Парцифалем», однако стоит ли отказывать последнему в «романности»?

Елиазар Мелетинский пришёл в Средневековье не из его будущего, кое post factum, а из прошлого, пройдя путь сквозь мифы и сказки. Тем, кто не читал «Поэтику мифа», поясню: автор является сторонником структуралистского метода в изучении культуры, и рассматривает её как совокупность универсальных паттернов, устойчивых систем мышления, которые, существуя в разных обществах, воспроизводятся с ходом времени в новых формах. К примеру, бродячий сюжет о первопредке – культурном герое, отвоевавшем у враждебных сил Хаоса и Дисгармонии право на Порядок для своих потомков. Сам по себе миф как раз представляет из себя совокупность таких «знаков», как их именуют структуралисты, существующих и в статике, синхронно друг с другом, и в динамике. Миф – картина мира человека, не выделенного до конца из природы, не существующего вне социального, он скреплён с ними дополнительными паттернами, ритуальными практиками и практиками инициации, а также целым комплексом представлений, которые показывают социальную норму, основу гармонии с окружающим миром, природным и человеческим.

Если взять за основу эту установку, то станет ясно, почему Мелетинский говорит о средневековом эпосе как «романе». Стоит сразу оговорится, что он упоминает и об античном романе, однако ставит его особняком, как повествование, связанное с отдельными персонажами, барахтающимися в потоке Рока, судьбы. Средневековый роман он отчитывает сразу от мифа, от которого жанр заимствует сказочно-эпические мотивы, однако выводит повествование на новый уровень. Мелетинский замечает, что в средневековом романе появляется так называемый «внутренний человек», персонаж, который, оставаясь в привычных «героических» рамках, приобретает новые черты, становится ближе к живой личности, которая неизбежно вступает в конфликт с социо-культурной ролью. Основная канва сюжета вполне себе мифологическая – поиск волшебных предметов, ступени инициации героя, наличие владыки-жреца, который в ответе за урожай, и так далее – всё на месте, прямо идёт, в случае бретонского, к примеру, цикла, от кельтского эпоса, иногда формируя на стыке с христианством занятные синтезные конструкции, вроде легенды о Граале.

Однако одного мифологического пласта недостаточно, и на помощь новым поколениям литераторов приходит лирика – яркая вспышка трубадуровой поэзии юга Франции, песен труверов и миннезингеров Германии, арабские касыды и персидские стихи суфиев, японские уна-моногатари, которые воспевали не внешнюю сторону жизни, а внутреннюю, чувства, любовь, языком поэзии её творцы учились описывать тонкие душевные переживания.

Так что средневековый роман состоит из двух пластов традиции, каждый из которых стал своего рода строительным материалом, из которого родился целый жанр. В первом из них находятся сказочные приключения героев, во втором – приключения духа, столкновения личности с социальной практикой, возникновение внутренней коллизии. Каждый, кто читал «Эрека и Эниду» Кретьена де Труа, помнит, насколько славный рыцарь Эрек оказался погружённым в любовь, настолько, что забыл о своём рыцарском призвании, и любимая жена была вынуждена напомнить ему о долге, помним мы и о преступной любви Тристана к Изольде Белорукой, помним, как Хосров едва не разрушил своё счастье с Ширин. Это романтическое начало вступает в конфликт с окружением, с нормой, что и делает средневековый роман – романом, и основная интрига сюжета заключается в синхронической гармонизации желаемого и действительного.

Всё это, подчеркну, является наследием эпической традиции и традиции поэтической лирики, следствием эволюции литературных жанров, что и выливается в типологическое сходство между отдельными произведениями, например, между «Тристаном и Изольдой» и «Вис и Рамин», где конфликт между личным чувством и эпосом выливается в трагедию. В иных вещах, скажем, в романах Кретьена, любовь институализируется в рамках эпоса, становится «куртуазной», сливается в экстазе с эпической традицией подвига, схожий путь находит и Низами в своём повествовании о Лейли и Меджнуне, где он сближает любовь романтическую и любовь к Аллаху (я бы, правда, вспомнил о том, как в той же Франции «куртуазная любовь» институализировалась даже в трактатах клириков в XII в., подгоняя чувство под определённые ритуализированные рамки). То есть, средневековый роман не есть часть процесса разложения эпической традиции, она вполне себе воспроизводится в его рамках, самая главная задача поэта – синхронизировать его с современностью, найти гармонию старого и нового, личностная субъективность героев обязательно должна быть примирена с миром, через процесс становления и ряда «инициаций» (Пропп!). В этом плане в рамки средневековой романики входит даже «Гэндзи моногатари», несмотря на то, что здесь параллели, выявленные Мелетинским, кажутся мне уж слишком натянутыми и сомнительными.

Итак, говоря языком структуралистов, коим пользуется и Мелетинский, средневековый роман – «синхронистическая система», когда ряд явлений типологически совпадает друг с другом. Конечно, автор игнорирует многие произведения, где приключенческий план сильно доминирует над психологическим, но в рамках концепции это оправдано, ведь произведения с ярко выражены «личностным» началом всё одно остаётся плоть от плоти своего времени.

Ранее, когда я говорил о концепции Николая Конрада, о «Восточном Ренессансе», то показывал, что в его интерпретации романная форма явилась свидетельством ренессансного гуманизма, однако грань между Средними веками и Возрождением у него была размыта до полной невидимости. Мелетинский поступил по иному, наоборот, отделил средневековую литературу от античной, и выделил её в отдельный этап, стремясь показать, что выделение «внутреннего человека», вопреки целым школам исследователей Возрождения (не только Конрад но и, например, Леонид Баткин, да и Голенищев-Кутузов, в общем и целом, тоже), также свойственно и литературе Высокого Средневековья. А вот где он чётко проводит грань, так это в области «нового романа», где герой сталкивается не с социо-культурным окружением, а с «прозой жизни», её приземлённой, реалистично-бытовой стороной, как это случилось с неким хитроумным идальго. Однако он не соглашается и с идеями Бахтина, который считал средневековый роман исключительно официозно-дидактичным, «монологичным», ему был чужд столь любезный Михаилу Михайловичу «диалог». Однако у Мелетинского и подход другой – для него роман – не сшибка полифонически звучащих идей и персонажей, а глубокое раскрытие индивида, его сущности и личности. Так, сами заочные полемики учёных сами по себе превращаются в «диалог», ведь с разных ракурсов история романного жанра выглядит по разному. Парадоксальным образом это даже можно трактовать как столкновение двух разных подходов к социальному, здесь Бахтин выступает как сторонник социальной детерменированности литературы, мелетинский же напротив, настаивает на выделении личности.

Однако остаётся в стороне один из главных вопросов: переходит ли средневековый роман в роман Нового времени, или нет? Сложно сказать, ведь немало нитей, которые связывают одно с другим. Но не стоит и забывать, что средневековый роман является порождением архаичного общества, и его базовый элемент – стремление к мифологической упорядоченности бытия – сходит на нет в новых литературных формах, несмотря на то, что это стремление может присутствовать как элемент композиции, нельзя сравнивать личностные конфликты рыцарских романов с диалектикой личного и общественного в романе классическом. Именно поэтому можно сказать, что средневековый роман остался в рамках своей эпохи. Но не стоит и забывать о том, что без средневековой романтики, куртуазного романа, персидских поэм и японских любовных романов, не было бы вовсе современной литературы в том виде, в каком мы её видим.

Подведём итоги. Несмотря на то, что жанр в литературе – понятие весьма условное, всё же стоит отдать должное Елиазару Мелетинскому за последовательность и аргументированность. Годами, десятилетиями он поступательно и методично разбирал по косточкам человеческую культуру, исходя из того, что её главный принцип – единство в мифе, сделав это методологической магистралью своих изысканий. И в его концепции средневековый роман, при всех отдельных вопросах к автору, всё одно смотрится органично и безшовно. В любом случае, его интерпретация кажется куда более убедительной, чем лёгкое пренебрежение к средневековой литературе от Вадима Кожинова, или призрачное «глобальное Возрождение» Конрада.

Группа "В контакте" — https://vk.com/club204472062

Рецензия на книгу " Человек в кругу семьи (1996)" — https://alisterorm.livejournal.com/28932....


Статья написана 3 мая 00:43

Манн Ю.В. Гоголь. Книга первая. Начало: 1809-1835 годы   РГГУ 2012г. 504с. Твердый переплет,

Когда я прошлой осенью читал «Петербургские рассказы», меня поразило, насколько южанину Гоголю чужд этот стылый город на берегу Балтики, открытый всем ветрам и снегам Севера. «Землёй финнов» он именует эту страну возле устья Невы, видимо, низкое свинцовое небо, пронизывающий до костного мозга сырой ветер и густой, напитанный солёной водой снегопад напугали его, южанина, до самой глубины души. Под молчаливым напором этих стихий, как Атлант под небесным сводом, молча существовал маленький и никому не нужный Акакий Акакиевич Башмачкин, погиб телом и душою скромный художник Пискарёв, сошёл с ума недалёкий чиновник Поприщин и потерял свой нос «майор» Ковалёв. Чудеса Рудого Панька, лукавого и чубатого сказочника из укромного хутора у села Диканьки были частью Божьего Мира, даже чёрный колдуны, ведьмы и утопцы были лишь лёгкими узорами на складках бытия. Не то Петербург Гоголя – место, чуждое живой душе и ярким краскам, где весёлое, казалось бы, многоцветие большого города лишено жизни, подобно механически движущимся старикам на Сорочинской ярмарке.

Этот плохо скрытый страх перед чужим и сказался на всём течении жизни Гоголя, и стал одним из самых важных элементов, из которых складывается его история гибели. Но так было не всегда…

Как бы не было тяжко проникать в непростую душу Николая Васильевича, мы всё равно, раз за разом, но возвращаемся к нему. И вот – новая биография в моих руках, на этот раз – трёхтомная работа Юрия Манна, известного своей дотошностью и вниманием к мелочам исследователя. Исследователь, чей возраст в прошлом году перевалил за девяносто, и по сей день отличается ясным умом и глубокой интеллигентской культурой. Его главными собеседниками стали писатели XIX века, романтики и реалисты, породившие многоцветие прекрасной русской литературы, и главным из них для Манна стал Николай Гоголь – человек, влияние которого на русскую прозу, драматургию и даже философию было воистину колоссально. О нём писали много, и, даже несмотря на то, что биография его не богата внешними событиями, он не кажется исчерпанным, а новые темы всё продолжают подниматься, новые вопросы задаются вновь и вновь. Поэтому Юрий Манн, пусть он даже больше полувека и изучает, казалось бы, не слишком большое по объёму творчество писателя, вовсе не считает его исчерпанным, наоборот, Гоголь продолжает привлекать внимание каждого живущего в России поколения, и многих людей за её пределами. Трёхтомник, котором я веду речь (1994-2009) является своего рода подведением итогов многолетнего изучения биографии Гоголя, и на сегодняшний момент считается одним из лучший, если не лучшим, описанием его жизни.

Сегодня я хотел бы поговорить о первом томе, в котором рассказано о молодом Гоголе, ещё не отягощённом физическими недугами и религиозной экзальтацией, о полном надежд и стремлений юноше, который обнаружил в себе неожиданный талант… Талант, неожиданный и для себя, и для окружающих.

Александр Воронский в своей недавно открытой книге делал упор на концепции «двух Гоголей», в которой умещались великий писатель и несколько эпатажный, корыстолюбивый и жадный до земной славы молодой человек. Игорь Золотусский создал объёмный и яркий, но всё же немного романтизированный образ последовательно и ярко раскрывающегося таланта, подрубленного физической немощью и растерянностью перед окружающей действительностью. Образ Гоголя у Юрия Манна, быть может, не так ярок и поэтичен, как у Золотусского, но у него просто немного иной метод. Золотусский идёт от общего образа Гоголя как писателя и человека, он охватывает сразу, целиком, его биографию, как общее поле, а позже рассматривает в нём мелкие детали. Манн же собирает по крупицам этот общий образ, как мозаичник, он подбирает мельчайшие куски смальты, и выкладывает их в прихотливый узор человеческой судьбы.

Многие биографы любят говорить, что таланты их героев проявлялись с юности. Сказать это о герое книги Манна очень сложно. Никоша, как звали в детстве писателя, не слишком ярко проявлял себя в детстве, учителя часто характеризовали его как «ленивого», даже порой «тупого», но резвого мальчишку. На фоне своих однокурсников в Нежинской гимназии Гоголь тоже не выделялся, с ним училось немало ребят, которые казались и ярче, и талантливей. Надо отдать должное Манну – он очень тщательно относится к окружению будущего писателя, и гимназические годы не оставляет в стороне. Да, Никоша не проявлял большого усердия в учёбе, всегда были те, кто учился лучше. Он неплохо играл в театральных постановках, проявляя задатки комедийного таланта, однако многие другие были ярче его. Даже его писательские таланты не проявились сразу: нежинские гимназист выпускали несколько рукописных литературных журналов, и юный Николай Васильевич там не слишком блистал. Сокурсники даже говорили ему, что он не имеет больших талантов в прозе, и рекомендовали писать стихи.

Стоит, конечно, поразится силе характера Гоголя, который, в силу молодости, очень хотел блеснуть, стать просто кем-то. Манну удалось по крупицам собрать картину того, как юный выпускник гимназии искал себя, проваливаясь на одном поприще за другим. В первую очередь он намеревался расстаться с литературой, поскольку его тайный дебют – поэма «Ганц Кюхельгартен» — провалилась в критике, и он её – опять же, тайком – сжёг, забрав отданную на реализацию большую часть тиража (поэмы была не то чтобы неплоха, но откровенно вторична и неоригинальна, по сути, юношеские стихи, неплохие, но не более того). Попытка устройства на государственную службу долго не ладилась, с карьерой учителя тоже, по легенде, распространяемой Фаддеем Булгариным, пытался даже устроится на службу в III отделение, и даже ходил на пробы в театр, желая стать актёром.

Полоса удач началась у Гоголя позже, когда он всё-таки был принят на службу в департамент государственного хозяйства, и позже, после ещё нескольких публикаций, он выпускает «Вечера на хуторе близ Диканьки». «Истинно весёлая книга», как говаривал Пушкин, принесла писателю большую славу среди читающей публики, и образ Рудого Панька прилип к нему, сыграв одновременно и дурную шутку. Это было необыкновенно и доселе невиданно – в особенности для хорошо знавших писателя сокурсников, которые долго не могли поверить, что их «Никоша-карла», коего они знали как облупленного, создал творение огромной поэтической мощности.

Так началась жизнь Николая Гоголя – писателя, Никоша Гоголь-Яновский отныне в прошлом.

Таким описывает его Юрий Манн – молодым, резвым, готовым к новшествам, даже самолюбивым. Самый яркий и живой, в плане повседневной жизни, период жизни Гоголя, описывается, тем не менее, с нотками развенчания «земной славы». Для меня особенно ярким эпизодом стал тот фрагмент его жизни, когда Николай Васильевич едва не стал моим коллегой, всерьёз собираясь заняться наукой, и замахнуться на написание «Всемирной истории» и «Истории Малороссии», на манер своего нового знакомого, Николая Карамзина. Остальные биографы, конечно, описывали этот период его жизни, и даже достаточно подробно, но именно Манн изложил всю эту историю с максимальной полнотой. Дело в том, что те статьи, которые Гоголь опубликовал в «Арабесках», кажутся мне достаточно слабыми, и представить себе, что их автор способен поднять глыбу всемирной истории, было сложно. Со временем это понял и сам молодой писатель: несмотря на собственные уверения в огромном количестве идей и набросков, в абсолютной уверенности в том, что его богатство мысли вот-вот сложиться в цельный текст, окончились ничем. Он так и не написал ни строчки, и всё, что мы имеем, это не слишком удачные статьи и лекции в «Арабесках». Не сложилась и столь желанная карьера университетского преподавателя, поскольку, как оказалось, преподаватель из него весьма посредственный.

Итак, что же мы видим в первом томе этой биографии? Мы видим молодого человека с большими амбициями и стойким характером, стремящегося, как принято сейчас говорить, «к успеху». По сути, всё это время мы читаем о том, как юный Гоголь мечтал, сталкиваясь раз за разом с суровой действительностью, которая обтесала его, как плотник, и к своим 25 годам он уже наконец-то сформировался в того человека, который написал «Миргород» и «Петербургские повести». Недаром позже он несколько стыдился «Вечеров…»: несмотря на их замечательность, они созданы ещё не до конца созревшим писателем, ещё не понявшим, что он хочет сказать людям.

Но всё же удивительно – в чём же секрет той искры таланта, которая распалилась в душе этого, казалось бы, неяркого человека?

Впереди и «Ревизор», и «Мёртвые души», и «Избранные места из переписки с друзьями». Пока же оставим юного Гоголя наедине с его мечтами, впереди у него ещё много вершин, но, как мы уже знаем, их взятие не сделало его счастливым.

Рецензия на книгу Александра Кана "История Скандинавских стран" — https://alisterorm.livejournal.com/28465....


Статья написана 2 апреля 15:29

Ясперс Карл. Смысл и назначение истории. Серия: Мыслители XX века. М., Политиздат. 1991 г. 527 с. Твердый переплет. Суперобложка. Формат 60x90/16. /,   (ISBN: 5-250-02454-8 / 5250024548)

…Последний, наверное, из историософских нарративов, которые были на слуху во времена моей учёбы, и который я прочитал лишь сейчас.

Студент, пришедший на истфак в поисках понимания истории, едва ли не сразу кидается на большие толстые книжки с броскими названиями и большим историографическим авторитетом. К примеру, одно время был в моде Макс Вебер, сейчас студенты взахлёб листают Маркса и «новых левых», в моё время на слуху были Шпенглер, Тойнби, Данилевский и… Карл Ясперс.

Первых троих, как и многие мои коллеги, я прочитал ещё в студенчестве, испытывая чувство лёгкой обиды и досады: с непривычки я потратил на них массу сил и времени, и не нашёл того, чего искал. Ясперс остался в стороне, хотя идея «осевого времени», эпохи расцвета философии и культуры в VI в. д.н.э. всё равно частенько попадала в поле зрения.

Собственно, из-за «осевого времени» я и брал в руки его книгу, пытаясь разобраться в том, что же изволил «в подлиннике» написать певец немецкого экзистенциализма. К моему удивлению, интересующая меня тема занимала ровно 3 (три) страницы из томика толщиной более полутысячи, а книга была, оказывается, совсем о другом… Это философия существования человека, единения с Богом, поиска единства с миром «urbi et orbi»…

Но вспомним, кто же это такой, Карл Ясперс, из города Ольденбурга. Путь к философии, мягко говоря, был не прямым – от скамьи кафедры юриспруденции к медицинскому факультету знаменитого Гейдельберга, оттуда – к практической психиатрии и психотерапии, а позже – профессор философии, куда он плавно перешёл от психологии. Он пересекается с Максом Вебером, общается с Георгом Зиммелем и Дьёрдем Лукачем, постоянно сталкивается в философских дискуссиях с Мартином Хайдеггером. Идеалист Ясперс, в отличие от последнего, не пошёл на сделку с нацистской партией, и вплоть до конца войны, находясь под постоянной угрозой ареста, он работал над своими текстами, покинув после завершения конфликта страну, навсегда осев в Базеле. Путь жизни, конечно, своеобразный, более живой, чем у, скажем, Канта, но всё же не переполненный событиями. Что же он хотел нам сказать?

В рассматриваемый мною сборник вошли три большие работы Ясперса: «Духовная ситуация времени» (1931), «Философская вера» (1948), и «Истоки истории и её смысл» (1949). Попробуем резюмировать, что же я там отыскал.

Ядро философии Ясперса – «экзистенция», «существование». Это, в широком смысле, философия бытия, основы которой философ почерпнул у Хайдеггера, вспоминая, однако, Шеллинга, Ницше, и – особенно – Серена Кьеркегора. Это отторжение онтологического рационализма и становление трансцендентности, не познание категориями разума, а «вливание» в бытие, ощущение единства с ним. В классической философии объект и субъект противопоставляются друг другу, в экзистенциализме они слиты друг с другом, человек ощущает себя неотделимым от мира (Ясперс называет это чувство экзистенциальным озарением). Пройдя это озарение, и ощутив своё единство с окружающим миром, он постигает его сущность, и становится свободным, поскольку ему открыты все дороги и направления, вне рамок условностей общества и культуры. Если говорить кратко, то «экзистенциальное озарение» — субъективность, преодолевшая свои границы и охватившая всё окружающее её бытие и нашедшая себя в единстве с её источником – Богом-творцом, что и убирает классическое противопоставление субъекта и объекта, сознания и бытия, ведь они синтезируются в процессе познания. Обезличенное бытие теперь наделяется экзистенциальной связью с человеком, и они наполняют смыслом друг друга.

Человек не может постичь трансценденцию с помощью одного лишь разума, это под силе лишь вере, поскольку мир есть продукт акта Творения Бога, поэтому главная задача философа – преодоление разума, вернее, не разума как такового, а свойственного нововременной мысли антропоцентризма, нигилизма, и, по выражению Ясперса, «демонологии». Однако его воззрения предполагают не отвержение философии, а её единство с трансцендентальным опытом, который воплощается в «философствующем человеке», познание для которого бесконечно, в силу необъятности и глубины Единого начала. Именно поэтому Ясперс говорил не о «философии веры», а о «философской вере», где на первое место выходит вера в Творца, по сути, мистическое чувство созерцания мира Божьего. Но это не переходит в крайнюю степень теизма, как у ряда религиозных философов, к примеру, неотомистов, или православных паламистов, и всё же отводит Познанию весомое место в вере. То есть, мне кажется, в качестве «сверхидеи» своих трудов Ясперс рассматривал соединение новоевропейской философии с её основополагающим архаичным каноном, одновременно и античным, и библейско-патристическим. Таким образом, примирение рационального и иррационального, в конечном счёте, всё равно сводится к доминанте иррациональных глубин человеческой души.

Тоже самое касается и человечества в целом, как социального организма, который всегда стремится к единству. Ясперс отвергает детерминизм, считая различия между людьми явлением поверхностным, тогда как духовная суть одна, недаром, по утверждению автора, религиозные доктрины сходны друг с другом. Таким образом, всё же одну детерминанту философ себе позволяет, и ею является нравственность. Накопленный опыт отчасти разделяет людей, он ведь может быть очень разным даже на уровне культуры, и «озарение» должно привести к постижению духовной сути самого себя и других, что сотрёт границы между цивилизациями и народами.

В тоже время озарение индивидуально, каждый приобщается к экзистенциальной трансценденции сам по себе. Вся жизнь – познание, познание своей собственной, субъекта, сути. Человек больше, чем он считает сам, и для него процесс познание одновременно становится и процессом становления, точнее – освобождение своей личности от оков сложившихся ограничений.

Поэтому в своих трудах Ясперс остаётся оптимистом, и искренне верит в будущее человечества, которое будет базироваться на «экзистенциальной коммуникации», общении «озарённых» людей. Это же снимает и проблему власти: в отличие от многих современников, и толкователей собственного творчества, и несмотря на собственную критику западноевропейского общества, Ясперс оставался сторонником либеральных концептов, которые наиболее способствуют развитию человека, по его мнению, он также считает существенным прогрессом и развитие демократических общественных институтов. В этом плане он, конечно, отличается от Ницше. Если же возвращаться к проблемам социального, то и здесь убирается противоречие между «внутренним-духовным», и «внешним-социальным», поскольку сама коммуникация является продуктом духовного единства, и грань между ними стирается.

Однако идеализировать «духовную ситуацию времени» он не собирался, в которой видел массу элементов, подавляющих человеческую индивидуальность, в том числе и в современных ему формах культуры. Одноименная работа 1931 г. служит своего рода отражением межвоенного времени, эпохи «заката Европы» и смуты Веймарской Германии, здесь Ясперс размышляет над деструктивной ролью масс, вырождении политической элиты, упадке культуры.

С философской концепцией нам более или менее ясно, что же теперь с его историософией? Для Ясперса идея «осевого времени», вполне очевидно, связана с моментом всплеска стремления к познанию мира, спонтанного возникновения нового исторического сознания, во главу угла которого ставится единство человечества перед лицом бытия. Таким образом, история – развитие идеи единства человечества. Это резко противопоставляет его мысли с трудами Освальда Шпенглера, который в своей концепции «цивилизации» был певцом изначального культурного разделения человечества, неспособного проникать своим взором в чужие культуры. Ясперсу чуждо не только такое деление истории – он отвергает даже проверенные временем схемы периодизации, к примеру, «империи» Августина Гиппонского или «миры духа» Гегеля. Немецкий философ стремиться увидеть в истории не границы, а единство, понимание которого и является главной целью человечества, преодоление мнимых границ и обретение Бога. Даже принятое в христианской традиции разделения больших эпох до Христа и после него кажется ему надуманным и неважным, ведь не только христиане способны обрести Бога.

Вот откуда взялось «осевое время». Этот тот момент в истории, когда ряд культур осознаёт единство всего человечества и окружающего бытия – архаичная и классическая философия Греции, Индии, Китая. В этом, конечно, заключается кардинальное противоречие идеи Ясперса: с одной стороны, у истории нет единой сути, субстанции, с другой же она присутствует в «осевом времени», и это уже создаёт для человечества детерминанту развития. Отказ от ограничивающей субстанции истории привёл лишь к утверждению другой парадигмы, возведению новых границ.

Немного разберём. Что же простирается у нас до «осевого времени»? «Доистория». Эпоха оформления человечества, едва ли не первобытность, отсутствие историчности как таковой. То есть, все державы Древнего Востока, Шумер, Вавилония, Египет на протяжении своего расцвета, пёстрые культуры Индии, развитые общества Древнего Китая, любопытные культуры древней Европы являются лишь «доисторией»? С точки зрения философа, до VI в. д.н.э. не было осознанного понимания истории как процесса развития человеческого общества, накопления и передачи его культурного опыта. Так как же объяснить наличие древних цивилизаций, в которых столь уютно устроились «отцы истории» разных точек континента? Для создания буферного этапа между первобытным человеком, одетым в шкуру, и просвещённым философом, родившим цивилизацию, одетым в крашенный кусок ткани, он вводит понятие «великих культур древности». Подготовка к настоящей (!) истории велась на протяжении нескольких тысячелетий, и заключалась в централизации сельского хозяйства путём ирригационного строительства и, стало быть, образования государства (Виттфогель, чтоб его!), доместикации лошадей (именно лошадей, поскольку философ очень важным считает образ всадника-воина, или наездника колесницы), возникновение письменности и форм культурного единства. Самое интересное, что, отказывая этим культурам в историчности, называя их «непробудившимися», Ясперс всё же утверждает, что культурное разделение человечества, которое, как мы помним, мы преодолеваем, сложилось в этот период, хотя «подлинного исторического движения» не было! В его повествовании они статичны и неподвижны, но как они, простите, вообще сложились, и как развивались?

С моей точки зрения, появление в течении нескольких веков выдающихся философских учений свидетельствует об итоге определённого развития человеческих культур, вовсе не до конца изолированных друг от друга. Для Ясперса же эпоха «осевого времени» — осознание человеком самого себя и своего бытия, осознание трансцендентного абсолюта в пределах этого мира. К сожалению, философ отдаёт историю на откуп философемам, так же, как делали его предшественники, и многих сложностей и богатств человеческих культур он не может охватить, они проходят мимо божественного сияния «осевого времени», и являются лишь тенями. Всё это делает историософскую концепцию Ясперса эфемерной и лишённой подлинного базиса, хотя сам факт, который подметил Ясперс в плане синхронного развития «великих философий», интересен, хотя нечто подобное можно встретить и в более ранних трактатах других философов.

Ещё одна проблема Ясперса, также, как и многих до него, это слабое знание истории восточных обществ, его погружённость в «ориентализм». Поэтому для него историческое развитие в основном идёт на Западе, хотя с важностью его истории для всего человечества трудно спорить. Здесь он, религиозный философ, конечно, отличается от своих коллег, скажем, неотомистов или нового поколения протестантских философов, или, скажем, от представителей русской философии, того же Алексея Лосева. Западная техногенная цивилизация для него – столь же важный этап в развитии «философской веры», что и предыдущие периоды, своего рода духовный прогресс, и в этом он, конечно, схож в своих идеях с Максом Вебером. Тем и примечателен Ясперс, который, являясь религиозным философом, не был консерватором, и верил в прогресс. Впрочем, он видел серьёзную опасность в утрате гуманизма, который в дальнейшем должен был быть преодолён, также как и разочарование в человечестве и человеке, который последовал за крушением «долгого XIX в.».

Что же мы можем сказать? Карл Ясперс, безусловно, интересный философ, тонкий психолог, прирождённый оптимист и гуманист. Всё это делает его достойным нашего внимания, хотя, конечно, его тексты страдают от чрезвычайного многословия, самоповторов и просто, простите, занудства. Конечно, нельзя сказать, чтобы его тексты имеют эпохальное значение для развития философии, или они должны быть прочитаны каждым, и, в частности, тем, кто постигает тайны истории человеческого общества, от него будет немного пользы. Но как взгляд с определённого угла обзора, как философия, которая расширит сознание читающего, его тексты, безусловно, заслуживают внимания.


Статья написана 3 февраля 23:32

Антонова К. А. Бонгард — Левин Г. М. Котовский Г.Г. История Индии. Издание второе, исправленное и дополненное. М. Мысль 1979г. 607 с. Твердый переплет, обычный формат.

Является ли Индия мифом?

Странный вопрос, на первый взгляд. Индия как общность существует уже не один век, мы имеем представление о её культуре и истории, она нам кажется давней знакомой. Конечно, в прямом смысле этого слова Индия – не миф, однако является ли она единой страной? Не можем ли мы сказать, что это своего рода ориенталистский конструкт, созданный другими цивилизациями, приходящими в пределы Южной Азии, в немалой степени – Англии? Пожалуй, даже нынешние попытки индийского правительства построить «скрепы» на древнем «единстве» цивилизации явно являются продолжением ориентализма, В самом деле, ведь для индуса древности и средневековья куда важнее была принадлежность к джати и к конкретной территориальной группе, он и не должен был ощущать своего единства с так называемой «нацией», поелику таковой в Индии отродясь не было. Каждый регион отличается изрядной языковой и этнической пестротой, разница в культурных паттернах даже между соседними деревнями может быть колоссальна.

Это нужно учитывать, когда работаешь с индийским материалом – удивительная пестрота социального и культурного, которое только в более позднее время было схвачено обручем единых политических границ, и только совсем недавно – скреплено понятием «гражданства». Перед советскими историками, нужно сказать, стояла нелёгкая задача: написать обзорную и исчерпывающую книгу об этом сложном регионе, с точки зрения советско-марксистской историографии… Был, да и есть такой жанр, как «страноведческая монография», которую писали в рамках Академии Наук, и которая подводила своего рода итоги эмпирических исследований в области изучения какой-либо страны. И, несмотря на то, что к 1970-му был выпущен уже четырёхтомник по истории Индии (1959-1969), было решено сделать своего рода её компедиум, краткий очерк, который сегодня рассматриваем и мы, и который не был частью плана Института Востоковедения, став внеплановой работой нескольких энтузиастов. Казалось бы, рядовая монография, однако у неё была необычная судьба, она пала жертвой совсем ненаучных обстоятельств.

Идею о необходимости написания компедиума была высказана Григорием Бонгардом-Левиным, который за свою жизнь написал не одну обобщающую книгу по истории Древней Индии, а также Кока Антонова, специалист по индийскому Средневековью и Георгий Котовский, занимающийся проблемами истории Нового времени.

Для начала скажем о структуре книги, которая делится, что логично, на три больших периода. Первый период, Древнюю Индию, описывает как раз Бонгард-Левин, во многом дублируя свои собственные сочинения об этом периоде, все желающие могут посмотреть его боле полный вариант в томике «Индия в древности» в соавторстве с Григорием Ильиным (1985). В нашем случае этот раздел достаточно ёмко и тщательно сделан, спорные идеологические вопросы, вроде частной собственности на землю в древности, по возможности обойдены, а многие темы, которые всегда освящались на втором плане, выдвинуты вперёд: так, довольно большое место здесь отведено древнеиндийской культуре.

Второй период – Средневековье – отдан в распоряжению Коки Антоновой, которая, как никто, даже лучше, чем её младший коллега Леонид Алаев, могла на единицу плотности текста изложить целые пласты событий и уделить время множеству тем – от политической и экономической истории до культуры, причём не слишком всё это приправляя псевдомарксизмом. К примеру, Антонова даже продолжила свою мысль, высказанную в других работах о том, что развитие капитализма началось в Индии после появления европейцев, а не до, что как бы заочно перечёркивает мысль о ростках капитализма при разложении феодализма. Она осталась верна своей крамольной мысли, что в независимых индийских политиях не было ни мануфактуры европейского типа, ни капиталистических товарно-денежных отношений, тем паче – буржуазии. К сожалению, более или менее объёмного анализа деятельности англичан, в частности Ост-Индской компании, мы не получим, хотя по отдельным событиям и персоналиям, вроде легендарного воротилы лорда Хейстингса, или в более позднее время, не менее легендарного «сапога» лорда Керзона, которого до сих пор в Бенгалии поминают «добрым словом». Однако фронтального анализа влияния Англии на жизнь Индии, на её экономику и культуру, мы не получим, что и не удивительно, ведь эта тема уже была детерминирована сочинениями Классиков. Критика английской политики вполне объяснима и, по всей видимости, во многом справедлива, я не специалист, однако явно пренебрежительное принижение примитивного европейского искусства по сравнению с великим индийским выглядит эдакой «зеркалкой» колониального дискурса, и смотрится очень странно. Сипайское восстание, сложное и противоречивое, фактологически, по всей видимости, описано довольно точно, однако его характеристика также вызывает удивление. Несмотря на то, что авторы пишут, что движущей силой были сидящие на земле бесхозные отряды военных-сипаев и непокорная знать, всё равно восстание записывается в число движений крестьян и рабочих, которые тем самым воевали против английского капитализма.

Однако, как обычно в этих случаях, самым проблемным оказался раздел, посвящённый Новейшему времени. Сын знаменитого комкора, Котовский был скорее активным общественником и партийцем, часто ездил в Индию, и прекрасно чувствовал политический момент, и уклоны в линии партии. Поэтому весь раздел переполнен исключительно политической борьбой партий и общественных движений. Мощный эрудит и прекрасный знаток подковёрной борьбы партий, он изложил её очень плотно и ярко, но, как всегда в таких случаях, совершенно непонятно, что же происходило на территории Индии за этими странными партийными заклинаниями. Котовскому было необходимо отыскать правое и левое крыло в индийских партиях, и в Индийском национальном конгрессе, и в Мусульманской лиге, и во всех прочих, пытаясь вычислить, к какому «классу» приближались те или иные деятели – к буржуазии или пролетариату. К примеру, государственную политику Джавахарлала Неру в один из периодов его деятельности, когда получил импульс госсектор экономики в ущерб более мелкому бизнесу, был записан в социалистический уклон, как и все прочие, вызванный массовыми выступлениями рабочих и крестьян (коих он перечисляет каждый раз всего ничего).

Плюс ко всему, как отмечал индолог Валерий Кашин, в этом разделе масса неточностей и скверных интерпретаций, которые он списал на счёт небрежности автора. Но дело даже не в этом. Под описанием партийного противостояния и единичных стачек с сатьяграхами Ганди совершенно непонятно, что же происходило в Индии. Логика понятна: авторы описывают процесс социальной борьбы и складывания национальной элиты, но вовсе неясен сам процесс и его динамика. Под псевдомарксистскими заклинаниями отчётливо даже не разглядеть противостоящих сторон, поскольку их программы не освящаются. К примеру, авторы даже умудрились почти полностью нивелировать религиозный фактор, более чем важный в этом регионе, игнорируя даже слова самих Ганди и Неру, лишь иногда напоминая каких-то «левосектантов» в ИНК.

Но, как бы товарищ Котовский не чувствовал уклоны в линии, он не смог предсказать, что при поддержке его непосредственного начальства к посту премьер-министра в 1980 г. вновь придёт Индира Ганди, ориентирующаяся на добрососедские отношения с СССР. В «Истории Индии», как раз во втором издании, автор крепко прошёлся по правящему курсу её ИНК, так как до этого она проиграла, и стоило давать оценку с точки зрения противников бывшей правящей партии. В силу новоиспечённых добрых отношений, эту «страшную клевету» уничтожили вместе с книгой, изымая весь нераспроданный тираж.

Что же мы видим в итоге? Конечно, авторы собрались не по велению партии, а по собственному почину, и искренне попытались написать сводную историю этого невероятно сложного региона, со своей глубокой спецификой, пестротой укладов и бесконечной вариативностью культурных форм. В итоге то, что вышло, мало чем отличается от стандартной «плановой монографии», всё с теми же плюсами и минусами – неплохим разделом о древности, в котором нашлось место куцым очеркам многим сторонам жизни Индии, впечатляющими главами о Средневековье, ставшими примерами для последующих авторов, и невнятным разделом о колониальном и – в высшей степени – постколониальном времени. Как обобщающий очерк он, пожалуй, устарел, сейчас есть вещи и посильнее, хотя, конечно, ещё годно для ознакомления с материалом. Однако ценность «Истории Индии» всё же больше историографическая.

Что до нашего изначального вопроса, то да, единая Индия, которая нарисована в последней части сего произведения – Индия капиталистическая, буржуазная, с зарождающимся рабочим классом и социалистическим будущим – действительно миф, и глубокая специфичность, кстати, современного политического протеста против Бхаратия Джаната Парти говорит о том, что сторонние наблюдатели-псевдополитологи слишком привыкли верить стандартному мифотворчеству, которое нашло своё место и на страницах этой книги.


Статья написана 3 января 12:36

Бурдье Пьер. Социология социального пространства . Серия:Gallicinium. Пер. с французского Н.А. Шматко СПб.: Алетейя, 2017г. 288с. Твердый переплет, чуть увеличенный формат.

Каждый учёный-гуманитарий вынужден опираться на определенные условности и конструкты, даже если он подрывает, в конечном счёте, их базовые основы. Однако в тот момент, когда он начинает своё плодотворный (иногда) путь, он, для сохранения собственного душевного спокойствия, должен опираться на ряд понятий и идей, которые позже обязан будет отрефлексировать. Особенно это важно для социальной истории в больших масштабах, когда терминологическая и идейная путаница в трудах учёных порой приводит к ряду странных выводов.

И тут Пьер Бурдьё (1930-2001) стоит особняком. Его система подразумевает в качестве базы не конструкт а рефлексию.

Неясно? Стоит пояснить.

Молодой Пьер из крестьянской семьи Бурдьё начинал как философ, в студенческие годы штудируя труды феноменологов и французских левых, обращаясь у трудам столь же юного Маркса-гегельянца, быстро встал на позиции критики современного мирового порядка. Попав в опалу, молодой аспирант был отправлен рядовым в Алжир в разгар войны 1950-х, и получил там незабываемый опыт полевых исследований иной культуры, ударился в этнологию (регион северного Алжира Кабилия на всю жизнь остался его любимым примером) с уклоном в структурализм Леви-Стросса, а позже пришёл в социологию, где для него и началось самое любопытное и интересное.

Сразу скажу, что Бурдьё был весьма активен и в общественной жизни, не запираясь в башню из слоновой кости, совместно с Мишелем Фуко и Жилем Делёзом участвуя в политике. Даже после 1968 года он сохранил свои левые взгляды, критиковал неолиберальные и глобалистские направления в политике и в сфере идей, выступая за социальную справедливость и партийную самоорганизацию неимущих слоёв, много выступая и на политических площадках и в СМИ.

Однако он всё же не был наследником Маркса, к идеям которого относился крайне скептически. Нет, рассуждал Бурдьё, классовая солидарность – понятие слишком общее, не может быть у такого количества людей общего самосознания, не может всё сводится и к противостоянию между ними, как образующему фактору. Всё несколько сложнее…

В этих работах содержится, конечно, не квинтэссенция мысли Бурдьё, таких работ у него нет вовсе, но в них растворена общая, базовая идея «социального поля», которая имеет определённые ограниченные рамки, и может быть истолковано. Стоит сразу сказать, что это понятие для социологии не было чем-то новым или однозначно противопоставленным социологической мысли, его использовали и Эмиль Дюркгейм, и Георг Зиммель, упоминал о нём Питирим Сорокин, из относительных современников его свободно использует Энтони Гидденс.

«Социальное поле» Бурдьё призвано ответить на главное, по его мнению, противоречие общественной жизни: различием между объективной структурой общества и представлений о нём. С одной стороны, общество с самого рождения задаёт человеку готовый базис социо-культурных отношений, с другой – общества вовсе бы не существовало, если бы оно не являлось активной деятельностью конкретных людей, и уж тем более оно не изменялось бы. По мнению нашего автора, ответ на это противоречие заключается не в каких-то строгих концептуальных константах, а в более абстрактном пространстве человеческих взаимоотношений, в сложной структуре, которую он и называл «социальным полем». Попробуем разобраться. «Телом» этого поля является «социальное пространство», то есть пространство взаимоотношений между людьми. Отдельный человек – агент – находятся в цепи пересечений различных взаимосвязей, сразу располагаясь в месте пересечения множества измерений и взаимосвязей. Эти взаимосвязи и образуют совокупность социального поля, которое представляет собой набор практик-топосов, представлений и постоянно, спорадически возникаемых взаимоотношений, которые и образуют общество. Эти взаимоотношения не являются чем-то постулированным, они существуют только в динамике и изменении, в конкретной практике из действий.

Однако если возаимоотношения внутри поля меняются, каким образом ему удаётся сохранять свои границы и устойчивость внутри них? Что является базой объективного состояния вечно меняющихся структур человеческих взаимоотношений?

В качестве базы Бурдьё определяет совокупность установок — предпосылок, практик и представлений, которые человек заимствует в процессе социализации. Положение агента в системе социального пространства зависит от того, какое место он в нём занимает, место же зависит от того, каким он обладает капиталом. В данном случае «капитал» имеет не только экономическое значение, но обозначает и социальный капитал, то есть место в обществе, и капитал культурный, который также существует только в сознании носителей. Каждый из этих капиталов является явлением объективным, и в тоже время – мировоззренческой конструкцией, существующей в головах у агентов.

Отсюда вырастает концепция «габитуса» — совокупности действия, мышления, оценки и ощущения. Габитус является способом воспроизводства и производства социальных практик. Сочетание объективных социальных отношений в общем смысле и субьективных действий агентов усваивается участником, и порождает собственные социальные практики. Габитус – усвоенные установки, своего рода посредник между агентом и социальным пространством, которые помогают ему осваиваться в сложной структуре заданного поля. Наиболее полно габитус воплощается в заданных практиках, которые представляют собой норму социального поведения в обществе, точнее – совокупность желательных для общества поведенческих установок.

Итак, существует социальное поле, в рамках которого действуют его носители-агенты, каждому из которых свойственен определённый ресурс – «капитал», и которые посредством исторически закреплённых практик-«габитусов» осуществляют в рамках социального пространства коммуникацию между собой, производя таким образом вторую реальность, воплощаемой в символической системе. Из этого и состоит социальная реальность. Однако она является не столько заранее заданной системой взаимоотношений, но и предметом постоянной рефлексии и, смею напомнить, существует только в постоянном движении и воспроизводстве. Следовательно, постоянная практика ведёт к изменению заранее заданных установок или к их коррекции. Общество держится на балансе между «объективностью» воспроизводимой реальности, и диспозиции других, предлагающих иной процесс воспроизводства, новую совокупность социальных символов и новые практики.

В силу того, что мы опираемся на представленный выше сборник, базовый пример мы возьмём оттуда, и касается он наиболее важной для Бурдьё проблемы – проблемы власти. Власть, как совокупность капиталов, также имеет ряд особенностей, которые ставят её особняком среди всех социальных полей. Власть, само собой, с Нового времени наиболее полно воплощается в государстве-бюрократии, которое, конечно, представляет из себя особую разновидность социального поля. Его главная особенность в том, что оно своё политическое поле распространило на всех жителей подотчётной ему территории, и не только посредством института «гражданства», но и определением нормативов габитуса участия в политической жизни в заранее предписанных формах, претендуя на абсолютность своего участия во всех аспектах жизни. Суть государства в монополизации универсального, приобретении символического капитала. Взгляд государства, точнее, контролирующей его группы объявляется всеобщим и универсальным интересом, который выше частных и эгоистических интересов всех прочих акторов общества, государство же, как предполагается, бескорыстно, и отвечает интересам всех и каждого.

Однако от этого государство-бюрократия не становится чем-то по настоящему универсальным, а представляет из себя социальное пространство со своими капиталами и габитусами, которые как раз исходят из самых что ни на есть эгоистических интересов. Бюрократия, имеющая в руках целый комплекс символических капиталов, и посредством их получая капитал экономический, быстро становится самоподдерживающейся структурой, в которой объективное исполнение заданных функций, собственно, отходит на второй план, на первый же приходит перераспределение капитала. Прежде всего, конечно, не стоит забывать, что государство-бюрократия состоит из агентов, габитус которых имеет совершенно особую сущность. Государство имеет возможность узурпировать смыслы других социальных пространств, и, имея монополию на насилие, может навязывать их. Агенты, используя символические стратегии, навязывает своё видение социального порядка и своего места в нём. Государство осуществляет свою волю через официальную номинацию, акт символического внушения, который обязателен для исполнения каждым, кто находится под его гражданской юрисдикцией. Бурдьё также считал важным, что государство закрепляет за собой право легитимности знания, то есть контролирует процесс образования и выдачи дипломов, то есть осуществляет попытки контроля за интерпретации социальной реальности.

Агентам, которым делегируют представительство какой-либо организации, становится важно воспроизводить свою практику для поддержания статуса, места в социальном пространстве. Бюрократия наиболее всего ценит людей, которые воплощают сами себя именно в её рамках, то есть не имеют никакого иного пространства, кроме пространства своего места в бюрократии. Поэтому в бюрократии такая масса посредственнстей, поскольку аппарат дорожит теми людьми, которые от него наиболее сильно зависят, теми, кто вне государства ничего не стоит.

Тем самым, государство-бюрократия превращается в замкнутую и самодостаточную систему, которая способна воспроизводить саму себя при использовании капиталов других полей. Однако Бурдьё всё же видит определённую положительную сторону в существовании демократического государства, как поля пересечения различных полей, смыслов. Демократию Бурдьё рассматривает как пространство борьбы за распределение власти над символическим капиталом государственных органов, это противостояние агентов-партий, которые в своих рамках мобилизуют максимальное число участников, объединяя их единым видением социального мира и его будущего. Монополизация же государства ведёт к куда более деструктивным процессам для общества. Аппарату свойственно то, что Бурдьё называет «теодицеей», когда сам аппарат становится предметом поклонения, сосредоточением непрогрешимой истины. Сакрализация аппарата, в свою очередь, ведёт к тому, что находящимся вне его поля акторам вменяется в вину неучастие в его жизни, непризнание его значения. Мало того, партийная монополия постепенно ведёт к «милитаризации» её габитуса, в рамках которой происходит легитимация дисциплины и подчинения. «Мобилизационный», скажем так, режим используется для предотвращения возникновения альтернативных взглядов на социальное пространство и движение, отныне каждый, кто посягает на монопольный взгляд власти, превращается во врага, который замахивается на попрание «идей», «идеалов» и прочих разных «скреп», которые являются зримым воплощением принадлежности к неким «нашим», рамки которых правящая корпорация определяет сама.

Отдельно акцентирую, Бурдьё вполне признавал концепцию государства как пространства борьбы различных социальных сил, служащего рациональным инструментом социального перераспределения, поддерживающего справедливое распределение ресурсов-капиталов в обществе.

Отдельно хотелось бы рассмотреть наиболее важную для меня статью сборника, «De la maison du roi a la raison d’Etat» (1997), где рассматривается проблема развития государства-бюрократии. Сразу скажу, что понятия, которое я употребляю, «государство-бюрократия», не было в работах социолога, но я его употребляю в противовес понятию «государства-династии», которое свойственно, по его мнению, Средневековью. Институт европейской королевской династии вырастает из феодального права сеньориального суверенитета, конечно, однако она достаточно быстро выделилась из сомна феодальных владык Тёмных веков, посредством накопления символического капитала, где нашлось место и блоковским «королям-чудотворцам», и «двум телам короля» Канторовича, создающих вокруг династии ареол избранности, придающей их претензии на самовластие сверхъестественную легитимность. Парадоксальным образом, по мнению автора, шедший процесс рационализации и институанализации государства переплетался с личностными отношениями внутри королевского двора, в котором переплетались пресловутый «государственный интерес» королевской семьи — династии и патронально-клиентские отношения в рамках королевского двора. Рационализация же управления требовала безличных структур, где главную роль играли не патронат и клиентела, а управленческие навыки. Таким инструментом рационального управления в рамках династийного социального поля выглядела бюрократия. Обладателей власти – owners ряд юристов противопоставлял управленцам – managers, «династию» и «корону» они противопоставляли «государству» как управленческой системе, в которой главную роль играла не кровь и не патронат. Грубо говоря, власть могла лавировать между патронатными отношениями в рамках двора и королевскими министрами как управленцами, которые должны были уравновешивать друг друга (можно, конечно, вспомнить Генеральные штаты в начале XVII века, когда заявил о себе кардинал Ришельё, и те хитросплетения интересов сословий, между которыми пытался вырулить королевский дом, получая поддержку то одних, то других, стараясь уравновесить давление страны на двор). Главный принцип – оторванность управленческого аппарата от существующего переплетения социальных связей (о подобном писал и Макс Вебер, к примеру, касаясь итальянских «подеста»). Автор несколько лукавит, или, вернее, упрощает: два способа эти вполне могут пересекаться, ведь принятая во Франции Нового времени практика продажи должностей имеет вполне патронатно-клиентскую природу, не говоря уже о сети привелегий и системе коррупции, которая по этому принципу выстроена сверху и донизу. И там, и там идёт процесс «присвоения» каких-то общественных функций из привелегий, в одном случае – через кровь, в другом – через делегирование.

Резюмируя: династийная власть, «дворец» со своими собственными патрональными интересами уравновешивается рационалистической бюрократией, две системы социальных полей, которые противостоят друг другу, держась на балансе контр-интересов. В более раннее время, как вскользь написал Бурдьё, династийному принципу противостояла церковная организация, вырванная из патрональных отношений дисциплинарным подчинением иерархии, ставящей себя выше светской власти, однако в обществе, где церковь как социально-политический институт утрачивает своё значение, приходит бюрократия. У церкви и бюрократии есть одна общая черта: в отличие от переплетений родственных и клиентских связей в рамках династийного дискурса, в них главная роль отводится «париям», то есть вырванным из своего поля агентам, вся деятельность которых и габитус формируются только в рамках представленной организации. Подчеркнем, вслед за Бурдьё: речь идёт не о том, какая система более эффективна с точки зрения управления, речь идёт о конфликте двух способов воспроизводства социальных практик. Для династийного важна кровь; для бюрократического – компетенция, что ни понимай под этим словом.

В рамках чего происходит эта борьба, за что? Ответ Бурдьё в данном случае прост: за экономический капитал, за доходы. Государство – выгодное предприятие, которое позволяет извлекать ресурсы из других социальных систем, и право участвовать в их перераспределении уже зависит от символического капитала. Процесс бюрократизации привёл к победе аппарата, государство было дефеодализировано. Правило наследования утрачивает легитимность, и утверждается правило «назначений» на должности, подразумевающих особую компетенцию назначаемых агентов, легитимность которым может придать только аппарат. Персонализм сменяется обезличенностью институтов.

Таким образом, государство в современном понимании, как институт бюрократического аппарата, является творением юристов более позднего времени, выведших принцип безличного и якобы бесстрастного органа управления национальными интересами. К чему это привело и насколько это справедливо, я уже писал выше.

Итак, такова в общих чертах концепция, рамки которой Бурдьё весьма нечётко обозначил в статьях этого сборника, и, нужно сказать, что они производят на читателя большое впечатление. Во многом, конечно, это заслуга определённой нечёткости его концепции, её размытости, что позволяет до бесконечности расширять дискурс «социального пространства», и вплетать в него новые понятия и целые мировоззренческие конструкции, что делает идеи социолога весьма удобными для самых разных онтологических систем. И, надо сказать, идеи Бурдьё действительно имеют большое влияние на социальные науки в целом. Впрочем, думается мне, в ней же заключении и некоторая опасность схематизации, ведь концепция «габитуса» предполагает обязательную вовлечённость человека в систему социального воспроизводства, что бы не говорил сам исследователь о неравномерности и вариативности этого процесса. Концепция «габитуса» действительно солидна и интересна, однако не стоит забывать о том, что человек может идти и против его власти, выбирая свой, как говорят немецкие антропологи, «стиль жизни», что придаёт идее «социального поля» большую динамичность.

В целом нужно сказать, что работы Бурдьё невероятно интересны и познавательны, и являются одними из интересных, системообразующих работ, которые действительно привносят что-то концептуально новое в социальные науки, и позволяет искать новые грани. В любом случае, согласны вы с его идеями или нет, знать творчество Пьера Бурдьё нужно каждому человеку, который имеет честь всерьёз заниматься постижением социальных наук.


Страницы: [1] 2  3  4  5  6  7  8  9 ... 17  18  19




  Подписка

Количество подписчиков: 63

⇑ Наверх