Бегство и акустика — таинственный роман, где главы соответствуют старшим арканам Таро, а сюжет подобен сюрреалистическому путешествию, бегству из клетки реальности в поисках свободы. Читатель прикоснётся к миру, где внешнее и внутреннее смешались и тесно взаимосвязаны, не ясна граница, где перед нами искажённая тень привычного мира, а где собственная, обособленно существующая вселенная. Книга сочетает в себе как мрачную эстетику киберпанка, так и эзотерические традиции, яркую образность и философскую глубину.
"Бегство и акустика" Александр Студницын
Издательство: «Рипол-Классик»
Обрезной формат 130*200,
Художественное оформление: К. Хан
Иллюстрация на обложке: Д. Чихирева
ISBN 978-5-386-10749-9
Тираж: 300 экземпляров
Цена: 270 рублей
Дата выхода книги: 28.09.2018 г.
Книга будет интересна:
— любителям фантастической и мистической литературы;
— тем, кто любит антиутопии;
— тем, кто ищет эстетичную книгу в авангардном стиле;
— желающим иначе взглянуть на современную действительность;
— ищущим погружения в сюрреалистический мир.
НАЧАЛО ЗАШИФРОВАННОГО ПОСЛАНИЯ
1. Музыка
Кассир вздрогнула. Сперва она сама не понимала причин испуга. Спустя пару минут вспомнила. Глазам совершенно чётко виделось, за мужчиной в длинном чёрном пальто кто-то стоит, но вот уже нет, показалось. Молодой человек купил билет на две поездки, и никого за слегка сутулой спиной не было. Примерно такая же реакция на незнакомца случилась и у одной очень восприимчивой школьницы в гольфах и клетчатой юбке. Что-то заволокло её сознание, лицо скривилось так, словно она того гляди заплачет, сердце ускорило бег, но вдруг всё обошлось. Облако закрыло луну, но равномерное серое сияние с высоты напомнило — сейчас утро, около восьми, нечего бояться минутной тени. Девочка ещё какое-то время сидела на остановке в замешательстве и протирала глаза от неслучившихся слёз. Она ещё не научилась игнорировать правду, а тот случай, когда к ней приходила ночью покойная бабушка, подсказывал — никогда не научится. Отзвук плача в лице у школьницы успел заметить пожилой преподаватель музыки одного из столичных вузов. Его заворожила боль, приятно, когда с утра всё отражает ту тоску, что давно играла на фортепиано над городом глухих. «Ах, показалось… Как жаль», — пронеслось в голове у мастера, и на душе сделалось вдвойне горько. Никто не разделял боли пожилого музыканта, и с новой силой накатила стремительная волна одиночества, которую ему уже не удастся преодолеть до конца недели, зато удастся музыке. Её слышал молодой студент в сером капюшоне и наушниках, точнее, то, что могло напомнить о ней. Истинную музыку этого города нельзя было различить из-за грохота. Слишком много тяжёлых машин, думали многие, слишком много. Отголоски музыки проявляли себя через мелодию, которой подчинялись горожане в своих неосознанных движениях. Её видели музыканты и старались записать и закодировать. Только почему-то получалось криво, уродливо. От отчаяния и это стали называть музыкой. Еёто и слушал студент в сером капюшоне. Настоящую — слышали единицы. Наушники вместе с заоконными пепельными тучами отвлекали парня, и он даже не удивился, когда что-то чёрное мелькнуло на границе периферийного зрения. Повернул голову — напротив сидит мужчина в чёрном пальто, рядом одно свободное место, народа немного, но чувство, что сесть туда в принципе невозможно, оно как бы занято чем-то ускользающим от внимания. Даже не от взгляда, всем просто лень всматриваться. Ах да… сумка парня в пальто упиралась бы в ноги, сядь на свободное место ещё кто-нибудь. Хм… а сумки-то и нет, но так неприлично смотреть на незнакомца долго. Пепельно-серые тучи за окнами снова похоронили студента и его музыку под своими дымами. Иногда из тумана выплывали очертания зданий, таких же бесформенных и хаотично возведённых, как и сами облака. То старые советские НИИ. Спустя пятнадцать минут напротив одного из них на остановке случился инцидент. Заходившая в автобус изящная девушка с острыми ноготками и каблуками вдруг упала, а перед тем слегка коснулась плеча мужчины в чёрном пальто. Похоже, последний так спешил, что и не заметил, а ведь она почти в его вкусе. «Почти», потому что лицом немного напоминает его мать. Некая акустическая сила часто владеет вниманием человека и оберегает от опасностей, к которым не готов. Прикосновение было слабым, и вот неизвестная задумалась, постояла немного и упала. Кто-то закричал: «Обморок!» Мужчина в чёрном отреагировал не сразу, не соотнёс ситуацию с собой, а когда оглянулся — помощь уже не требовалась. Ему стало чуть жаль, что он не успел кому-то помочь. Зато падение сразу привлекло внимание одного служащего из НИИ. Помогая девушке встать, он узнал её имя — Омела, но постеснялся спросить телефон. Имя легко запомнить, так же в Москве называют расте ние, с энных пор чаще всего растущее почему-то на липах и на металлических перекрытиях; с какого года это началось, никто не помнит. Все считают цветы растения проклятыми. Дева Омела обладала гипнотическим даром порабощать волю мужчин своим телом, а больше всего на свете любила то, чего нет на свете. Куда до неё простому служащему — незнакомка покинула его, как и сон, как надежда хоть раз в жизни услышать то, о чём, по слухам, пишут в партитурах. Служащий был глухим и знал даже о мелодиях лишь по рассказам. Ему было тяжело говорить вслух. У небольшого парапета на стоянке что-то случилось с музыкой, будто на кассете зажевало плёнку, будто в кино много раз показали одну и ту же сцену, а потом фильм тронулся дальше, а пассажиры, то есть зрители, остались на остановке. С ветки на ветку летали вороны, ветер не мог прогнать туман, два человека в чёрном чуть не столкнулись. Округлая линза реальности: человек погружён в себя, человек, но не его отражение — одно проваливается в стекло, другое выходит из стекла. Каждый поправил пальто, но оглянулся лишь один. Ему показалось… но, впрочем, не важно. Тот, кто не обернулся, носил его имя, тот, кто не обернулся, носил его одежду и слышал… по-настоящему. Слышал то, что не могли услышать почти все горожане. Ветер искажал звуки. Округлая линза реальности, где гасло скучное имя, дрогнула, за стёклами отчётливым эхом звучало: «Авель Беглец», — кто-то относил записку в церковь, и там загоралась свечка имени… какому имени? Юноша слышал по обе стороны… слышал потустороннее. Вот только вопрос собственного имени, как и вопрос чьих-либо имён, мало его интересовал. К сожалению, сам он слишком долго думал, что окружающие тоже различают не один городской шум, но и потайную мелодию вместе со всеми нюансами аранжировки, мучаются от нестерпимой отчётливости каждого инструмента. Ладно бы звучал какой-то там оркестр! Увы, их было два, играл мегаполис, осиные ульи антенн, подъёмные краны, лестницы новостроек, небоскрёбы дышали, ключи звенели, выл ветер в крышах, пели люди и мостовые. Но за ложной пеленой этих звуков, которые слышали москвичи, незнакомец различал другую музыку. Самую настоящую, она проникала через любой объект, резонировала с ним, но никогда не становилась его частью. Иногда от резонанса что-то происходило: чуть иначе выли мосты, стонали арки, мужчина поддавался порыву и спасал неизвестную от звероподобных нищих в подворотне. Иногда какой-то мальчик притаскивал домой котёнка. Противоестественную нежность испытывали сиделки в больницах перед умирающими. Но часто на этом музыка и покидала город, один эпизод, вспышка, и всё. Если честно, город и не был рассчитан на что-то большее. Слишком громко гремели машины, да и вообще… Трагедия Беглеца заключалась в том, что он слышал музыку постоянно. Даже когда её совершенно не ощущалось в мире, где-то за гранью она тревожила его сны и царапала воображение. Последнее неизбежно упиралась либо в образы окружающего города, либо в абстракции, но и с теми, и с другими музыка взаимодействовала не всегда. Если бы Беглец всё слышал, но лишь в моменты резонанса, лишь тогда, когда вселенной это дозволялось, он ничем не отличался бы от талантливого музыканта. Но если слышать музыку постоянно, мир без неё неизбежно предстаёт собранием уродливых призраков, пугающих своими хаотичными и уродливыми образами да пустыми умственными построениями. Мало того, из этой темницы не было выхода, потому что существовала его иллюзия. Точнее, её построили люди. Замечая осколки мелодий в движениях жизни, музыканты создавали песни, искали недоступное слуху. Художники рисовали авангардные картины, писатели писали так, что никто ничего не понимал. Своими тщетными усилиями гении сотворили мечту, мечту о музыке, и она породила самое страшное из чудовищ. Если музыка напоминала Бога, то мечта о ней — Дьявола. Архитекторы постоянно обновляли мегаполис и постепенно впитывали яд красоты. Архитекторы не только чертили планы, но и клали камни, учили детей, писали книжки, творили законы, возводили преграды. Это всё яд красоты. Особой, устрашающей красоты, которую все видели с детства в произведениях искусства. Большинство строителей и сами замечали обрывки мелодии. Поэтому считали своим долгом вплести и в собственную деятельность максимум звуков. Архитектура города обернулась изнанкой подлинной музыки. Мечтая о ней, столица превратилась в лабиринт чего-то давно покинутого и ушедшего. В небе точно умер кто-то, но поверх положили бетон. А потом выстроили этаж ещё выше, а потом ещё, и ещё, и ещё… Лестницы, ведущие в никуда, тупики спустя мили и километры шоссе, двери без стен — так видел город Беглец и мечтал о побеге. Ночью музыка чаще резонировала с домами, проникала в сны, смешивалась с хаотичными формами и образовывала самые долгие симфонии. Самые долгие из тех, что слышат москвичи. Но нездешнему Беглецу, который родился в Москве, во тьме просто спокойнее. Часто из дымного тумана доносились гулы, с уродливым скрипом нагибались здания, рыдали мосты (совсем не как положено мостам), шипели лампы и провода. Машины на шоссе намеревались сбить, оглушая чудовищным рёвом, светофор часто не попадал в ритмы истинной музыки, на которую ориентировался Беглец. Поезда вдоль магистралей вечно уходили чуть раньше… Сама идея покинуть город родилась в молодом уме не сразу. Авель рос восприимчивым мальчиком, которого во всём отличали неряшливость и хороший вкус. И то, и другое — следствия непрерывной связи с источником. Ритмы улиц не совпадали с ритмами в голове, и Беглец часто мучился от конфликтов с одноклассниками, от рассеянности и непонимания. Трудно понять, чем ты отличаешься, когда все страдают от шума, а тебе слышно за ним что-то большее. Бессистемными и хаотичными видятся поступки людей, их пристрастия, точно ни у чего нет стержня, слепые ловят солнечный зайчик на крыше. Разговоры научили Беглеца молчать, убедили, что никому нельзя довериться, но надолго размыли границы бегства. Мир отражал красоту, но Авель с детства понимал, что смысл есть только в танце. А красота глухих была пустой.
Тем не менее архитектура вывернутой наизнанку столицы убедила, что проблема внутри, а не снаружи. Мечта о музыке навевала мысли о танце, но танцевать в Москве было негде. Беглец поднимался всё выше за облака, спускался, когда заходил в тупики, слушал, как скрипит полузаброшенный НИИ, где жили гигантские слизни и крысы. Всё время казалось, ещё шаг —
и вот она, истинная жизнь! Вот сейчас начнётся, музыка срезонирует с городом и случится хоть что-то настоящее! Тщетно. Мир не имел истинной красоты, зато таил обильную эстетику обещания. Архитекторы постарались на славу! Да и не только они. Даже воздух ранней весной, а впрочем, иногда и бесснежной зимой, как сегодня, обещал начало того, чему просто негде было начинаться. Беглец всё ещё верил обманам дымного мегаполиса, этой перевёрнутой бездны.
От воспоминаний о детстве в памяти два ярко-зелёных глаза и измождённое женское лицо. Мать Авеля пропала без вести, когда ему было девять лет. Сразу же за её исчезновением, как только пошли слухи, что надежды ждать нет, мальчик сбежал из дому. Отец разыскал беглеца на заброшенном складе без отопления, а стояла бесснежная зима. Авель долго болел, но прошёл крещение, теперь он стал беглецом, пусть и пока не совершившим настоящего бегства. Всё остальное не так значительно, либо связано с исчезновением матери напрямую. С её видением жизни. Эта женщина отличалась от других взрослых, но с самого появления сознания у Авеля постепенно пропадала всё дальше, больше, значительней. Самый первый заметный эпизод — мать забыла или потеряла его в торговом центре. Спустя четыре часа она увидела сына на лавочке у фигуры гипсового героя, поражающего змея копьём. С заговорщической улыбкой тонкие губы повторили на ушко, что это была проверка, игра, а на щеке всё равно осталась влага. Изумрудный блеск в женских глазах — милые искорки, Авель почти и не испугался в тот день, обещал не рассказывать отцу. Мать не жаловалась на мужа, во всём винила Москву, где она прозябает, несмотря на то, что живёт в столице. Её не устраивало почти ничто: ни работа, ни домашние обязанности; в молодости ей хотелось стать то ли актрисой, то ли писателем, а сейчас — просто уехать отсюда далеко-далеко, на море, но куда уехать из Москвы, когда сюда ведут все дороги? — Мегаполис уже не тот, что прежде, Авель, — шептал ночью вкрадчивый женский голос. — Были разные города, делились между собой на цивилизации и другие границы, когда-то давно существовали и Греция, и Рим, и Византия, пока не началась Москва… Не сразу, изначально её построили люди, настоящие ЛЮДИ, ценившие прекрасное и служившие ему. Но потом так полюбили сами себя, что не могли воспринимать ничего настоящего, ты представляешь? — Представляю, мама. Темнота, зелёные глаза и приглушённый свет иногда свечи, иногда ламп из-за открытой двери в коридор. — Авель, кроме искусства человек уже ничего не воспринимал, ему были нужны подделки, а оригинал был забыт. Когда в городе стало невозможно жить, потому что ни работу не найти, ни по-настоящему мужественного и интересного человека, потребовались декорации, чтобы скрыть гниль и скверну улицы. Иначе просто невозможно было жить. Мигрени, истерики, кто-то падал из окна — много неприятностей. Легенды гласят, Авель, человеческие руки возвели купол, сеть каркасов и запрограммировали искусственный интеллект, управляющий миллиардами голограмм по всему городу. С этого дня что-то пошло не так… Единственный способ спастись из проклятого города — создать новое произведение искусства, но такое, чтобы это был оригинал, а не копия, чтобы он указывал путь мёртвым, как свеча, а живым открывал новые грани — показывал, что в мире есть что-то большее, понимаешь? Просто ничего по-настоящему живого не осталось, не проникает сквозь купол. Иногда этот вводный пассаж заканчивался иначе… Второй вариант его концовки быстрее приводил к основной истории, где появлялся некий избранный герой. — А теперь, Авель, из проклятого города можно только сбежать, здесь больше нечего делать, с каждым днём, какие бы добрые дела ты ни совершал, ты всё больше увязаешь в этой скверне, единственный достойный поступок — это бегство, единственный чистый и мужественный герой — беглец. Днём мать не очень часто выходила на диалог и повторяла легенды, периодически она пропадала без предупреждения, и Авель навсегда запомнил, как застаёт врасплох одиночество. Мальчик очень ждал, когда эти истории на ночь повторялись при включённом свете из коридора, обычно в такие дни женщина о чём-то ругалась за стеной и приходила в гневе, потом — долгое молчание в темноте, веки опущены. Как-то раз Авель заметил слезу и постеснялся спросить — мать иногда делала вид, что не слышит его вопросов, пропадала куда-то, ускользала неумолимо, как в песочных часах — песчинки. Молчание длилось, пока ресницы не поднимались, пока песок не оборачивался тяжестью в глазах ребёнка, пока улыбка не успокаивала и не согревала теплом, какое иногда проскальзывало в музыкальных нотах и маминых пальцах, когда та читала книгу по истории и культуре древних народов. Авель не делился с матерью тем, что, когда она склоняется над книгой, заоконные симфонии звучат громче, чем обычно, и так гармонируют с её худым и измождённым лицом, а локоны её волос… ускользают куда-то. От природы стыдливому ему было боязно — вдруг мать разозлится, а тогда ни этого особого света сквозь окна, ни вспыхивающих оранжевым и розовым нот не будет. Так дороги были их партитура и эти минуты, потому что могли закончиться от любого неверного движения. Как-то раз Авель собрался с силами и рассказал матери, что слышит музыку. Удача! Мать была очень рада, да так, что даже забыла его отвести домой пообедать, так и водила по городу, всё расспрашивая о симфониях, о возможности выразить их на бумаге. Мать и сама многое слышала, но тихо и не постоянно. Та прогулка по пыльным мостовым — одно из самых счастливых воспоминаний Авеля о детстве. Ему даже показали, что это молодое растение где-то на обочине — крапива. Внимание к сыну день ото дня возрастало, но он до конца не понимал причин всех маминых эмоциональных всплесков, поэтому старался не говорить лишнего. Мать напоминала ему красивую и очень хрупкую вазу — ей хочется любоваться, но так страшно разбить. Авель рисковал и подходил к вазе всё равно, часто сам не знал почему и винил себя в этом, а один раз точно помнил — подходил из-за очень сильного страха. Ему приснился кошмар. — Туннели, самое страшное место, Авель. Там не принято ни с кем разговаривать. — Почему? — Есть две версии. Говорят, музыка может замолчать… и если ты её услышишь — значит, тебе простили грехи. По другой версии, более правдоподобной, ты запоминаешь что-то о туннелях. Никто не хочет запоминать страшное. — Я вижу эти сны, потому что поговорил с кем-то? Темнота, зелёные глаза и улыбка — пока она рядом, нет и тени страха, а приглушённый свет из-за открытой двери в коридор — сам уют и покой. — Нет, глупенький, ты не бывал в туннелях, ты видишь эти сны, потому что особенный. Из метро, не из того, что под землёй, а из того, что над… в искусственном интеллекте и его смоделированной вселенной — нет выхода. Поэтому и в нашем обычном московском метро принято писать на дверях: «Нет выхода». — Совсем-совсем нет? Ресницы опущены, темнота непроглядна, а свет из-за двери подчёркивает, что где-то за стулом уже таится тень, какая в другую ночь может пугать. — Ну, живому — да, Авель, мёртвые могут покинуть метро, что тоже непросто, но ты же не мёртвый? После общения с матерью стало гораздо легче — хоть кто-то понимал, что происходит. Авель часто видел кошмары про метро, одинаковые, дикие, не похожие ни на что виденное в реальности. Длинные переходы и галереи с античными статуями без рук или головы, залы с высокими сводами и заброшенными туннелями, часть потолков и стен обрушены, осколки мрамора и плитки под ногами вместе с гипсовыми частями тел — так тихо, что каждый раздавленный осколок отдаётся эхом шорохов и шагов. Шагов кого-то страшного очень далеко в глухой глубине лабиринта галерей по другую сторону станции или где-то сзади. В некоторых кошмарах Авель находил галереи с чучелами животных или гипсовыми статуями со звериными головами из натуральной кожи. Особенно отравительное впечатление оставалось от мёртвых, точно заполненных запёкшейся кровью, глаз молодых оленей. Таких чучел в метро было больше всего. Но самым страшным в ночных кошмарах была, пожалуй, эта атмосфера полного одиночества. Настолько полного, как если бы на земле не осталось живых людей, одиночества, граничащего со смирением и потерей связи с человечеством. Так страшно, что боишься, что перестанешь быть самим собой и станешь кем-то другим. Иногда Авелю казалось, что сны имеют некую цель, пытаются как раз чему-то такому научить, но долго размышлять об этом было страшно. К сожалению, именно самое пугающее в ночном кошмаре всё чаще выплёскивалось и в реальность. После убеждений матери и её милых сказок Авель не боялся засыпать, но как быть с тем, что одиночество неожиданно? Оно застаёт врасплох: то тебе обещают, что скоро пойдут гулять, но вот мать уходит из дома. Отец вечером спросит, почему она до сих пор не вернулась. Сухой, глуховатый и скучный человек… Авель не любил отца, опустив голову, он не отвечал на вопросы так, будто знал ответ. — Она больна, Авель, иногда ей тяжело дышать этим воздухом, ей может стать плохо. Расскажи, если что-то заметил, хоть что-то… Одиночество могло подстеречь где угодно: на прогулке — запросто, но ненадолго («Постой с этой тётей, я сейчас…»), в садике — несдержанные обещания забрать раньше («Я не обещала, ты перепутал…»), даже дома, когда уже начиналась история об избранном и свет гас, мать могла замолчать, помассировать веки длинными пальцами и пожелать спокойной ночи. А ведь Авель с таким нетерпением ждал этих минут. Одиночество коварно и заставало врасплох. Во сне ему хотелось понять смысл зашифрованного послания… даже страха было уже меньше, но одного страха для понимания не хватало.
Мать делалась отрешённее день ото дня… куда-то выбегала из дома, и не ясно — когда вернётся в следующий раз. Авель не умел предсказывать ни резкие перепады настроения болезненно худой и нервной женщины, ни новые волны одиночества. Ваза сильно пошатнулась, когда сын спросил у матери, как попасть в туннели наяву, а она в ответ строго посмотрела, да так — стало страшно… Строгость боролась с отчаянием и жалостью, мольбой. Пугало: вдруг она уже не вернётся в следующий раз? Авель проклинал себя за это, а ещё за тот неприятный эпизод. Мать возила его в Подмосковье на полигон. Недалеко была эстакада. Не ясно, как Авель упал с высоты, но мать первая оказалась рядом и несколько дней ночевала в больнице у закрытой палаты. Постоянно плакала, говорила, что мир совершенно непригоден для жизни. С тех пор мать, даже будучи с ним, всё время была в мыслях и ещё где-то. Но сказки всё равно оставались интересными и красочными. В отдельные моменты она полностью здесь, как и всегда, рядом с ним. В изумрудных глазах какая-то тайна, нежность, а пальцы трогают край одеяла. Авель помнит, что, когда с ним случалась беда, — нападала собака, кто-то забирал игрушку или, как в случае с эстакадой, требовалась помощь — мать сама находила сына, между ними существовала музыкальная связь, мелодии подсказывали и объединяли, помогали иначе смотреть на реальность. Смутное воспоминание: падение с эстакады, мать аккуратно собирает тело так, чтобы не причинить боли травмированной руке. Нервные движения, но она сосредоточенна, будто что-то ищет, и текут слёзы. — Мам, а я смогу стать беглецом? Добрая улыбка, грустная и виноватая… — Ты особенный… но, поверь, мир не так плох, как кажется, а скоро я приведу помощь, падёт купол, и музыка будет звучать громче. — Ты говоришь почти как отец. Мать встала и, не пожелав спокойной ночи, вышла вон, в её походке чувствовалась скованность, борьба с собой.
Ночью кто-то рыдал за стенкой, очень громко. Утром с Авелем вели себя так ласково, будто просили прощения, его это немного напугало, но весь день мать была весела и общительна, купила ему вкусное мороженое, обещала сводить в цирк. Ни разу никуда не пропала, даже в мыслях постоянно находилась только здесь и сейчас. Авель был счастлив ещё больше, чем в тот день, когда узнал, что такое крапива. Вот только похода в цирк сын так и не дождался. Мама без предупреждения куда-то уехала, и её не было несколько дней. Потом ещё несколько… Часто снились туннели, обрушенная плитка и мрамор в холлах станций, галереи с античными статуями и оленьи головы. Утром утешала музыка с солнечными бликами и пылью, свет падал на пустое кресло, и мелодии были такими тёплыми, звуки такими нежными… а пустота — недосказанною. Эхо маятником смутно дрожало в этом призрачном свете, будто входишь в комнату спустя год и не понимаешь, почему обстановка другая, зеркало перевесили или на столе что-то стояло… Через пару дней отец ответил на предсказуемый вопрос: — Мама пропала без вести. Зеркало не перевесили. Ваза разбилась. Тише и тише маятник…
Годы меняли Авеля. Нервозность вкралась в жесты, размыла прежде выверенные по нотам движения. Зато мир стал как будто ближе. Словно не хватало шага, чтобы разбить ту невидимую преграду, что разделяла его собственное «я» и мир. Сколько хватало памяти, столько звучала музыка, но не удавалось найти её связи с реальностью, должного выражения мелодии. Ещё в детском саду Авель выяснил по разговорам сверстников, что каждому мать говорила, что он особенный. Его не удивляло, почему так трудно найти общий язык с другими детьми — гораздо более мрачными и нелюдимыми, чем он сам. Авель чувствовал, что его отличие гораздо больше других, не понимал, в чём, но радовался изгнанию. Легенды о бегстве знакомы мальчикам, но сильно отличаются. Воспитатели считают их полезными для адаптации в мире, но для детей постарше читают иные истории для дневного сна. Авель помнит, похожим образом поступала и мать, но в её сказках гораздо больше подробностей и тоньше, запутаннее сюжет. Ей самой нравились эти истории, глаза сияли любопытством, а другие легенды — про вечное ожидание — не были такими дидактичными, как у детсадовских воспитателей. — Спаситель придёт, возрадуйтесь! В пределах нового купола, в новой грани тела смиренных и спящих воскреснут для иной жизни! Когда эти слова срывались с уст старой воспитательницы, выразительно, верно интонирующей, — Авелю было жутковато. Мрачная чёрная книга с распятием также внушала страх. Грозная дама, надзирающая за спящими, ходила между рядами коек, и нельзя было шевелиться: устав обязывал засыпать под гулкие, грозные речи строго по команде. Как это не походило на ночные рассказы матери, такие тёплые и ласковые! Истории матери совсем другие, тоже основная мысль — ожидание спасителя, но там чувствовались надежда, живые эмоции, тоска по уюту и доброте. Беглец любил их, но больше легенды о бегстве, и уже ценил знания. Многие дети вообще не знали никаких сказок, а излишне подробные версии матери Авеля называли цыганскими, боялись и просили не пересказывать. Авель помнит, что цыгане воруют детей — отец иногда пугал такими историями. Как-то раз мальчик видел цыгана и по-настоящему. После дождя совсем близко у самой колючей проволоки, которой был обнесён детский сад, появился некто с лицом, полностью обмотанным тканью белого платка. Человек что-то искал у себя под ногами близ пустыря, а потом ещё долго смотрел на ряды заграждений — решётчатые железные кольца, высокие, всё выше и выше металлические заборы с прорезями в клеточку. Сад располагался чуть на холме, и потому детям было легко заметить мужчину с игровой площадки. Ряды сверстников столпились у забора, глаза смотрят вниз, все боятся приблизиться — забор под напряжением, но всем интересно — никто не убегает. Когда воспитательница уводила группу в основной корпус гораздо раньше обычного, Авель успел краем глаза взглянуть на цыгана. До этого момента ряды сверстников не пропускали непонятого ими изгоя. Говорят, платки на голове — часть культа у цыган, и носят их не всегда, а чтобы обострить связь с другим миром. Но порой, наоборот, нужно быть в Москве и нигде кроме. Многие в детском саду не могли уснуть после обеда, говорили, что боятся, что их похитят, боятся головы без лица. Начиналась лёгкая истерия. Авель не понимал, почему… человек за ограждением не казался страшным, его было даже жалко — такой чужой и одинокий. Во время бессонного дневного сна почти ежедневно вспоминались обидные детские фразы в свой адрес: — Ты не будешь избранным! Я не такой, как все. В играх сверстники, чьи мамы растили целеустремлённых детей, не любили Авеля. Что взаимно, соревнования и поединки ему не нравились. Сказки для части одногруппников подкрепили их детскую веру в собственную избранность. Это очень печалило одинокого мальчика, но в школе и институте он мог бы насладиться историями матери безраздельно, если бы не лёгкий страх — омертвелые глаза сверстников перестали отличаться от дисплеев и мониторов. Почему-то все плавно теряли интерес к легендам о бегстве, считали их детскими, для самых маленьких, а вера в ожидание спасителя во многих не угасала. Бытовало мнение — бегство невозможно, а в мире и так полно всего интересного. Когда Авель выяснял причины такой перемены, наталкивался на отчуждение, тревогу, а иногда на панический ужас в глазах когда-то бойких мальчиков. Молчание, но не тишина опутывала мегаполис сетями нелепых тайн. Говорят, иногда в куполе лопаются голограммы, и на них искусно сымитирована (или не сымитирована?) чья-то запёкшаяся кровь. А ещё ходят слухи, что есть те, кто ищут осколки стёкол и считывают по ним знаки, толкуют пророчества цыган…