Поршнев Б.Ф. Социальная психология и история. Издание второе, дополненное и исправленное. М. Наука 1979г. 232 с. Твердый переплет, обычный формат.
Безусловно, история не может быть безпроблемной и безконфликтной. Споры учёных, сражения разных концепций друг против друга двигают наши знания вперёд, требуют совершенствовать аргументацию, смотреть на привычные, казалось бы, вещи с иной стороны. Жизнь слишком сложна, чтобы выстроить процесс развития человечества в рамках какого-то уравнения, именно поэтому нам вечно необходимо искать и дополнять новые переменные, новые процессы и закономерности, новые способы анализа материала источников, и так далее и так далее.
Конечно, очень многое зависит от личности историка, его мировоззрения и биографии. И часто личностный фактор очень сильно влияет на исследование, особенно если сам учёный не чувствует границ своей субъективности и «Ego». Вспомним, как в старости Лев Гумилёв создаёт довольно странную «Древнюю Русь и Великую Степь», содержащую массу натяжек и сомнительных трактовок, часто данных потому, что так надо автору, либо исследования почтенного индолога Натальи Гусевой, увлёкшейся публицистикой индийского националиста Тилака.
Однако задолго до них советско-российская наука знала и более яркие и противоречивые персонажи. Вот, скажем, колоритная и действительно масштабная фигура Бориса Фёдоровича Поршнева (1905-1972), и найти аналоги этой странной личности очень непросто. «Жак-простак и снежный человек», по словам известного французского историка, «единый политэкономический закон феодализма», международные отношения эпохи Нового времени, французский абсолютизм и крестьянские восстания XVIII века, антропогенез, социогенез, теория классовой борьбы, история социалистической мысли, и, наконец, социальная психология – вот основной (!) круг интересов этого историка… точнее, не историка, а скорее мыслителя. Все, кто учился в МГУ, или просто соприкасался с ним, так или иначе помнят колоритную фигуру Поршнева, в связи с участием в какой-либо дискуссии, либо при соприкосновении в учебно-общественном процессе. В самой Франции, которая и служит основным полем исследовательской деятельности Б. Ф., его хорошо знают, прежде всего по исследованиям народных восстаний XVIII века, показавшим предпосылки Великой Французской Революции. Судя по всему, он производил впечатление красного платка на фоне сдержанной и строгой палитре советской исторической науке.
Предмет нашего сегодняшнего разговора – одна из важных частей творчества Бориса Поршнева, его концепция «социальной психологии», которая наиболее полно отображена в книге «Социальная психология и история» (1966), в своё время вызвавшая фурор в определённых кругах, и для своего времени была довольно смелой. Но прежде чем говорить о самом magnum opus, нам следует рассмотреть, каким же кривым путём историк добрался до своих, весьма своеобразных идей.
Поршнев в детстве был увлекающимся и разносторонним ребёнком, и с ранних лет поставил себе цель – найти общую логику истории, понять глубинную суть исторических явлений. В существующих условиях (1920-е гг.) он мог учится по нескольким специальностям, и основными из них были психология и история, второстепенным – биология. Логика здесь проста – биология – материальная основа жизнедеятельности, история – отображение процесса жизнедеятельности социальной, психология находится на стыке этих двух глобальных сфер, поскольку зависит от обеих. Методологической прослойкой концепции Поршнева навсегда стал марксизм, правда, в его собственной, неповторимой интерпретации.
Интуитивно он принял за базовую основу концепцию «классовой борьбы», и сразу же начал изучение конкретного материала ключевой, по мнению марксистов, эпохи – эпохи окончательного перехода от феодализма к капитализму, XVII веке, увенчанному через столетие Великой Французской революций. Итогом многолетней работы стала книга «Народные восстания во Франции перед Фрондой (1623-1648 гг.)» (1948), получившая Сталинскую премию и широкую известность за рубежом, в том числе и в самой Франции. Горизонтальный срез 25 лет одного из важнейших столетий европейской истории показал большую роль «классовой борьбы», точнее, «народных масс» в борьбе с абсолютизмом и феодализмом, и его решающей роли в дальнейшей модернизации общества. Книга была новаторской, хотя и получила изрядную порцию критики со стороны, скажем, Александры Люблинской, обвинившей автора в слишком широких обобщениях, и подгонки сведений источника под заранее заданную концепцию, иногда откровенно насильной интерпретацией. Впрочем, историку явно было не до досадных мелочей, поскольку именно в широких обобщениях он и видел смысл своей работы.
Утвердившись в своей концепции, Поршнев углубился в прошлое, и начал искать «единый экономический закон феодализма», основанный также на «классовой борьбе». Итогом работы стали монографии «Очерк политической экономии феодализма» (1956) и «Феодализм и народные массы» (1964), в которых он проводит идею о том, что развитие во всех сферах общества было определено «классовой борьбой». Например, усовершенствование сельхозтехники в его интерпретации оборачивалось совершенствованием крестьянского вооружения для будущих схваток с тяжёловооружёнными реакционерами-рыцарями. Само собой, коллеги-медиевисты не одобрили такого, мягко говоря, вольного обращения с историческим материалом, и немедленно «пнули» Бориса Фёдоровича за отход от марксизма и концепции социально-экономической истории, и преувеличении роли «классовой борьбы». Не место здесь говорить о перипетиях этого спора, скажу лишь, что волею обстоятельств Поршнев потерпел поражение, и коллеги приняли его работы без особого интереса. Впрочем, вполне заслуженно.
Основа «ЕЭЗФ» — содержащаяся в III томе «Das Kapital» концепция «феодальной ренты», в которой воплощается феодальная собственность, то есть – постоянно повышающийся уровень внеэкономического принуждения крестьянства, за счёт развития производительных сил. То есть, в основе всё одно находится противостояние классов, просто оно подаётся «под соусом» сталинской политэкономии. Однако теоретическая основа ясна: она лежит не в области, как ни парадоксально это не звучало, социально-экономических отношений, а в области… психологии. Здесь мы подбираемся потихоньку к предмету нашего обсуждения.
Параллельно со своими штудиями, посвящёнными феодальной политэкономии, Поршнев работал в направлении нейробиологии и психологии. Здесь, опять же, не место рассуждать о его концепции перехода от животного к человеку («О начале человеческой истории», 1974), скажу лишь в общих чертах. Историк исходит из идеи резкого революционного скачка, выведшего «вторую сигнальную систему» нервной деятельности на новый уровень, породивший более развитую речевую коммуникацию. Речевая коммуникация сформировала «социальность», увеличение и усложнение социальных контактов друг с другом, и представляющая собой некий, грубо говоря, «коллективный разум». Именно после возникновения этого «коллективного мышления» возникает, по Поршневу, например, «сознательный труд», в отличие от «бессознательного» у животных. Но важно другое: именно этот скачок от палеоантропа к Homo Sapiens породил изначальную социальность, и, следовательно, человек изначально – часть некой общей социально-психологической целостности, как нейрон в мозге, то есть, в базисе – существо абсолютно коллективистское.
В книге «Социальная психология и история» (1966) Поршнев рассуждает о более позднем развитии социальной психологии как человеческой сути, причудливыми сцепками соединяя её с идеей «классовой борьбы». Дело в том, что человек изначально, ещё противопоставляя свою общность популяции «троглодитов», «недолюдей», изначально сформировал в коллективном мышлении базовую дихотомию «мы / они», то есть социально-психологическая общность строилась, прежде всего, на противопоставлении себя иному. Так происходит и в дальнейшем.
Итак, изначально человек – существо исключительно «социальное», и исключительно коллективное. Это снимает одновременно проблему «индивид / общество», поскольку индивида как такового в данной концепции не существует, вернее, он является лишь отображением какой-то стороны социальных связей. Классовое расслоение тоже относится к разряду дихотомии «Мы / Они», и точно также является базовым для любого общества, где присутствует подобный антагонизм. И главная суть перехода классового общества к бесклассовому именно в создании коллективизма, лишённого противопоставлений, и строящегося исключительно на общности «мы». «Мы» скрепляет, в свою очередь то, что Поршнев именует «настроением», некое поле психологического единства, то, что Гумилёв называл «комплиментарностью», противопоставление «приятного / неприятного», «своего / чужого».
Основа коллективизма – коммуникация, основа коммуникации – речь на фонетическом и символическом уровне. Общность сигналов создаёт преемственность между поколениями, различные системы сигналов всё равно взаимовлияют друг на друга путём «заражения» и «внушения». Таким образом, на стыке, на соприкосновении между «мы» и «они», на линии пересечения разных, скажем так, коммуникативных практик, рождается личность, которая внутри своей общности способна воспроизводить представление о другом «мы», в своём роде конструируясь на основе разных социально-психологических практик.
Пункт первый – человек – изначальный коллективист.
Пункт второй – коллектив формируется при помощи объединения на уровне противопоставления «мы / они», в разных вариациях и формах.
Пункт третий – индивид есть сумма детерминант разных сторон социальности, ячейка социально-психологической общности, которая также является носителем дихотомии «мы / они», только на личностном уровне, то есть, точнее, «я / мы».
То есть, в краткой выжимке, эволюция человеческого общества – результат противопоставления одной общности другой. Вот такой вот универсальный, глобальный закон.
Такова общая концепция книги. Нетрудно заметить, почему я столько места уделил вопросу о «классовой борьбе» — эта концепция у Поршнева попыталась найти второе рождение, причём с весьма своеобразной аргументацией, с опорой на междисциплинарность. С другой стороны также несложно увидеть, что концепция Поршнева не является ортодоксально «советско-марксистской», и на фоне теоретических исканий 1960-х смотрится очень свежо и оригинально. Но?
Безусловно, для советской науки в 1960-х гг. это было очень новаторской работой, которая сделала Бориса Поршнева на некоторое время «властителем дум», весьма неортодоксальным и интересным исследователем, идущим наперекор скучным и застывшим учебным схемам. На Западе же «Социальная психология и история» (в 1970-е переведённая на английский и итальянский) стала лишь очередной научно-популярной книгой на широко тиражируемую тему. В ней не было ничего особо нового, и социально-психологическая диалектика не смутила западных учёных. Они не нашли в книге ничего особо нового и интересного.
Что же отпугивает от этой книги сейчас? Прежде всего, её аморфность. Выделить общую схему концепции непросто, нужно приложить немало усилий, чтобы следить за мыслью автора и понять, к чему он ведёт под хитросплетением загадочных фраз и константных утверждений. Во вторых, после чтения многочисленных публикаций западных психологов, социологов и историков «Социальная психология и история» не кажется такой уж впечатляющей, и попытка выделения диалектической доминанты в развитии человечества спорна, хотя и не стоит отбрасывать аргументацию Поршнева так уж огульно. В третьих – Поршнев подходит к своим положениям как константам, и конкретный исторический и социологический материал лишь удобно ложится в рамки его концепции, и вполне уютно себя в ней чувствуют, в силу общей размытости. Найти конкретное описание механизмов описываемых в книге явлений крайне сложно, да их и не представлено. Всё строится исключительно на общей логике… которой можно противопоставить и иную логику. В общем, Поршнев здесь предстаёт скорее философом, пусть даже умным и прозорливым.
Понятно, что такая позиция возникла из-за того, что Поршнев искренне считал, что находится на «переднем краю» науки, и не просто, а науки «марксистской», единственно правильной, научной и верной.
Всё это делает «Социальную психологию и историю» скорее историографическим казусом, чем передовой для современной мысли работой. И тем не менее, для всякого, кто интересуется вопросами и социального единства общества, и психологии, необходимо хотя бы ознакомится с этой книгой, особенно если «интересант» находится в начале пути. Сочинение Поршнева показывает проблему социального с весьма любопытного угла, и порождает ряд полезных вопросов, да и сама общая концепция достойна внимания. В общем, рекомендуется к прочтению, хотя и с некоторой оглядкой.
Л.Б.Алаев: Община в его жизни. История научных идей. История нескольких научных идей в документах и материалах М. «Восточная литература». 2000г. 584 с., твердый переплет, увеличенный формат.
Представления об обществах прошлой, скажем так, домодернизационной эпохи неизменно связано с понятием общины. Как люди в основном представляют века ушедшие? Ну, если мы возьмём их в отрыве от блестящих полководцев, марширующих армий, религиозных гекатомб и пафосных эпических сказаний? Нечто аморфное и смутное, глубокими корнями уходящее в дымку веков, какая-то копошащаяся в земле масса людей, их пригнутые к тверди спины. Ну, некоторые фантазёры сочиняют ещё лубочные сказки про русовласых гигантах, красивых и благородных, но мы уж их о внимание не принимаем. И немалое место в этих представлениях играет загадочное слово «община». Люди довольно таки чудно воспринимают это слово, постоянно теребя его в своих речах, но не зная его значения. Самые образованные вспомнят отмену крепостного права 1861 года, переделы земли, круговую поруку и коллективизм.
Выходцы из университетов, немногие, конечно, могут дать и иную картину. Они вспомнят некогда читанного в обязательном порядке Энгельса и учебник политэкономии… да и современные учебники по ТГП тоже. Они вспомнят о эволюции общинной организации, о кровнородственной общине, земледельческой и марке, которая разлагается в течении несчетных веков. Красивая картина, для абстрактного наблюдения вполне годная. От коллективизма – к индивидуализму. От архаики – к модернизации. Всё просто, так? А если… не так? Что если схема – надумана, и жизнь человеческая на порядки сложнее?
Классический пример – Индия. Огромный клин, врезающийся в океан, стал для исследователей XIX в. настоящим заповедником, как говорится, архаичных форм социального: подавляющего человека коллективизма, государственного гнёта, натуральной экономики и всего прочего, греющего душу марксисту.
Некогда молодой индолог Леонид Алаев шерстил источники по социально-экономической истории Южной Индии, конкретнее – по сельской общине Нового времени. Казалось бы, как просто: закрасить контурные карты истории уже готовой палитрой… А тут, внезапно, вылезает во весь рост ключевая проблема, проблема теории общинных отношений. А по сути – теорией самоорганизации и организации общества, проблемы образования социального, его составных частей и базовых основ.
Почему вообще возникают подобные вопросы? Готовая теория хороша тогда, когда мало, недостаточно материала, и она помогает его интерпретировать, осмыслить и типологизировать. Однако со временем факты копятся, проводится фронтальное исследование, и постепенно приходишь к пониманию, что теория попросту неверна, ошибочна, обманчива. Сложно даже представить, насколько подобное открытие наносило удар по вдумчивым учёным, привыкшим к марксистским интерпретациям? Кто-то пытался вновь реанимировать «чистое» марксистское наследие, и найти в нём новый творческий потенциал (скажем, «англист» Михаил Барг, или востоковед Николай Конрад, так называемые «творческие марксисты»), кто-то вовсе уходил в сторону (Юлий Бессмертный и Арон Гуревич). А кто-то пытался и сохранить кое-какие марксистские, как кажется, позитивные начала, и преодолеть их. Таков и автор сборника «Община в его жизни». По задумке, Леонид Алаев решил проследить в собственных публикациях и откликах на них несколько магистральных идей, связанных с социальной историей, показать, в каких условиях они развивались и к чему в итоге пришли.
Ныне уже пожилой и солидный профессор Алаев (20 октября ему исполнилось 85 лет) вполне себе состоялся в своих историософских воззрениях. Ещё в 2000 году, когда он готовил сборник, предлагаемый мной к обсуждению, историк сформировал 4 постулата истории общества, так сказать, снизу.
1. Община – не архаичный пережиток первобытности, а исторически сложившийся институт, результат эволюции «феодальных» отношений.
2. Собственность на землю не была коллективной, и не была полноценной частной, но имела иное содержание, двухуровневое: низовое (объект хозяйства) и верховной, надстроечной (рента).
3. Индийская община – не форма самоорганизации крестьян, а многоклассовая слоистая структура их эксплуатации.
4. Феодализм – общественный строй, основанный на институте дарения.
Таковы контуры теории Алаева. Может, пройдёмся по частностям?
1. Община классового общества не имеет отношения к первобытности.
В чём особенности идеи Леонида Алаева? В самом начале своей научной деятельности он обратил внимание на интересный факт: в течении Нового времени община не разлагается, как положено архаичному институту, а… развивается. И в Южной, и в Северной Индии происходит формирование общинных отношений на основе хозяйственного объединения патриархальных родов, и возникновения не просто «земледельческой», а «землевладельческой» общины. Она становится «эксплуататорской» организацией, стоящей над производителями, а не образующаяся из них.
Мысль была в своём роде революционной, хотя и не новой, поскольку в те времена господствовал иной взгляд. Индийская община представлялась ещё Марксом и Ковалевским как совокупность пережитков архаичного строя, и разлагается в течении пары последних тысячелетий – коллективная собственность, переделы земли между членами, круговая порука и прочие прелести якобы L’Ancient Regimee. Энгельс, а вслед за ним и Неусыхин нарисовали чёткую схему эволюции античной и германской общин. Однако в ходе исследования складывается иная картина. Идея Алаева заключалась в другом, в толковании общины как продукта классового общества, который развивается с ходом общественного расслоения. Он занялся старой доброй компаративистикой, и почитав работы последнего времени, сделал любопытный вывод: и в Индии, и на Руси, и в Западной Германии, на Яве и в Афганистане развитие объединений идёт от малых ячеек, от мелких поселений, которые в ходе эволюции отношений между собой образуют передельные общины, контролю над землепользованием, ликвидацией семейной и частной, по факту, собственности. Так община, а в данном случае, пожалуй, именно «экономический коллективизм» стал не изначальной формой жизни Человека Социального, а являлся продуктом развития отношений.
Значение этого тезиса, конечно, довольно велико, хотя классической «общинной теории» делали вызов и до этого. Но дело не в этом. Самое интересное, что сейчас этой темой в России занимается полтора человека, и исследований по низовой самоорганизации. Конечно, есть представители социо-культурной и политической антропологии, есть адепты потестарно-политической этнографии, но их исследования появляются не слишком часто. Так что тезисы Алаева касательно общины остаются актуальными.
2. Две собственности на землю.
Здесь вопрос не менее сложен. По сути, это одно из фундаментальных отношений человека к материальному миру. Мне кажется, что понятие собственности возникло в тот самый момент, когда появляется самосознание, и ощущение собственного «Я», и когда человеку начинает что-то принадлежать – результаты его деятельности, например, или орудия труда. Само происхождение этого слова во многих языках связано с понятием «самости», хочешь ты этого или нет. Впрочем, и «собственность» понятие историческое, поскольку в разное время по разному осознавали исключительное право человека на те или иные вещи.
В данном случае нас интересует право на землю, то есть – на фрагмент почвы, посредством которого человек способен воспроизводить самого себя, то бишь – кормится с него. В марксистской науке утвердилось, что изначально была собственность коллективная, поскольку само производство было делом массовым, и основывалось на неделимом праве рода-семьи на это орудие воспроизводства. Пока не будем спорить с этим, речь не о том. С возникновением классов, а впоследствии государства, ситуация меняется. Община разлагается, земли её членов захватываются, а они остаются на ней как производители, платя властьпридержащим ренту-налог. Следовательно, тот, кто имеет право на налог, тот и есть собственник – будь то государство, либо отдельный властитель-феодал. Чем не безупречная логика? Собственник взимает подати, распоряжается землёй, продаёт и дарит её. Тут уж два варианта: либо собственность у нас верховная, то есть у условного «государства», либо у непосредственного производителя, то бишь частная. Не иначе.
А вот Алаев предложил другую схему. Дело в том, что на уровне «низовой» собственности производители даже под неслабым гнётом налогов распоряжаются своей землёй сами. Да, есть определённое ограничение со стороны родовых структур, в виде преимущества приобретения при выкупе, но распоряжение, фактически, не ограничивается в большинстве случаев. Во времена, когда не было развитой системы общины, конечно. Однако и такой производитель находится в зависимости от власти, которая изымает налог в необходимых ей количествах. Несмотря на то, что государство (здесь: в Индии) не может вмешиваться в саму социальную структуру и её внутренние взаимоотношения, оно имеет над ней фискальную и насильственную власть. Так кому же принадлежит земля?
И тому, и другому. Алаев предлагает идею «двухуровневой» собственности. По сути, это просто различное отношение даже не к земле, а к распределению продуктов деятельности людей. Да, земля принадлежит человеку как собственнику, производителю, элементу касты – но одновременно часть продукта с неё отчуждается в пользу властьпридержащего. По какому праву? Вот здесь Алаев не заострял внимания, а зря – легитимиация эксплуатации имеет большое значение, это сложное сочетание договора и насилия – тема весьма интересная. Ему важно найти общую грань между понятиями «низовой» собственности, отрицать существование которой у востоковедов ныне не выходит, и «власти-собственности» государства, которое также имеет большой вес.
К слову: маленькая иллюстрация. На севере Индии, в Раджастхане, феодал-раджпут, получая некую территорию в «кормление» от государства, стремился приобрести землю в «бхум», то бишь в собственность, с которой его не могли согнать даже в случае конфискации всей земли. Вот и показатель.
Мне кажется, что это понятие имеет смысл, но всё же готов поспорить с автором. Здесь речь идёт не совсем о земельной собственности, а скорее касается распределения продукта, то бишь «энергии», как выражаются социальные антропологи. Здесь уже идёт речь о реальном содержании и сочетании производственных, социальных и потестарных отношений, которые, возможно, расширяют понятие «собственности», а отчасти выводит вопрос за его границы. Так что «двухуровневая» собственность остаётся теоремой, однако она показывает, что на базе вполне материалистических отношений могут складываться и чисто социальные, существующие только в голове связи. Так что смысл эта идея имеет, но требует изучения и критики.
3. Индийская община – не крестьянская.
Абсурдная мысль, не так ли? А какая же ещё? В 1968 году Леонид Алаев, будучи в городе Удайпуре, общался с местным населением – адвокатами, чиновниками, делоприказчиками и прочим конторским людом. К его удивлению, они все оказались общинниками, получающими, хоть и небольшую, но всё-таки ренту с деревни. Пусть она была часто, мягко говоря, символической, но здесь важнее статус общинника, нежели некая материальная выгода. Тогда в голове молодого индолога что-то щёлкнуло, и уже известный ему материал перегруппировался в голове, и создал иную картину индийского общества.
В Индии существует кастовая система – медицинский факт. То есть контуры социальной структуры даны изначально. Община как бы пронизывает по вертикали слои из сотен каст, образуя из людей, разных по рождению, скрепленные рентой-налогом коллективы. В древности община «гахапати» была прежде всего общиной домохозяйств, осуществляющих самоуправление и уплату налогов. Однако, в любом случае, до нашей эры речь идёт о земледельцах, просто находящихся на разных уровнях кастовой системы.
В условное Раннее Средневековье община расслаивается, и она становится из крестьянской землевладельческой. Система «джаджмани» обеспечивала верхний слой общины рентой, которая, в свою очередь, шла на уплату ненормированного государственного налога. Постепенно, во времена Делийского султаната этот слой выделяется юридически как «райят», «заминдар» и так далее, и так далее, в качестве общинников, которые платят налоги, с одной стороны, а с другой – как собственники земли, на которой работаю низшие слои – арендаторы, закабалённые, даси и прочее. Причём общинники могли формировать не только слой сельских землевладельцев, но и городских. Правда, в городе прослойка приобретала профессиональный оттенок, и являлась своеобразной «гильдией» ремесленников либо купцов, не теряя, впрочем, своего статуса землевладельца. Конечно, система не так проста, как кажется – это сложнейшая сеть индивидуальных связей между людьми и группами людей, складывающаяся целыми поколениями, и, в своём роде, была необыкновенно прочна, в силу своей гибкости и прочной материальной основе. Государство было куда менее прочным, поскольку представляло собой тонкий слой над системой общин, и границы власти могли меняться как угодно, но картина экономических связей во многом оставалась статичной. Статичность не означало застойность, с этой точки зрения, поскольку понятие касты было социальным, а классовое – индивидуальным. То есть, теоретически, шудра или кшатрий могли быть в землевладельческом слое, тогда как брахман мог платить ему ренту, при этом в социуме оставаясь выше по статусу, чем хозяин его земли.
Таким образом, индийская община становилась своего рода большой прослойкой мелких землевладельцев, служащих своего рода стержнем социальных отношений в Индии в течении нескольких веков. Так в чём же вопрос?
Община представлялась советским историкам объединением эксплуатируемых крестьян, их естественной формой самоорганизации. А здесь община выступает органом эксплуатации, если выражаться тем сленгом, организацией перераспределения прибавочного продукта.
В общем, идея вполне рабочая, тем более что здесь уже следует реконструкция реальности по конкретным данным. Конечно, статьи сборника более обзорны и теоретичны, однако на эту тему есть соответствующие книги Леонида Алаева, с которыми стоит ознакомится.
4. Феодализм – строй, основанный на институте дарения.
Вопросы из вопросов – что же такое Средние века, что такое «феодализм», что такое «Восток»? Это очень сложные, скорее даже «идеальные типы», а не понятия, под которыми скрываются сложные напластования реальности. Однако они нужны – историк не может работать без некоторых обобщений, без отношения к времени, в который неразрывно вписан его предмет исследования. И, в частности, востоковед вынужден, в силу специфики материала, подходить с гипотетической моделью исследуемого общества, чтобы корректировать её конкретным материалом, иногда до полной переработки.
Как не вспомнить здесь бессмертные сражения на полях «Азиатского способа производства», «феодализма», «большой феодальной формации»? Что же составляло суть Востока? Абсолютный деспотизм власти и тотальное подавление индивидуального, по версии «АСП»? Классического, выросшего из рабовладельческого строя феодализма, с вассально-ленной системой, «лестницей» и политической раздробленностью? Или, быть может, просто постоянство эксплуатации эксплуатируемых наследственным феодальным классом, как в «БФФ»?
Леонид Алаев предпочитает говорить о «восточном феодализме». Тезис смелый – с его точки зрения, тот «феодализм», который существовал в Европе, и по которому выводили «классический» его вариант, не соответствует классическим формам – зато соответствуют страны Востока. В чём особенность? После эпохи «Древности» в первые века нашей эры, аграрный сектор перегруппируется и организуется по корпоративному, территориальному и хозяйственному признаку, при сохранении многоуровневой социальной стратификации, где каждый человек в разных плоскостях несёт на себе определённые роли, пребывает в каком-то статусе. Конечно, в категорию социальных отношений входит, по Алаеву, «право собственности», в её «двухуровневом» аспекте. Этот аспект держится на двух пластах социально-политической структуры: на различных социальных слоях, регулирующих между собой различные отношения, и нависающей над ними «власти-собственности» государства, которое выражается в виде ренты-налога в независимости от того, какой социальный статус имеет налогоплательщик. Именно отсюда и вытекает странная, на первый взгляд, формулировка Алаева о том, что «феодализм — строй, основанный на институте дарения». Государство вступает в некий договор с группой людей, осуществляющих их власть, гарантирующих её, и в обмен на оказываемые «услуги» дарующие им право сбора налогов, либо землю, либо зависимых людей. Таким образом, сердце алаевской концепции феодализма – дарование права осуществления власти-собственности над определёнными территориями либо слоями населения.
Отсюда и алаевская концепция отставания Востока от Запада. На Западе, по его мнению, существует нечто вроде социальной мутации, главным в которой является новое соотношение индивида и общества. Если Запад двигался от архаичного индивидуализма малой семейной группы к коллективизму античности и классического Средневековья, то уже в ходе «Реформации XII века» происходит перелом, знаменующий новое качественное проявление личностного начала, выразившееся, например, в городе-комунне. Восток же пошёл иной тропинкой, более универсальной. От архаичного индивидуализма – к укрепляющейся социальности, а позже – к окаменению государственной власти, вертикализации социальных отношений. Государство на Востоке приобретает приоритет перед и индивидом, и общественными стратами, власть над ними, имеющая место и в экономической, и в правовой сфере. Поэтому, как ни странно это звучит, Леонид Алаев выступает с тезисом, что укрепление и развитие государства и привело страны Востока к постепенному отставанию от Запада. Вот уж какой актуальный вопрос для нашей страны в нынешнее время…
Что можно сказать в сухом остатке? Безусловно, Леонид Алаев в молодости совершил ряд весьма солидных прорывов, чтобы он сам не говорил. Он смог преодолеть советский псевдомарксизм, подойти к конкретному индийскому материалу под другим углом, и создать собственные концепции социальной самоорганизации. Нужно сказать, что его статьи в этом сборнике здорово расширяют сознание и, отчасти, понимание социальных процессов, поскольку это не гольная историософия, Алаев старается не отрываться от конкретного материала, достаточно редко прибегая к обобщениям.
Кстати, с обобщениями у него всё равно существенные проблемы. Всё-таки не хватает в анализе социальной психологии, социально-исторической антропологии, потестарно-политической этнологии. Всё-таки не только условия материальной жизни определяют социальное бытие (с чем автор, кстати, солидаризируется), но и их конкретное воплощение в разуме человеческом, даже их рефлексия.
Впрочем, в любом случае этот сборник очень ценен и полезен любому, кто увлекается историей Востока, кому не чужды вопросы социальной истории в её широкой плоскости. Часто можно видеть, что историки – медиевисты игнорируют востоковедов. Скажем, в одной из последних работ по теории общины, Ирины Ярковой (http://www.dissercat.com/content/evolyuts...) Леонид Алаев не упоминается, хотя как теоретик этого вопроса он не последняя фигура. Будем надеяться, что мы, медиевисты, в будущем будем куда прочнее взаимодействать с наработками коллег-востоковедов
Большаков О.Г. Средневековый город Ближнего Востока. ( VII — середина XIII века). Социально-экономические отношения. М. Наука. 1984г. 344 с. Твердый переплет, немного увеличенный формат.
Как-то сложилось, что саму проблему отставания Востока от Запада очень сильно удревняли, искали её корни то в греческих полисах, то в римском гражданском праве. Между тем этот взгляд сильно устарел, и страны Азии оказались куда более живыми и динамичными регионами, чем казалось ранее. А вот в чём секрет, и каковы составляющие этой динамики, как развивалось социальное на Востоке, как строилась экономика, какие изменения происходили в культуре? И – одно из главных – когда же прошёл тот самый водораздел, когда Запад окончательно, с отрывом опередил своих ранее более «успешных» соседей? Несмотря на неплохо развитое отечественное востоковедение, загадка остаётся загадкой…
Если бросить взгляд на Европу, то там один из двигателей вполне очевиден.
Город.
Расцвет ремёсел и торговли, появление новых слоёв населения, со своим новым мышлением, создание новой самоуправляемой политической структуры – всё это произошло в городе. Недаром урбанистика как отрасль медиевистики занимает немалое место, особенно в последние полвека. Недаром наш, саратовский сборник «Средневековый город», основанный Соломоном Стамом одновременно со школой урбанистики имел всесоюзный резонанс, и долгое время вокруг него концентрировались многие ведущие «городовики» нашего отечества.
В 1970-е подтянулись к общему движению и востоковеды. В 1973 году было проведено большое исследование по городам Средней Азии, выявляющее их роль в социально-экономической истории региона. После этого появлялись работы о других регионах – в 1979 году Элеонора Стужина выпустила книгу о китайском городе, в 1983 Клара Ашрафян пишет об индийском, тема расширяется и в других направлениях. Писали об этом феномене, конечно, и ранее, но не с таким масштабом, и постановка вопроса была более чёткая: понять роль города как социально-экономического образования в своём регионе, стране и обществе. В 1984 году Олег Большаков завершил свою большую эпопею по своему исследованию средневекового города Ближнего Востока.
Что искал Большаков? Он искал причину смены динамики развития Запада и Востока. Старые, замшелые версии столетней давности о смещении торговых потоков в результате ВГО он отвергает, также, как и версию о переизбытке золота и прочих богатств в руках правящих слоёв, делавшее ненужным развитие собственной промышленности. Историк считает, что секрет кроется в совокупности некоторых процессов, которые не позволяют Ближнему Востоку на исходе Средневековья вырваться вперёд, постепенно отстав от Запада и превращаясь в экономически отсталый регион.
Наиболее интересен, кстати, факт, что Большаков фактически отвергает теорию о поступательном схематичном развитии общества, поскольку говорит о том, что на Ближнем Востоке господствовала своя динамика развития, несхожая с европейской, отвергая попытки выстроить параллельную типологизацию (как это делает, например, Николай Конрад или Брагинский). Идея востоковеда очень интересна – уследить в рамках города развитие Ближнего Востока в его собственном ритме. Но для этого нужные какие-то опорные точки. Что предлагается?
Если взять во внимание, что города – центры ремесла, торговли, и, вероятно, зачатков самоуправления и самоорганизации, то что же на Востоке помешало огромным агломерациям, таким, как Фустат и Дамаск, вырваться вперёд и стать двигателем экономического развития? Для этого нужно воспользоваться методикой урбанистики, и рассмотреть город как особый социально-экономический организм, со своими законами организации и функционирования, с особы вниманием с организацией территориальной.
Отвергая концепции социо-культурной истории, которые, возможно, могли бы помочь в изучении восточного города, Большаков определяет его прежде всего как центр перераспределения и концентрации прибавочного продукта. Город в этом толковании оборачивается местом конечного поступления земельной ренты с крестьян, и его внутреннего перераспределения. То есть, своего рода он становится концом «пищевой цепочки» налоговой системы ближневосточного мира. В этих рамках Большаков предлагает прослеживать три закономерности: количество городов и численность их населения; их размер в смысле территории, поскольку это косвенно отображает активность экономической жизни и оборота продукта; доля государства в экономическом хозяйстве города.
Можно, конечно, только восхищаться огромной статистической работой, которую проделал востоковед при работе с источниками. Важный актовый материал здесь достаточно разрознен, однако в дополнении с источниками другого рода (например, географическими сочинениями) он даёт примерную картину социально-экономических колебаний в жизни ближневосточного города. Оцените, скажем, сведение многочисленных сведений о курсе золотых дирхемов и серебряных динаров в таблицу, вычисление курса на разные века и периоды, и привести эти вычисления к средней покупательской способности горожан, исходя из колебаний цен на продукты питания? Самое «вкусное», что Большаков подробно показывает, каким образом он пришёл к тем или иным выводам, как раньше писали, демонстрирует «ход работы», чем есть риск залюбоваться.
Согласно концепции Большакова, рецепция античности в отношении города имеет решающий момент в его истории, и в этом смысле он, следуя за Клодом Каэном, не видит большой разницы в первые века между городом арабским и городом византийским. Сменилась верхушка, да, но горожане остались прежними. Но с весьма существенным отличием было то, что власть была изначально религиозной, и являлась (по идее) просто вершиной над однородной общиной-уммой. Выделение городских слоёв в какое-то привилегированное сословие не предполагалось, поскольку перед наследниками Пророка все были равны, и привилегии осуществлялись единственно возможным для такой власти способом – вариативности налогов. В это концепции город становился лишь административным центром округа, особый статус жителей не предполагался.
Итак, первая черта – город как административный центр, не предполагающий самоорганизации.
Второе – численность городов. Конечно, мы можем брать в пример основание таких гигантов, как Багдад, Басра или Фустат, но много ли возникало новых мелких городов? Большаков делает вывод, что нет, а рост более старых является скорее следствием восстановления нормы античных времён, отчасти из-за отсутствия войн в некоторые периоды. В целом, как покали сложные расчёты Большакова, население старых городов «пульсировало», то уменьшаясь, то, наоборот, увеличиваясь. В среднем же она оставалась на одном уровне, о чём говорят и изменения в планировке городов, зачастую остававшихся в пределах древних стен.
Итак, вторая черта – определённая статичность городов, пусть даже на фоне Раннего Средневековья – статичность на сравнительно высоком уровне развития.
Междоусобные воины времён Халифата, схватки между правящими династиями на Ближнем Востоке, нашествие тюрок и монголов – всё это существенно тормозило развитие городов, так как даже старые терпели существенный урон от военных действий. Окончательно города, особенно приморские, вошли в полос кризиса из-за жестоких воин Аййубидов, Сельджукидов и Зенгидов, а позже – от воин с нахлынувшими из-за моря крестоносцами. Речь идёт не только о прямом их разрушении – военные действия косвенно воздействовали на политическую и экономическую жизнь Ближнего Востока, и многие города хирели и угасали сами собой.
Третья черта – существенный тормоз развития городских структур из-за многочисленных усобиц и нашествий.
Что показывает связь города с сельской округой? Безусловно, самое важное – продукты питания. Основной рацион, по вычислениям Большакова, это хлеб, чаще всего пшеничный, также овощи, фрукты и яйца, в меньшей мере – мясо и рыба. Как уже писалось выше, историк пытается проследить динамику изменения цен с течением веков, и, хоть подобные подсчёты очень эфемерны, делает вывод, что покупательская способность полновесных денег сильно не менялась, по крайней мере, в отношении продуктов питания. Следовательно, снабжение городов сельской округой находилось также в достаточно статичном состоянии.
Четвёртая черта – поразительно устойчивые, по мнению Большакова, цены на продукты питания в историческом измерении, которое говорит о статике внутреннего товарооборота.
Примерные колебания уровня товарооборота показали и иное, что приход на Ближний Восток итальянских купцов не оказал такого большого влияния на экономику региона. Да, в руки венецианцев и генуэзцев постепенно перешёл транзит в Восточном Средиземноморье, однако товаров из мусульманских стран вывозилось по прежнему много, и нет смысла приписывать италийским купцам вину за «уничтожение» экономического потенциала Востока.
Пятая черта – слабая зависимость от морских путей Средиземноморья даже для приморских городов, что говорит, возможно, об изначальной слабой завязанности купечества на город.
Но, несмотря на все препятствующие факторы, в городах всё равно была развита коммерческая и производственная деятельность. Да, не было самоуправления, не было городского права, но шариатом особо подчёркивалось право свободы деятельности торговца, личная свобода и равенство перед законом Аллаха всех мусульман. Конечно, бюрократия и власть имущие далеко не всегда соблюдали всё, что положено, но сама по себе идея о конкуренции (да-да) между торговцами и свободной торговле имела место быть. Ремесленники были на несколько ином положении, поскольку мелкие производители были предоставлены сами себе, и их поддерживали достаточно редко: богачи вкладывали деньги прежде всего в торговлю, а не в производство. Кроме того, расширение мелкого производства оставалось статичным из-за примерно одинакового уровня потребления в городе, на экспорт же продукты мелкого производства шли не слишком активно. Впрочем, сам Большаков предполагает именно такую картину, но в качестве гипотезы.
Последнее – развитая, расширяющаяся торговля и статичное, слабо развивающееся ремесло, хотя в течении Средних веков и остававшееся на приличном уровне. Нельзя сказать, чтобы производство не прогрессировало с технической точки зрения, однако в среднем оно оставалось на уровне мелких лавок.
Так как же изучение города позволяет нам ответить на вопрос о постепенном отставании Ближнего Востока от Европы. Проследим логику. Изначально при завоевании правящая верхушка занимала старые города, либо основывала новые в качестве административных центров. Присутствие власть имущих слоёв предполагало стягивание налоговых поступлений в город, что создавало условия для сравнительно высокого уровня его существования и обращения продукта, что показывает устойчивость средней цены на продукты питания. Несмотря на это, ремесленное население в среднем составляло не более четверти горожан, что позволяло стабильно существовать мелкому производству, но существенно мешало развивать крупному. Торговля была существенно более развита, однако, по мнению Большакова не имела такого большого влияния, как ей приписывают, поскольку доходы с внешнего рынка якобы, по его толкованию, не расширялись.
Таким образом, город на Ближнем Востоке был стабильно-богатым и развитым, но слабо прогрессирующим образованием. Социальный прогресс был слишком медленным, чтобы поспеть за некогда отстававшей Европой, хотя она оторвалась от Востока только за пределами Средневековья. Отсюда возникает ряд вопросов…
Во первых, Большаков не рассматривает аграрную экономику, которая, по его словам, шла в связке с городом. Судя по данным, которые проанализированы Лидией Семёновой для Египта и Сирии, уровень самоуправления в этом секторе был значителен, также интересен вопрос и ремесле за пределами города.
Во вторых, востоковед не уделяет особого внимания примерам крупного производства в городе, тогда как примеры его могут быть очень показательны для анализа. Был бы интересен также более подробный статистический материал по поводу мелкого производства и его самоуправления, о котором Большаков пишет, но не уделяет центрального внимания.
В третьих, к сожалению, Большаков не рассматривает преемственности ближневосточных городов с древними поселениями Хиджаза, в его понимании более поздний город – наследник античных традиций. Между тем понятно, что традиции купеческого самоуправления были утверждены ещё жизнью мухаджиров Пророка и им самим.
В четвёртых – само купечество, связь уровня производства и торговли. Где стоит искать истоки масштабной экономической экспансии исламского мира, который направлялся, впрочем, совсем в другую сторону, нежели рассматривает Большаков? Востоковед анализирует торговлю в средиземноморской акватории, справедливо сообщая о том, что она была быстро перехвачена итальянскими меркаторами, взявшими транзит в свои руки. А как быть с масштабами торговли в индийской акватории, которая к XV веку только расширялась, и арабские фактории заполняли пространство от Мыса Доброй Надежды на западе до Островов Пряностей на востоке, как быть с транссахарской торговлей, с оборотом товаров в домонгольской Средней Азии, а позже – Индии? К сожалению, материал Большакова достаточно ограничен, но это можно понять – в конце концов, и так количество проанализированного материала огромно.
Также хотелось бы видеть более обстоятельный очерк отношений купечества, ремесленников и прочих горожан с властью. Понятно, что она осуществлялась через налогообложение, но внеэкономическое принуждение же тоже наверняка присутствовало? Тем более интересно знать подробности границ самоуправления и самоорганизации купечества и ремесленников, которые всё же были, несмотря ни на что, и кто им эти границы «определивал».
В общем, сам тот факт, что книга вызывает шквал вопросов, говорит о том, что она удалась. Пенять Большакову на упущения его работы как-то совестно, ведь и без того объём проделанной работы колоссален. Но всю эту объёмную монографию стоит считать лишь началом подробного изучения секретов социальной динамики Ближнего Востока, эдакую схему для изначальной постановки вопросов, которые будут ждать новых поколений «интересантов».
Бартлетт Р. Становление Европы. Экспансия, колонизация, изменения в сфере культуры (950-1350-е гг.)
В общем-то, этот небольшой отзыв является не просто рассказом о хорошей книге и тех впечатлениях, которые она вызывает, скорее это краткие зарисовки по поводу размышлений о том, что такое Европа и как она начиналась, что является главными составными частями её сути? Книга Роберта Бартлетта хорошо вошла в резонанс с нашими мыслями по этом поводу, и вместе с автором книги мы попробуем поразмышлять над этим.
Название книги может смутить, поскольку «The making of Europe» означает «становление», и «возникновение», что, в общем-то, часто мелькает в рецензиях на неё. Однако, строго говоря, книга не об этом, поскольку к XI веку основные черты классического Средневековья можно считать сложившимися. Верно это в основном для территорий бывшего Франкского государства (то бишь Франции, западной части нынешней Германии и северной Италии), а также Англии и части маленьких государств севера Пиренейского полуострова. В X веке, во время заката так называемой «третьей волны варварских нашествий», франская социо-культурная общность начала наступление по всем фронтам, превращая опасный фронтир в покорённые земли, подлежащие освоению.
Контраст между разными Европами, X и XV веков, действительно разителен. Первая – разбросанные по широким просторам анклавы, живущие, фактически по своим законам, со спорадическим связями друг с другом, редкими городами, монастырями с еле живой латинской учёностью, небольшим числом купцов, для которых путешествие от Парижа к Лиону было одним сплошным приключением. В XV веке это уже совсем другой регион – покрытый пашнями и сетью новых дорог, с частыми городами и деревнями, и с многажды увеличившимся населением. И – ушедшим далеко от первоначальных границ фронтиром. Европа выросла, окрепла, и осознала самоё себя. Разговор – о решающем промежутке длительностью несколько столетий.
В общем и целом, книга посвящена вполне конкретному явлению – внешней колонизации средневекового европейского общества, и Бартлетт для своего анализа выбрал четыре напряжённых региона: Балтика (немецкая колонизация), Уэльс и Ирландия (английская экспансия), Пиренейский полуостров (Реконкиста) и Восточное Средиземноморье (прежде всего, юг Балкан и латинская Романия, меньше – королевства крестоносцев в Сирии). Главный плюс исследования в том, что Бартлетт подошёл к своей теме не хронологически или географически, а системно и проблемно. Франки (вслед за мусульманскими и византийскими хроникёрами, будем звать их так) воспроизводили на занятых территориях свой социальный строй, пытались сделать их подобием своей родины. Конечно, это звучит слишком общо и смело, однако мы имеем право говорить об определённых сквозных явлениях.
Сеть церковных диоцезов. Священнослужители одними из первых приходили на новые территории, основывали монастыри и приходы, проводили масштабную проповедническую деятельность, захватывая души былых язычников и схизматиков. Приходя на новые территории, они видели, насколько отличны местные воззрения на мир, и отвергали их как чуждые себе. Стремление к унификации, приспособление «иных» к ecclesia, к христианскому обществу – такой видели свою цель представители латинской церкви не только в землях балтийских язычников, и в мусульманском Андалусе, но даже в особо-христианской Ирландии и православной Византии. К этом же ряду явлений принадлежат и крестовые походы, способствовавший консолидации латинского («католического») мира вокруг общей цели. Это вызвало другое явление — военно-духовные ордена, возникавшие на Востоке, в Испании и в Балтике, где не утихало противостояние с Литвой, где особую роль играл агрессивный и могущественный Тевтонский орден. Таков был уровень экспансии Веры. Oratores.
Сложная система взаимоотношений военно-аристократической верхушки франкского общества. Феодальная аристократия, предпочитающая с мечом приходит на новые земли, тянула за собой целый шлейф связей со своей родины. «Франкские» островки-социумы посреди слабо покорённых земель часто представляли из себя плацдармы для дальнейшей экспансии. В особенности это касается Балтики, в меньшей степени, Ирландии, где связи с родиной были прочнее, хотя бы в силу относительной незначительности расстояния. С Восточным Средиземноморьем дела, конечно, обстояли хуже. Бывало, что анклавы, пополняясь из «метрополии», образовывали стойкие структуры, а, бывало, сливались с местным населением и перенимали их обычаи и порядки. В любом случае, частью колонизации было привнесение своего элемента в социальные отношения присоединённых территорий, которое выражалось в встраивании вассальной аристократической системы в структуру социальных отношений. Привносили они и нечто новое в культуру – свой собственный образ, образ франка-завоевателя, отважного и нечистоплотного воителя. Безумная храбрость сочеталась с жестокостью, высокая миссия расширения ecclesia – c невежеством, а порой – с богохульством. Таков уровень экспансии Власти. Bellatores.
Но вслед за oratores и bellatores шли и другие люди. Непросто находится на покорённой территории эдаким маленьким островком, собирающим дань с местного населения, которое в своей лояльности весьма ненадёжно. Население «франкской общности» росло, росли масштабы «внутренней колонизации» их территорий, переселения подчас происходили довольно масштабно. Знать и церковь приглашали (часто – добровольно-принудительно) на эти земли крестьян, на условиях frigold – свободного землепользования на определённый срок без уплаты ренты. Фламандские крестьяне бодро распахивали земли Уэльса, жители левого берега Рейна вырубали карпатские леса, а обитатели южных отрогов Пиренеев перегоняли свои стада на плоскогорья Сьерра-Морен. Многие шли за свободой, свободой новых прав, свободой распоряжения собой, и хотя бы временным отсутствием феодального грозного меча над головой. Переплетение новых отношений вызывало к жизни новые социальные структуры – в новые деревни приходили свободные семьи, а распахивать новь лучше сообща – так возникали общины. На своём уровне самоорганизации они производили переделы и распределения земель, совершенствовали в новых условиях свои орудия. Рядом росли города – недаром в течении каких-то нескольких поколений в дикой некогда Померании возникла Ганза, и возникло Мекленбургское право, право городского самоуправления. В Испании возникали свободные фуэрос, английские города росли и в Ирландии. Символом новой эпохи стала городская хартия, которая представляла собой договор очень разных сословных и локальных групп между собой, и она знаменует начало городского самоуправления. Немецкие купцы, опираясь на города, ставили свою торговые точки по всей Балтике. Итальянские купцы из Генуи и Венеции шли вслед за покорителями Восточного Средиземноморья, занимая острова Эгейского моря и строя фактории в Причерноморье, выходя постепенно на волну мирового рынка. Таков уровень экспансии Труда. Laborares.
Духовенство. Аристократия. Крестьяне и горожане. Все они приходили на территории, уже занятые кем-то. Славянами и балтами, валлийцами и ирландцами, испанскими и сирийскими мусульманами. Конечно, было много насилия – это неизбежно при расширении границ. Но даже в случае, когда местное население было практически бесправным (особенно это касается Ирландии, остальных регионов всё же в меньшей степени), Идентичность была понятием культурным, и одну из главных ролей играл язык. Вытеснение арабского языка из Испании, Ирландского – с Иберии, увеличение доли германоязычного населения в Центральной Европе – всё это создавало условия для увеличения культурной унификации регионов. Это были медленные процессы, связанные, в числе прочего, с делопроизводством, языком документов, со сферой юстиции. Чаще всего, конечно, местные придерживались своего собственного законодательства. Так, испанские мудехары судились по своей «Книге Суры и Шары мавров», а славян и немцев в Пруссии и Силезии долгое время судили по разным законам. Исключение составляет, опять же, Ирландия, где английское право с преимущественной ролью английской gens насаждалось с завидной настойчивостью.
Таковы основные черты средневековой колонизации на периферии.
Так о чём бы нам хотелось сказать в первую очередь? Роберт Бартлетт весьма парадоксально закольцевал основную идею своей книги, и описал через колонизацию основные черты феодальной цивилизации Средневековья, и динамику их развития. Мы видели, как франки пытались воспроизвести на чужой территории свой собственный строй, осознавая в оппозиции к местному населению самих себя, свою общность. В столкновениях, в расширении преобразовывалась средневековая цивилизация. Те, кто раньше находился под постоянной угрозой нашествий мусульман, кельтов, славян, балтов, сами стали агрессорами. Некогда пограничные области становились центрами целых регионов, богатых и процветающих. Невиданно расширились границы Церкви, основывающих приходы в самых дальних уголках Европы, расширилась власть аристократии, родичи немецкого барона могли жить и в Дублине, и в Ламберге. Немецкие, английские, испанские крестьяне наводнили новые земли, неся с собой свою культуру, свой язык. Границы Европы раздвинулись.
Суть этой колонизации состояла в воспроизведении своих социо-культурных моделей на чужих территориях, в интегрировании их в свою картину мира. Тогда Европа была действительно в каком-то отношении единой, скрепленной освещёнными выше моделями, и, что интересно, с точки зрения Бартлетта, ядром экспансии были не монархии, а консорциумы – то есть, союзы неких сословно-территориальных ячеек. Таким образом, в экспансии фактически отсутствовала единая организующая воля, ни короли, ни Папа зачастую не контролировали этот процесс – он просто был. Сплав монастырского устава и рыцарской морали породил на периферии духовные ордена, новые формы взаимоотношений крестьянства и феодалов, а также при участии свободно рынка, породили город, гильдии и духовенство породили университет. Именно внутренняя сопряженность этих образований, самоорганизовывающихся практически вне сферы централизованной власти, давало новым социальным структурам укрепляющий импульс, позволивший укрепить и развить результаты завоевания, колонизации, христианизации.
Так что у каждой медали две стороны. С одной – кровавые стычки, неравноправие, насильственная культурная унификация. С другой – самоорганизация социальных структур, поиск новых форм взаимоотношений друг с другом, и с иными. Неоднозначность и неоднородность, а также крайняя интересная социальная природа этой экспансии и служит предметом книги Роберта Бартлетта, которая однозначно стоит прочтения.
Суриков И.Е. Античная Греция: Политики в контексте эпохи. Архаика и ранняя классика. М.: Наука, 2005г. 352с. Твердый переплет, Обычный формат.
Часто, сознательно или бессознательно, мы отождествляем современный политический и социальный строй с древностью, ищем там ответ на вопрос, что же за силы управляют человеческим стадом? Так, современные демократии ищут свои истоки в глубокой древности, в давно погибшем обществе Эллады. Несмотря на тысячелетия, отделяющие от растворения своеобразного социального строя Древней Греции в лонах совсем других структур, представители демократического движения называют себя наследниками Солона, Клисфена и Перикла. Конечно, демократия полисного общества и то, что было сформулировано эпохой Просвещения в XVIII веке, несколько разные вещи. Тем не менее, полис по прежнему остаётся одним из самых интересных феноменов в социальной истории человечества, явлением, значение которого трудно переоценить. Нет сомнений, что полис – результат процесса самоорганизации, «collective action», создавший на пространстве бедного, находящегося на периферии тогдашнего цивилизованного мира полуострове уникальное мозайчатое полотно общин, не скрепляемых на протяжении ряда поколений никакой верховной властью.
Интерес к структуре полиса в наше время легко уталить, так как история Древней Греции по прежнему является крупным сегментом гуманитарной науки. Полису посвящено немереное количество публикаций на самых разных языках, и русские античники займут в этом списке далеко не последнее место. Добавлю здесь свой «личностный» компонент. Мой интерес к социальной истории заставил обратится и к литературе, посвящённой эпохе древности, и тогда я сразу вспомнил о лекциях десятилетней давности, когда я на семинарах корпел над книгами по античности, слушая параллельно речи профессора Владимира Кощеева и доцента Александра Синицына. Я с тех пор не брал ни одной книги по истории Древней Греции, однако память сохранила имя Игоря Сурикова, молодого и плодовитого московского историка. Оба лектора не раз упоминали его имя по разным поводам, показывали его книги, настоятельно советуя прочитать их, так как они очень информативны и легко написаны. Тогда нерадивый студент в моём лице, ещё ничего не понимающий в своём предмете упустил возможность это прочитать. Теперь же решил наверстать упущенное, так как занятия социальной историей заставляют осмысливать широкий спектр вопросов.
Игорь Суриков действительно является одним из самых известных специалистов по истории афинской аристократии и политического строя Аттики, о нём говорят как о знатоке древнегреческой культуры и историографии. Впрочем, приходилось слышать и иные мнения. В любом случае, для своего возвращения к древнегреческому материалу, с новыми, своими вопросами, была выбрана эта книга.
Впрочем, здесь Суриков пишет не совсем о полисе, точнее, не о его «классических» чертах, рассуждать о которых автор не считает нужным. Он считает, в принципе, обоснованно, что немалую роль в изучении структуры социального играет реальная политическая практика конкретных деятелей, которые воплощали в жизнь конкретную полисную политику. Именно поэтому Суриков сделал выборку биографий политиков, деятельность которых подлежит реконструкции. В этой книге, верхним рубежом которой становится 489 г. до н э., рассматриваются персоналии известнейших греков эпохи – законодателя Солона, тирана Писистрата, стихийного бунтаря Клеомена Спартанского и полководца Мильтиада, разбившего персов при Марафоне. Интересные и незаурядные лидеры, чьи имена живы и после двух с половиной тысячелетия после их смерти – именно на их примере Суриков берётся восстановить образ древнегреческого политика, работающего в рамках полиса…
Напоминаю, что Суриков – специалист по истории аристократии. Именно поэтому он рассматривает историю политики полисов через призму аристократизма, или, точнее, аристократического менталитета, не совсем поддерживающего нарождающуюся полисную демократию. С его точки зрения, всех четверых героев этой книги объединяет именно их «аристократизм», в отличие от более позднего времени, когда на политическую сцену вышли колоритные Фемистокл, Перикл и Кимон. В чём выражается их «аристократизм»?
А вот это вычленить довольно сложно, поскольку Суриков не стал акцентировать внимание на этом вопросе, хотя и говорит о нём постоянно. Посмотрим: вот, например, его описание деятельности Писистрата, наверное, самое занятное в этой книге. Достаточно часто этого деятеля, тирана, окрашивали в негативные цвета, в силу самого негативного оттенка понятия «тирания». Однако у Сурикова другой взгляд: с его точки зрения, тирания Писистрата являлась одной из существенных черт политической культуры афинской, и не только афинской, знати. Несмотря на нарождающуюся демократию, демос принял аристократа Писистрата в качестве верховного правителя полиса, и автор даже говорит о «народной любви», которую к нему питал демос. Однако в данном случае его «аристократизм» выражается в том, что он происходил из среды знати, и принимал активное участие в борьбе древних родов, Писистрат даже изгнал влиятельных Алкмеонидов за пределы Аттики. В остальном же «тиран», по мнению Сурикова, являлся одним из воплощений полисной идеологии, выступая в качестве «героя», сильной личности, который не отменяет демократические традиции, а сосуществует вместе с ними. «Аристократизм» в происхождении, или традициях политической борьбы?
Ладно, вот более классический пример – законодатель Солон, легендарный основатель афинской демократической системы. В чём выражается его «аристократизм»? Опять же – в принадлежности к аристократии. Да, традиция называет его создателем первичной демократической системы Афин, памятный совет Четырёхсот с «пентакосиомедимнами», «всадниками», и прочими прелестными вещами. Именно «аристократическое» происхождение Солона и заставило его перераспределить власть, в числе прочего, и в пользу знатных родов, получивших солидную долю в новых политических структурах.
Может, биография афинянина Мильтиада здесь поможет нам? Отчасти да. Дело в том, что Мильтиад был долгое время был тираном в полисе Херсонесе Фракийском, после изгнания, и вернулся в Афины уже под занавес жизни, после демократических реформ Клисфена. Его «аристократизм» выражается в стремлении к расширению собственной власти, к установлению тиранической диктатуры. Однако именно новый социально-политический строй Афин позволил демосу и знати дать отпор харизматичному победителю персов, триумфатору Марафона, и отправить уже умирающего под суд. Становится потихоньку ясно, что «аристократизм» в интерпретации Сурикова означает апелляцию к традициям аристократического лидерства, «басилейону», «монархии» и прочим замечательным вещам. Мильтиад, по взгляду автора, представляется эдаким осколком прошлого, действующим в рамках нового социального строя, и потерпевшего неудачу.
Однако причём здесь тогда Спарта, со своим несменяющимся «аристократизмом», и Клеоменом I, постоянно идущим вразрез с традицией прагматиком? Спартанский аристократ, воин до мозга костей, он выразил собой иной процесс, процесс «рождения личности», проявления индивидуальности вне рамок ликурговых социо-культурных норм. В этом контексте понятие «аристократизма» является крайне расплывчатым и аморфным.
Так в чём же проблема? Проблема в том, что Суриков излагает материал крайне сумбурно. Ему не хватает последовательности в этом деле, он постоянно скачет от одного вопроса к другому, а многочисленные отсылки к историографии (см. подробнее…) только запутывают. Конечно, контекст деятельности каждого политика – это сложный космос «картины мира». Суриков постоянно говорит, что его книга – прежде всего о личностях в политической жизни полиса, однако постоянно сбивается на многостраничные объяснения и разъяснения по частным вопросам, сбиваясь с заданного курса.
В общем – это неплохая книга по истории Древней Греции, хотя и явно не лучшая. Здесь немало интереснейших мыслей и замечаний, однозначно удалась первая глава, посвящённая теории полиса… Но сумбурность изложения и невнятность генеральной линии исследования, определённая непоследовательность в методологии делает книгу набором экскурсов и зарисовок с расплывчатой концепцией. Таким образом, самым лучшим в книге остаётся историография, которую Суриков приводит в большом количестве по большинству вопросов. За это ему большое спасибо.
P. S. Впрочем, подобная сумбурность может быть связана с попыткой популяризировать материал. Цель благородная, однако тема обширная, одно цепляется за другое, а попытка вывести общую картину, беря в расчёт специфику источников, становится сложным и неблагодарным делом. Так что, думаю, это не вина исследователя, который честно старался что-то объяснить.