Данная рубрика посвящена всем наиболее важным и интересным отечественным и зарубежным новостям, касающимся любых аспектов (в т.ч. в культуре, науке и социуме) фантастики и фантастической литературы, а также ее авторов и читателей.
Здесь ежедневно вы сможете находить свежую и актуальную информацию о встречах, конвентах, номинациях, премиях и наградах, фэндоме; о новых книгах и проектах; о каких-либо подробностях жизни и творчества писателей, издателей, художников, критиков, переводчиков — которые так или иначе связаны с научной фантастикой, фэнтези, хоррором и магическим реализмом; о юбилейных датах, радостных и печальных событиях.
Добрый день, уважаемые друзья, коллеги, жители Фантлаба! Выкладываю перевод небольшого эссе Фрица Лейбера "Литературный Коперник", которое посвящено творчеству Говарда Филлипса Лавкрафта. Надеюсь оно будет интересно и полезно.
Литературный Коперник
Фриц Лейбер-мл.
I
Говард Филлипс Лавкрафт был Коперником в жанре ужасов. Он сместил фокус сверхъестественного ужаса с человека, его маленького мира и его богов — на звёзды и чёрные, неисследованные бездны межгалактического пространства. Чтобы сделать это эффективно, он создал новый тип «страшного рассказа» и новые методы его повествования.
В Средние века и долгое время после них объектом сверхъестественного страха человека был Дьявол, вместе с легионами проклятых и сонмами мёртвых — созданий, привязанных к земле и антропоморфных. Писатели столь разные, как Данте и Чарльз Метьюрин, автор «Мельмота Скитальца», умели пробуждать у читателей ужас, играя именно на этом страхе.
С расцветом научного материализма и упадком — по крайней мере, наивной — веры в христианскую теологию, жуть от Дьявола быстро поблекла. Сверхъестественный страх человека лишился определённого объекта. Писатели, стремившиеся пробудить этот страх, беспокойно обращались к другим объектам, старым и новым.
Ужас перед мёртвыми оказался чувством несколько более живучим, чем страх перед Дьяволом и проклятыми. Это обеспечило необходимую почву для жанра историй о привидениях, умело использованного Монтегю Родсом Джеймсом и другими.
Артур Мейчен ненадолго направил сверхъестественный ужас человека в сторону Пана, сатиров и иных странных рас и божеств, которые символизировали для него дарвиновско-фрейдистского «зверя» в человеке.
Ранее Эдгар Аллан По сосредоточил сверхъестественный ужас на чудовищном — в человеке и в природе. Его завораживали ненормальные психические и физиологические состояния, равно как и грозная мощь стихий, природные катастрофы и географическая неизвестность.
Элджернон Блэквуд искал объект для ужаса прежде всего в новых культах оккультизма и спиритуализма, с их утверждением сверхъестественной силы мыслей и чувств.
Тем временем, однако, возник новый источник литературного материала: пугающе огромная и загадочная вселенная, открытая стремительно развивающимися науками, в особенности астрономией. Вселенная, состоящая из световых лет и световых тысячелетий чёрной пустоты. Вселенная, содержащая миллиарды солнц, многие из которых, предположительно, окружены планетами, населёнными формами жизни, шокирующе чуждыми человеку и, вполне вероятно в некоторых случаях, бесконечно более могущественными. Вселенная, пронизанная невидимыми силами, доселе неведомыми человеку, такими как ультрафиолетовые лучи, рентгеновские лучи — и кто скажет, сколькими ещё? Одним словом, вселенная, в которой неизвестное имело неизмеримо больший масштаб, чем в маленькой хрустальной сфере Аристотеля и Птолемея. И притом — вселенная реальная, подтверждённая научно взвешенными фактами, а не просто кошмар мистиков.
Писатели вроде Герберта Уэллса и Жюля Верна нашли мощный источник литературного вдохновения в простом изображении человека на фоне этой новой вселенной. Из их усилий родился жанр научной фантастики.
Говард Филлипс Лавкрафт не был первым автором, кто разглядел в этой новой вселенной идеальный объект для сверхъестественного страха человека. У.Х. Ходжсон, По, Фитц-Джеймс О’Брайен и Уэллс тоже улавливали эту возможность и использовали её в некоторых своих рассказах. Но главное и систематическое достижение принадлежало Лавкрафту. Ко времени завершения своего творческого пути он прочно связал эмоцию потустороннего ужаса с такими понятиями, как космическое пространство, граница космоса, инопланетные сущности, неведомые измерения и возможные вселенные за пределами нашего пространственно-временного континуума.
Успех Лавкрафта не пришёл в одночасье. Новая концепция «страшного рассказа» не родилась в его сознании в готовом виде. В ранних произведениях он экспериментировал с дансенианской линией, а также написал ряд эффектных рассказов в духе По, таких как «Показания Рэндольфа Картера», «Изгой», «Холодный воздух» и «Гончая». Он разделял ужас Мейчена перед человеческим зверем и выразил его в «Притаившемся ужасе», «Крысах в стенах», «Кошмаре в Ред-Хуке» и «Артуре Джермине». Хотя даже в этих коротких историях мы находим намёки на новую концепцию: гигантские формы жизни из прошлого Земли в «Дагоне» и связь безумия человека с появлением новой звезды в «По ту сторону сна». Но с «Зовом Ктулху» линия развития становится чётко обозначенной, о чём свидетельствуют первые же предложения: «Самым милосердным на свете я считаю неспособность людского разума соотнести все, что в нем содержится. Мы обитаем на мирном островке невежества посреди черных морей бесконечности, и мы не предназначены для того, чтобы ходить в дальние плавания. Науки, каждая из которых тщится в собственном направлении, до сих пор вредили нам мало; но когда-нибудь единение разрозненных знаний откроет такие ужасающие виды на действительность и на наше страшное положение в ней, что мы либо сойдем с ума от сего откровения, либо убежим от смертоносного света к покою и безмятежности нового темного века».
Некоторое время Лавкрафт склонялся к смешению чёрной магии и других традиционных источников ужаса с кошмарами, проистекающими исключительно из новой научной вселенной. В «Данвичском кошмаре» потусторонние создания побеждаются с помощью заклинаний, в то время как в «Грёзах в ведьмовском доме» колдовство и новая эйнштейновская вселенная существуют бок о бок. Но когда мы доходим до «Шепчущего во тьме», «Хребтов безумия» и «За гранью времен», то обнаруживаем, что внеземные сущности сами по себе вполне способны пробудить в нас весь наш сверхъестественный ужас, без каких бы то ни было средневековых атрибутов. Белая магия и крестное знамение бессильны против них, и лишь случайное стечение пространства и времени — проще говоря, слепая удача — спасает человечество.
Между прочим, стоит отметить, что Лавкрафта, как и По, завораживали грандиозные природные катастрофы и новые научные открытия и исследования, что вполне объяснимо для человека, избравшего космический ужас своей темой. Вполне вероятно, что сообщения о таких событиях породили многие из его рассказов. «Шепчущий во тьме» начинается с наводнений в Вермонте 1927 года, и можно проследить и другие возможные связи: сообщения о подводных землетрясениях и «Дагон» с «Зовом Ктулху»; затопление лесных массивов искусственным водохранилищем и «Цвет из иных миров»; угроза сноса старых складов на Саут-Уотер-стрит в Провиденсе и стихотворение «Кирпичный ряд», датированное 7 декабря 1929 года, которое, возможно, стало зародышем великого сонетного цикла Лавкрафта «Грибы с Юггота», написанного между 27 декабря 1929 и 4 января 1930 года; региональный упадок и вырождение и «Притаившийся ужас» с «Тенью над Иннсмутом»; разрушения от немецкой подводной войны и «Храм»; полярные исследования и «Хребты безумия»; открытие Клайдом Томбо планеты Плутон в 1930 году и «Шепчущий во тьме», где это открытие обыгрывается и который был написан в том же году.
Большой жалости достойно то, что Лавкрафт не дожил до беспрецедентного урагана в Новой Англии 1938 года, когда морские воды вторглись в центр его родного Провиденса, сопровождаемые сокрушительным ветром и ливнем. Какую бы историю он в конечном счёте извлёк из этого!
II
Вселенная современной науки порождала в творчестве Лавкрафта ужас более глубокий, чем тот, что проистекал от одних лишь её необъятных просторов и весьма вероятных чуждых и могущественных не-человеческих обитателей. Ибо главная причина, по которой человек страшится вселенной, открытой материалистической наукой, в том, что это — место бесцельное и бездушное.
Цитируя «Серебряный ключ» Лавкрафта, человек едва выносит осознание того, что «космос бесцельно вращается, переходя из ничто в нечто и из нечто обратно в ничто, не внемля и не ведая о желаниях или существовании разумов, что на секунду вспыхивают тут и там во тьме».
В личной жизни Лавкрафт встретил вызов этого отвратительного прозрения, укрывшись в традиционализме, в культивации испытанных временем человеческих обычаев и мифов — не потому, что они истинны, а потому, что человеческий разум к ним привык и потому находит в них некое утешение и опору. Признавая, что единственный смысл в космосе — это тот, что человек в него вкладывает, Лавкрафт лелеял прекрасные человеческие грёзы, все ветхие вещи и незапятнанные воспоминания детства. Это ясно изложено в «Серебряном ключе», рассказе, в котором Лавкрафт представляет свою личную философию жизни.
В главном течении сверхъестественных историй Лавкрафта ужас перед механистической вселенной обрёл форму в виде той впечатляющей иерархии чуждых существ и богов, обычно именуемой «Мифы Ктулху», — собрания существ, чьи странные атрибуты отражают многообразные среды вселенной и чьи фантастические имена являются передачей не-человеческих слов и звуков. Они включают в себя Древних Богов, или Богов Земли, Иных Богов, или Высших Богов, и разнообразные сущности из далёких времён, планет и измерений.
Хотя они происходят из того периода, когда Лавкрафт смешивал в своих рассказах чёрную магию и был увлечён дансенианскими пантеонами, я полагаю ошибкой считать существ из мифов Ктулху утончёнными эквивалентами сущностей христианской демонологии или пытаться разделить их на зеркальные зороастрийские иерархии добра и зла.
Большинство сущностей в мифах Ктулху враждебны или, в лучшем случае, жестоко безразличны к человечеству. Возможно, благосклонные Боги Земли никогда не упоминаются прямо, за исключением Ноденса, и постепенно исчезают из рассказов. В «Грёзах в ведьмовском доме» они изображены как относительно слабые и немощные, символы конечной слабости даже человеческих традиций и грёз. Вероятно, Лавкрафт использовал их лишь для того, чтобы объяснить, почему более многочисленные враждебные сущности ещё не захватили человечество, и чтобы предоставить источник заклинаний, с помощью которых земляне могли бы в какой-то степени защищаться, как в «Данвичском кошмаре» и «Истории Чарльза Декстера Варда». В более поздних рассказах, как мы уже упоминали, Лавкрафт не оставляет человечеству никакой защиты, кроме удачи, против неизвестного.
В отличие от Древних Богов, Иные Боги представлены как могущественные и ужасные, но при этом — странный парадокс! — слепые, безгласные, тенебросные, безумные («Грёзы в ведьмовском доме»).
Из Иных Богов Азатот — верховное божество, занимающее наивысший трон в иерархии Ктулху. Никогда не возникает и тени сомнения, что он — просто чуждое существо с далёкой планеты или из измерения, вроде Ктулху или Йог-Сотота. Он, без сомнения, «бог», и притом величайший. Однако, когда мы спрашиваем, что это за бог, мы обнаруживаем, что он — слепой, идиотский бог, «...безумный демон-султан... чудовищный хаос».
Подобный пантеон и подобное верховное божество могут символизировать лишь одно: бесцельную, бессмысленную, но всесильную вселенную материалистической веры.
А Ньярлатотеп, ползучий хаос, — его вестник; не безумный, как его повелитель, но злобно разумный, изображённый в «Грёзах в ведьмовском доме» в образе учтивого фараона. Легенда о Ньярлатотепе — одно из самых интересных творений Лавкрафта. Она появляется и в поэме в прозе, и в сонете того же названия. Во времена широких социальных потрясений и нервного напряжения является из Египта некто, похожий на фараона. Его почитают феллахи, «дикие звери следовали за ним и лизали его руки». Он посещает многие земли и читает лекции с причудливыми псевдонаучными демонстрациями, приобретая множество последователей, подобно Калиостро или иному подобному шарлатану. За этим следует прогрессирующий распад человеческого разума и мира. Возникают беспричинные паники и странствия. Природа выходит из берегов. Происходят землетрясения, отступающие моря обнажают города, поросшие сорняками, наступает конечное гниение и распад. Земля гибнет.
Что же Ньярлатотеп «означает»? То есть, какие значения можно наиболее уместно в него вложить, допуская, что Лавкрафт, создавая его, мог и не «вкладывать» ничего сознательно. Одна из возможностей — фараон-шарлатан олицетворяет насмешку вселенной, которую человек никогда не сможет понять или покорить. Другая — он символизирует откровенно коммерческий, саморекламирующийся, стяжательский мир, который Лавкрафт презирал (Ньярлатотеп всегда имеет эту ауру продавца, это наглое презрение). И ещё третья возможность — Ньярлатотеп представляет саморазрушительный интеллектуализм человека, его ужасающую способность видеть вселенную такой, какова она есть, и тем самым убивать в себе все наивные и прекрасные грёзы.
В этой связи стоит отметить, что Лавкрафт, до последнего месяца своей жизни неутомимый учёный и исследователь, был воплощением единственного благородного чувства, которое научный материализм дарует человеку: интеллектуального любопытства. Он также выражал эту страсть в своих сверхъестественных рассказах. Его герои часто столь же тянутся к неизвестному, сколь и страшатся его. Содрогаясь от ужасов, что могут там таиться, они всё же не могут противиться позыву заглянуть за край пространства. «Шепчущий во тьме», возможно, его величайший рассказ, примечателен тем, как ужас и очарование от чуждого поддерживаются в равной мере почти до самого конца.
Это алхимическое стремление к «сокрытому знанию» было одной из сил, что побудили Лавкрафта создать ту серию замечательных вымышленных, но обманчиво реалистичных «тайных книг», главной среди которых является «Некрономикон», занимающий видное место в его поздних рассказах.
III
Зрелый метод Лавкрафта в повествовании ужасов стал естественным следствием важности новой научной вселенной в его творчестве, ибо это был метод научного реализма, приближающийся в некоторых его поздних вещах («Хребты безумия» и «За гранью времен») к точности, объективности и вниманию к деталям, характерным для отчёта в научном журнале. Большинство его рассказов — это мнимые документы, по необходимости написанные от первого лица. Этот приём обычен для литературы ужасов, что видно по «Рукописи, найденной в бутылке» По, «Она» Хаггарда, «Дракуле» Стокера и многим другим, но мало кто из писателей относился к нему столь же серьёзно, как Лавкрафт.
Он придавал большое значение тому, что у рассказчика должна быть крайне веская причина описывать свой опыт и был изобретателен в создании таких мотивов: оправдательная исповедь в «Тварь на пороге» и «Показаниях Рэндольфа Картера»; предупреждение в «Шепчущий во тьме» и «Хребтах безумия»; попытка рассказчика прояснить собственные мысли и принять решение в «Тени над Иннсмутом»; научное обобщение странной цепи событий в «Истории Чарльза Декстера Варда» и «Скиталец тьмы».
Научно-реалистичный элемент в стиле Лавкрафта медленно вызревал в писателе, изначально склонном к высокопарной и поэтичной прозе с почти византийским обилием прилагательных. Переход никогда не был полностью завершён, и, как любой прогресс, он сопровождался потерями и ограничениями. К разочарованию некоторых читателей, которые могут также испытывать нетерпение из-за растущего объёма рассказов (неизбежного в научных отчётах), в, скажем, «За гранью времен» заметно меньше словесной магии, чем в «Данвичском кошмаре», хотя первая история обладает большим единством и техническим совершенством. И сама ограниченная, учёная жизнь Лавкрафта едва ли готовила его к роли всеобъемлющего реалиста. Он всегда сохранял в своих произведениях джентльменскую сдержанность и лучше всего изображал те типы характеров, которые понимал и уважал, таких как учёные, новоанглийские фермеры и горожане, искренние и одинокие художники; в то же время проявляя меньше симпатии и проницательности в изображении бизнесменов, интеллектуалов, фабричных рабочих, «крутых парней» и прочих, признанно наглых, раскованных и зачастую грубых обитателей наших современных городов.
В стиле Лавкрафта было три важных элемента, которые он эффективно использовал как в свой ранний, поэтический период, так и позже, в более объективной манере.
Первый — это приём подтверждения, а не откровения. (Я обязан этой точной формулировкой Генри Каттнеру.) Иными словами, концовка истории приходит не как неожиданность, а как окончательный, давно ожидаемый «убедительный довод». Читатель знает, и должен знать, что произойдёт, но это лишь подготавливает и усиливает его озноб, когда рассказчик предоставляет последнее неопровержимое доказательство. В «Истории Чарльза Декстера Варда» читатель почти с первой страницы знает, что Варда подменил Джозеф Карвен, однако рассказчик не утверждает этого однозначно до последнего предложения книги. Это не значит, что Лавкрафт никогда не писал историй с неожиданной развязкой. Напротив, он использовал её в «Скиталец тьмы» и весьма эффективно применил в «Изгое». Но он действительно всё больше склонялся к менее поразительному, но подчас более впечатляющему типу подтверждения.
Столь тесно связанным с его использованием подтверждения, что является лишь другой его гранью, стало применение Лавкрафтом терминальной кульминации — то есть истории, в которой высшая точка и финальное предложение совпадают. Кто забудет верховный холод фраз: «Но, клянусь Богом, Элиот, это была фотография с натуры», или «Это был его брат-близнец, но он был больше похож на отца, чем он сам», или «Вместо этого то были буквы нашего привычного алфавита, складывающиеся в слова английского языка моим собственным почерком», или «… лицо и руки Генри Уэнтворта Эйкли».
Использование терминальной кульминации заставило Лавкрафта разработать особый тип повествования, в котором пояснительный материал и возвращение к равновесию ловко вставлены до финала, пока напряжение всё ещё нарастает. Это также потребовало очень тщательной структуры, где всё выстраивается от первого до последнего слова.
Лавкрафт усиливал эту структуру тем, что можно назвать оркестрованной прозой — предложениями, которые повторяются с постоянным добавлением более весомых прилагательных, наречий и фраз, подобно тому как в симфонии мелодия, введённая одним деревянным духовым, в конце концов громоподобно исполняется всем оркестром. «Показания Рэндольфа Картера» даёт один из простейших примеров. В нём, по порядку, встречаются следующие фразы, относящиеся к луне: «… убывающий серп луны… бледный, убывающий серп луны… мертвенно-бледный, подсматривающий серп луны… проклятая убывающая луна».
Более тонкие и сложные примеры можно найти в длинных рассказах. Порой повторяются не только предложения, но и целые разделы, с растущим облаком атмосферы и деталей. История может быть сначала кратко набросана, затем рассказана частично, с некоторыми умолчаниями, и изложена полнее, когда рассказчик наконец преодолевает своё нежелание или отвращение сообщить точные детали пережитого им ужаса.
Все эти стилистические элементы закономерно работали на то, чтобы рассказы Лавкрафта становились длиннее и длиннее, с растущей сложностью источников ужаса. В «Грёзах в ведьмовском доме» источники ужаса множественны: «…Лихорадочные дикие сны – лунатизм – слуховые иллюзии – тяготение к точке в небе – а теперь и подозрение в безумном снохождении…» В то время как в «Хребтах безумия» происходит переход, где сами страшимые сущности становятся боящимися; автор показывает нам ужасы, а затем отодвигает занавес чуть дальше, позволяя нам мельком увидеть ужасы, которых страшатся даже эти ужасы!
Стремление увеличивать объём и сложность повествования нередко среди писателей ужасов. Его можно сравнить с тягой наркомана ко всё большим и большим дозам — и это сравнение не беспочвенно, поскольку главная цель сверхъестественного рассказа — пробудить в читателе единственное чувство потустороннего ужаса, а не обрисовать характер или прокомментировать жизнь. Приверженцы этого жанра литературы порой способны принять дозы, которые могли бы истощить или вызвать отвращение у среднего человека. Каждый читатель должен сам для себя решить, какую длину рассказа он может вынести, чтобы его чувство ужаса не ослабевало. Лично для меня всё написанное Лавкрафтом, включая пространные «Хребты безумия», можно читать с постоянно нарастающим волнением.
Ибо следует помнить, что сколь бы ни увеличивал Лавкрафт объём, размах, сложность и мощь своих произведений, он ни разу не терял контроля и не поддавался импульсу писать безрассудно, нагромождая один леденящий душу эпизод на другой без должной подготовки и внимания к настроению. Напротив, он стремился к большей сдержанности, к оттачиванию внутренней цельности и логики своих историй и зачастую предлагал альтернативные, обыденные объяснения для призываемых им сверхъестественных ужасов, позволяя читателю самому делать пугающие выводы, а не сталкиваться с horror лицом к лицу. Так что большинство его рассказов соответствуют условиям, изложенным рассказчиком «Шёпота во тьме»: «Помни твёрдо, что я не видел в конце никакого визуального ужаса… Я и сейчас не могу доказать, был ли прав или нет в своём чудовищном умозаключении», — или рассказчиком «Тени из вечности»: «Есть основания надеяться, что мой опыт был целиком или отчасти галлюцинацией… для которой, действительно, существовали веские причины».
Странным образом развитию научного реализма Лавкрафта сопутствовала, казалось бы, противоречащая ему тенденция: создание вымышленного фона для его рассказов, включающего новоанглийские города вроде Аркхэма и Иннсмута, учреждения вроде Мискатоникского университета в Аркхэме, полутайные чудовищные культы и растущую библиотеку «запретных» книг, таких как «Некрономикон», содержащих чудовищные тайны о настоящем, будущем и прошлом Земли и вселенной.
Любой писатель, даже последовательный реалист, может выдумывать имена людей и мест — чтобы избежать клеветы или потому что его творения являются гибридами, сочетающими черты многих людей или мест. Некоторые же вымыслы Лавкрафта — совсем иного, более серьёзного свойства, определённо искажающие «реальный» мир, служащий фоном для многих его поздних сверхъестественных историй. Не только «Некрономикон», «Невыразимые культы» фон Юнцта и другие тома предполагаются реально существующими (в немногих экземплярах, под замком, как тщательно оберегаемые секреты), но и потрясающая, отчасти теософская история, которую они рассказывают о не-человеческих цивилизациях в прошлом Земли и об ужасных обитателях других планет и измерений, воспринимается всерьёз учёными и исследователями, населяющими рассказы Лавкрафта. Эти личности во всех прочих отношениях весьма реалистично мыслят, но, узрев запретное знание, они как правило более восприимчивы к космическому ужасу, чем обычные люди. Трезвые и степенные реалисты, они тем не менее знают, что живут на краю страшной и ненасытной бездны, не ведомой простым смертным. Это знание приходит к ним не только в результате странных происшествий, в которые они вовлечены, но является частью их интеллектуального багажа.
Эти «пробудившиеся» учёные состоят преимущественно на факультетах вымышленного Мискатоникского университета. Действительно, сказочная история этого учреждения, насколько её можно проследить по рассказам Лавкрафта, проливает интересный свет на развитие этой тенденции в его творчестве.
В июне 1882 года близ Аркхэма упал странный метеорит. Трое профессоров из Мискатоника прибыли для расследования и обнаружили, что он состоит из неуловимого вещества, не поддающегося анализу. Несмотря на этот опыт, они отнеслись с большим скепсисом, когда позже услышали о жутких переменах на ферме, где упал метеорит, и, презирая то, что они считали народными суевериями, держались в стороне в течение того года, когда ужасный распад постепенно уничтожил ферму и её обитателей. Иными словами, они вели себя так, как, по общему убеждению, и должны вести себя профессора, — нетерпимо к призрачным событиям и оккультным теориям и, конечно, не проявляя никаких признаков того, что они читали «Некрономикон» (если его экземпляр был тогда в Мискатонике) с каким-либо сочувствием. Показательно, что рассказ, в котором происходят эти события, «Цвет из иных миров», хвалил Эдмунд Уилсон, обычно неблагосклонный критик.
Но в течение последующих двадцати пяти лет, возможно, как коварный результат странного падения метеорита, в Мискатоникском университете и в интеллектуальном багаже по крайней мере некоторых его преподавателей произошла перемена. Ибо когда в Мискатоник поступил юный вундеркинд Эдвард Пикман Дерби, он смог на время получить доступ к экземпляру «Некрономикона» в библиотеке; а Натаниэль Уингейт Пизли, политэконом, во время своей пятилетней амнезии, начавшейся 14 мая 1908 года, делал не поддающиеся расшифровке пометки на полях того же тома. Ещё позже незнакомца, подобранного полумёртвым в гавани Кингспорта на Рождество (кажется, в 1920 году), допустили к просмотру ужасной книги в госпитале Святой Марии в Аркхэме.
В двадцатые годы среди студентов появилась дикая, декадентская компания («потерянное поколение» Мискатоника, по-видимому), члены которой отличались сомнительной моралью и, по слухам, практиковали чёрную магию. А в 1925 году к «Некрономикону» вновь обратились — на этот раз неотесанный и преждевременно развитый гигант Уилбур Уэйтли. Он попытался взять книгу на время, но библиотекарь Генри Армитидж благоразумно отказал ему.
В 1927 году (когда проводили изыскания для нового водохранилища Аркхэма) талантливый молодой математик Уолтер Гилман также получил временный доступ к тому. Он нашёл ужасный конец в проклятом пансионе, но успел передать Мискатонику странное, шипастое изваяние, созданное из неизвестных элементов и позднее выставленное в музее Мискатоникского университета. Впрочем, это был не первый неземной экспонат музея, который также гордился несколькими странно сплавленными и фантастически «рыбными» золотыми украшениями из Иннсмута.
В конце двадцатых Асенат Уэйт, пленительная дочь известного иннсмутского колдуна, проходила в Мискатонике курс средневековой метафизики, и можно не сомневаться, что она не упустила возможности покопаться в ещё более сомнительных областях знания.
В целом, конец двадцатых стал периодом, особенно богатым на призрачные происшествия в Аркхэме и его окрестностях; в особенности 1928 год, который в этой связи можно назвать «Великим годом», и в ещё большей степени сентябрь 1928 года, который можно окрестить «Великим месяцем».
Можно предположить, что несчастный Гилман погиб в том году и что Асенат Уэйт была тогда среди студентов, но эти предположения — лишь начало. Консультация с «Журналом Американского психологического общества» показывает, что Н.У. Пизли тогда начал публиковать серию статей, описывающих его странные сны о не-человеческом прошлом Земли. А шестого мая преподаватель литературы Альберт Н. Уилмарт получил тревожное письмо от вермонтского учёного Генри У. Эйкли о внеземных созданиях, таящихся в местных лесах. В августе Уилбур Уэйтли ужасно погиб, пытаясь проникнуть в библиотеку Мискатоника и похитить «Некрономикон». Девятого сентября брат-близнец Уилбура, унаследовавший черты своего не-человеческого отца в ещё большей степени, вырвался на свободу близ Данвича, Массачусетс.
Двенадцатого сентября Уилмарт, соблазнённый подложным письмом, отправился навестить Эйкли в Вермонте. В тот же день доктор Армитидж узнал о появлении близнеца Уилбура.
Той ночью Уилмарт в ужасе бежал с фермы Эйкли. Четырнадцатого Армитидж с двумя коллегами выехал в Данвич и на следующий день сумел уничтожить Данвичский кошмар.
Поразительно думать, что две столь грандиозные цепи сверхъестественных событий достигли своей кульминации почти в одно и то же время. Хочется представить, как исступлённый Армитидж разминулся с охваченным тревогой Уилмартом, когда тот спешил на поезд. (Наиболее очевидное объяснение в том, что Лавкрафт подготовил довольно подробную хронологию для «Данвичского кошмара», написанного в 1928 году, а затем использовал те же даты при построении сюжета «Шепчущий во тьме», написанного в 1930 году, без каких-либо иных рассказов между ними.)
После волнений «Великого месяца» почти любые события кажутся антиклимаксом. Однако следует упомянуть Антарктическую экспедицию Мискатоника 1930-31 годов; раскрытие тайн ведьмовского дома в марте 1931 года, пополнившее коллекции музея; и Австралийскую экспедицию 1935 года. В обеих экспедициях участвовал профессор геологии Уильям Дайер, который также был осведомлён о ужасном опыте Уилмарта и потому, возможно, может претендовать на звание самого вовлечённого в сверхъестественные события члена факультета.
Можно лишь строить догадки, почему Лавкрафт создал и столь интенсивно использовал Мискатоникский университет и «Некрономикон». Несомненно, преподавательский состав Мискатоника представляет собой своего рода лавкрафтовскую утопию — высокоинтеллектуальных, эстетически чувствительных, но приверженных традициям учёных.
Что касается «Некрономикона», то, похоже, Лавкрафт использовал его как чёрный ход или потайную калитку в царства чудес и мифов, главные подступы к которым были перекрыты его принятием новой вселенной материалистической науки. Он позволял ему сохранять в рассказах хотя бы отдельные фрагменты той поэтичной, звучной и красочной прозы, которую он любил, но которая плохо подходила его позднему, научно-реалистичному стилю. Он предоставлял ему готовую тучу зловещей атмосферы, которую в ином случае пришлось бы заново выстраивать для каждого рассказа. Он ярко иллюстрировал его коперниканскую концепцию безмерности, странности и бесконечных жутких возможностей новой научной вселенной. И, наконец, он был ключом к более пугающему, но и более захватывающему «реальному» миру, нежели тот слепой и бесцельный космос, в котором ему довелось прожить свою жизнь.
Добрый день, уважаемые друзья, коллеги, жители Фантлаба! Вчера закончил переводить небольшое эссе Э. Хоффманна Прайса, посвященное ГФЛ, — и настолько проникся текстом, что решил выложить перевод здесь, хотя изначально готовил его для нового номера НИИЧАВО.
Человек по фамилии Лавкрафт
Э. Хоффманн Прайс
Впервые я увидел Г.Ф. Лавкрафта в холле третьеразрядной гостиницы на улице Святого Чарльза в Новом Орлеане, в начале июня 1932 года. На нём был мешковатый и поношенный костюм табачного цвета, аккуратно заштопанный в нескольких местах.
Поздоровавшись, он обмолвился, что только что закончил стирать рубашку в своём номере. Увидеть Новый Орлеан или любое другое место, которое поражало его воображение, было для него куда важнее, чем что бы то ни было, выходящее за рамки насущного. По крайней мере, в этом отношении он был человеком, которого я мог понять.
За несколько лет до того я видел любительские снимки Лавкрафта. Они подготовили меня к встрече с человеком поразительной внешности, каковым он и был. Однако на фотографиях белки его глаз казались необычно ярко выраженными, особенно в нижней части. Была ли это игра света или же в более ранние годы его взгляд и впрямь был столь странным, сказать не могу. Глаза, которые я видел, были тёмно-карими, живыми, пронзительными и совершенно обычными, без той жути, которую я ожидал увидеть.
В остальном же он сутулился настолько, что я недооценил и его рост, и ширину его плеч. Лицо у него было худое и узкое, вытянутое, с длинным подбородком и челюстью. Ходил он быстрым шагом. Говорил он быстро, отрывисто. Словно его телу было невероятно трудно поспевать за проворством его ума. Таково моё впечатление от тех первых минут, пока мы, огибая площадь Лафайетт, направлялись в Вью-Карре, где я жил. Учитывая последующие встречи, я склонен полагать, что манеры, которые я тогда отметил, были следствием нервозности от общения с незнакомцем — либо от застенчивости, либо от его попыток отбросить привычную сдержанность и быть столь сердечным, каким, по его мнению, того требовал случай.
Я и сам был несколько напряжён, но не столько от предстоящей встречи с этим невероятным персонажем, о котором говорили, что у него необычайные глаза, сколько из-за рассказов, которые я слышал: а именно, что он был невыносимым ханжой-пуританином, и что в разговоре с ним нужно тщательно подбирать слова, особенно избегая любых упоминаний о выпивке или привычках, которые он почитал за пороки. Однако уже через мгновение я понял, что передо мной не гуль и не святоша, а дружелюбный и душевный человек, несмотря на то, что походил на ходячий словарь.
Он не был напыщенным и не был высокомерным — совсем наоборот.
Просто у него был дар излагать самые обыденные мысли изысканным и академичным языком. Мы не прошли и квартала, как я понял, что для Лавкрафта никакая иная манера речи не была бы по-настоящему естественной. Будь его выражения менее выверенными, начни он говорить, как все, — это было бы уже жеманством.
И вдруг вся странность растаяла. У меня было чувство, будто я знал и любил этого человека давно. Было невероятно приятно находиться в его обществе, столь же освежающем, сколь и волнующем: он был цельным, надёжным человеком, прежде всего и полностью — живой душой, и лишь вскользь — существом нестандартной породы. Я никогда не встречал подобного и понимал, что даже отдалённо схожего характера просто не существует.
Из вежливости я припрятал несколько ящиков домашнего пива (это был 1932 год) и бочонок виноградного вина. Однако его пристрастие к кофе решило проблему угощения. Пристрастие — не то слово. Это была страсть. Он пил чашку за чашкой, а я варил турку за туркой. В каждую чашку он насыпал четыре полных с горкой ложки сахара. На протяжении двадцати восьми часов подряд, в течение которых мы общались в головокружительном темпе, он пил кофе.
И он ел. Его длинное лицо просияло, когда я упомянул о большом котле чили кон карне, который я приготовил накануне его неожиданного приезда. В холодильнике были и другие деликатесы, но при слове «чили» он изрёк классическую аллюзию, упомянув «нектар» и «амброзию», и добавил, что чем острее блюдо, тем оно лучше. Было приятно видеть, как он подтверждает свои слова делом. А когда я заговорил о своём рецепте карри, он сказал, что у него есть лишь одно сожаление — что даже он, со всей своей любовью к пряностям (с Востока, разумеется!), не сможет найти места для котла карри так скоро после пиршества с чили.
Лавкрафт знаменит как едок мороженого чемпионского масштаба. Но в моей памяти он остался тем, чей день озарялся от блюд, приправленных кориандром, имбирём, кардамоном, пажитником, зирой, орегано и всем прочим, что имелось в запасах. Перечисление этих специй так возбудило его энтузиазм, что мы тут же договорились: если я когда-нибудь навещу его в Провиденсе, я приготовлю индийское карри.
Двадцать восемь часов мы без умолку болтали, обменивались идеями, перекидывались фантазиями, старались перещеголять друг друга в причудах. Он испытывал невероятный энтузиазм ко всему новому: новым зрелищам, звукам, словесным и смысловым конструкциям. За всю свою жизнь я встретил лишь одного-двух человек, кто мог бы сравниться с ним в том, что я называю «интеллектуальной жаждой». Это был настоящий обжора — но не в еде, а в словах, идеях, мыслях. Он развивал, комбинировал, оттачивал их — и всё это в темпе пулемётной очереди.
Он не курил, не пил, и, судя по всем его разговорам и письмам, женщины для него попросту не существовали. Но за исключением этого, круг его вкусов и интересов был поистине всеобъемлющим.
Весёлый вздор, забавные сплетни, рассказы о путешествиях и, наконец, дискуссия об одном из моих первых профессионально написанных рассказов — «Тарбис из Озера». Мы затеяли великолепную, дотошную полемику вокруг каждой запятой. Он считал, что встреча героя с загадочной Тарбис содержала элемент случайности. В итоге я откопал путеводитель по Лурду и окрестностям, где я побывал в 1919 году. Легенда о Тарбис, эфиопской царевне, которую бросил Моисей и которая отправилась во Францию, пленила его. Он признал, что, называя Тарбис египтянкой, я делаю лишь необходимую уступку американской тенденции отождествлять эфиопа с негром из наших южных штатов. Он настаивал, что необходимо полностью раскрыть весь фон, и, хотя он прямо этого не сказал, я понял, что он имел в виду подход, сравнимый с той обстоятельной и богатой проработкой, что характерна для его аркхемских историй.
Эта дискуссия дала ему возможность блеснуть всей остротой своего ума, пониманием структуры рассказа, владением языком и своими поразительными познаниями во всевозможных вещах. Он был на вершине блаженства, получив благодарного слушателя и партнёра для интеллектуального спарринга. Как, впрочем, и я. Просить гостя прочитать и раскритиковать рукопись — это настоящее бремя. Зло, которое я совершил в тот вечер, должно было лечь на мою совесть, ибо в последующие годы многие отомстили за Лавкрафта! Но я не мог устоять перед искушением попросить его препарировать одну из моих первых профессиональных работ, написанных после восьми лет писательства в качестве хобби, восьми лет, в течение которых я постоянно держал в уме Лавкрафта как одного из лучших мастеров в моей области. Он, казалось, был счастлив помочь и, возможно, считал себя сполна вознаграждённым тем, что задание имело побочный продукт — он столкнулся с чем-то новым в легенде о Тарбис, с малоизвестным преданием, о котором даже он никогда прежде не слышал!
За эти двадцать восемь часов ко мне заглянули кое-кто из компании Вью-Карре, люди, которых, я был уверен, он счёл бы развратными, непристойными и пропойцами. Они ввалились шумно и с бутылками. Попытаться предотвратить этот беспорядок, который, как я опасался, он мог счесть оскорбительным, было бы неловко и, в некотором смысле, унизительно для моего почётного гостя, а не знаком уважения. Я также боялся, что эта компания в лучшем случае покажется человеку с вкусами и происхождением Лавкрафта невыносимо скучной, если не откровенно оскорбительной.
Как выяснилось, мои немые опасения были несправедливы по отношению к этому человеку. Он не только встретил гостей с прекрасным товарищеским участием и сердечностью, что опровергало все рассказы о его нетерпимости в некоторых вопросах, но и пошёл им навстречу более чем наполовину. И когда он взял слово, они слушали этого странного, этого уникального, этого начитанного, этого педантичного пуританина из Провиденса. Он захватил их внимание с первых же слов. Его уверенность и самообладание вызвали у меня облегчение и восхищение. Он был совершенно естествен. Он никоим образом не соответствовал моему первому впечатлению; я боялся, что при встрече с незнакомцами он может занервничать и замкнуться.
Тот вечер прошёл в нескольких фазах. Одной из моих любимых историй Лавкрафта тогда, как, впрочем, и сейчас, был «Серебряный ключ». Рассказывая ему о том, какое удовольствие я получил, перечитывая её, я предложил написать продолжение, которое поведало бы о деяниях Рэндольфа Картера после его исчезновения. Мой интерес к его рассказу воодушевил его, а его благодарный отклик, в свою очередь, воодушевил меня, так что к концу нашей беседы мы всерьёз решили взяться за эту задачу.
Несколько месяцев спустя я написал первый черновик объёмом в шесть тысяч слов. Лавкрафт вежливо его одобрил, а затем буквально взялся за перо. Он отослал мне 14 000-словное произведение, разработанное в лавкрафтовской манере, на основе моего текста. Я, конечно, зашёл в тупик. Идея написать сиквел к одной из его историй оказалась более фантастичной, чем любая фантастика, которую он когда-либо писал. Когда я разобрал его рукопись, то оценил, что он оставил без изменений менее пятидесяти моих исходных слов: один отрывок, который он счёл не только богатым и колоритным сам по себе, но и совместимым со стилем его собственного сочинения. Разумеется, он был прав, отбросив всё, кроме основного сюжета. Я мог лишь дивиться тому, как много он смог создать на основе моего неумелого и неудачного начала. По сути, своим черновиком я подтолкнул его к тому, чтобы создать нечто. Сегодня я люблю говорить себе, что тот единственный короткий отрывок, который он включил в рукопись, должно быть, и впрямь был хорош; и что я, без сомнения, отделался куда лучше, чем многие другие, чьи неудачные заготовки он полностью переписывал.
Мне часто говорили, что «Врата Серебряного Ключа» — единственный рассказ, где Г.Ф. Лавкрафт указан в соавторстве с другим писателем; во всех остальных случаях он либо разрешал, либо требовал, чтобы инициатор истории опубликовал её как свою собственную работу.
В той истории Лавкрафт увековечил наши двадцать восемь часов знакомства. Ажурные курильницы, которые он упоминает в начале повести, стояли в моей квартире на Ройял-стрит, 305; как и камин в стиле Адама, и древние бухарские и персидские ковры, висевшие на стенах.
Наше сотрудничество доставляло нам огромное удовольствие. В порыве великолепного чудачества мы решили, что создадим множество совместных работ, чтобы использовать то, что он называл моей скоростью письма. Вместо того чтобы делить авторство, мы решили создать новую литературную звезду: Этьена Мармадюка де Мариньи, чьё творчество, по скромным оценкам, должно было составлять миллион слов в месяц. Мы проектировали мавританские дворцы, автомобили, построенные на заказ, и всевозможные предметы роскоши, которые Этьен Мармадюк де Мариньи мог бы покупать на свои баснословные доходы, — например, автоматическую мороженицу и диспенсер, предлагающий на выбор две тысячи вкусов, и винный погреб не менее внушительного ассортимента. Лавкрафт был человеком широких взглядов, куда более широких, чем можно было предположить из ранних описаний.
Я без возражений согласился исключить устричный бар и всё, что связано с морепродуктами. В угоду чувствам Лавкрафта я и вовсе умолчал о наложницах.
Сегодня у Этьена Мармадюка де Мариньи не возникло бы ни малейших проблем с тем, чтобы потратить то, что осталось бы от его доходов после уплаты федеральных и прочих налогов. И, будучи наделённым определёнными оккультными дарами, Этьен благоразумно воздержался от написания каких-либо произведений. Это было типично для лавкрафтовских фантазий. Я думаю, в нём было нечто от Пола Баньяна, равно как и комплекс человека восемнадцатого века.
В следующем году мы с Лавкрафтом встретились в Провиденсе, на Колледж-стрит, 66. Его тётя, миссис Гэмвелл, в то время находилась в больнице, так что некому было уговаривать нас придерживаться разумного распорядка. Насколько я помню, на этот раз наш марафон длился тридцать четыре часа. Годы стёрли детали того визита, который начался 4 июля 1933 года.
К нам присоединился Гарри Бробст, интерн из местной психиатрической лечебницы, и около четырёх часов утра мы отправились на кладбище неподалёку от Бенефит-стрит. Погост у подножия короткого крутого спуска был драматично освещён — то ли полной луной, то ли ближайшими фонарями, я не помню. Я помню лишь, что Лавкрафт произносил монолог об Эдгаре Аллане По и миссис Хелен Уитмен, за которой тот ухаживал; а вот и дом этой дамы. И тогда...
Внезапно, словно возникнув по мановению руки Лавкрафта, я увидел перед собой церковный двор, и мне показалось, что я почти внутри него. Это могла быть сцена из одного из его рассказов. При том свете, и, возможно, из-за внезапности этого открытия, он казался чем-то не от мира сего. Кладбище как таковое, безусловно, самое избитое из всех так называемых жутких мест: но это обладало шокирующим, драматическим качеством, превосходящим любую ассоциативную силу, которую может нести погост. С присущим ему умением эффектно подать материал, Лавкрафт приберёг это зрелище напоследок и затем, выбрав идеальный момент, преподнёс его как доказательство того, что у Провиденса есть нечто совершенно уникальное.
На следующий день я приготовил индийское карри. Гарри Бробст пришёл с шестью бутылками пива. Это казалось дерзостью, пока я не узнал о тонких различиях, которые делал Лавкрафт. Пиво теперь было легальным. Мы не нарушали законов страны, заявил он, оправдывая свою перемену во взглядах. Мы пили с его благословения, хотя он и отказался разделить с нами кружку.
«И что же, — спросил он из научного любопытства, — вы собираетесь делать с таким количеством?».
«Выпьем его, — сказал Бробст. — Всего по три бутылки на брата».
Я никогда не забуду взгляд полнейшего недоверия на лице Лавкрафта. Будь он мусульманином, он наверняка воскликнул бы: «Машаллах! Сие есть диво из див, явленное творением Аллаха». Если бы я небрежно объявил, что собираюсь призвать своего фамильяра, Лавкрафт отнёсся бы к этому с вежливым вниманием, но едва ли выказал бы изумление или недоверие. А сейчас он с нескрываемым любопытством и с оттенком тревоги наблюдал, как мы выпиваем по три бутылки на каждого. Я уверен, он сделал подробную запись в своём дневнике, чтобы зафиксировать этот, с его точки зрения, необычайный подвиг.
Он с наслаждением ел индийское карри с бараниной и рисом. Месяцами мы обсуждали это блюдо в переписке. «Бывает карри для женщин и детей, и для великой американской публики — бледный, безжизненный, совершенно безобидный соус. А бывает — испепеляющий, выжигающий, опаляющий карри в истинно индийском духе. Известны случаи, когда одна его капля вызывала волдыри на кордовском сапоге». И именно такого карри жаждал Лавкрафт. Он стоял рядом, пока я его готовил, и время от времени пробовал, пока оно томилось на плите.
«Ещё химикатов и кислот?» — спрашивал я его.
«М-м… Вкусно и, несомненно, не лишено пикантности, но могло бы быть и погорячее».
Когда он согласился, что оно почти готово, я признался, что хотя в жизни ел и более острое карри, это уж точно достаточно крепкое.
Его отвращение к морепродуктам хорошо известно. Тем не менее, он повёл меня в Потуксет на знаменитый ужин с пареными моллюсками. Похоже, во всём Род-Айленде не было заведения, где бы их готовили столь же хорошо. Сделав для меня заказ и удостоверившись, что мне не подсунут вариант для туристов, он сказал: «Пока вы будете пожирать сию богомерзкую субстанцию, я перейду улицу и съем сэндвич. Прошу меня извинить».
Цитирую точно. Простые «чёрт побери» Лавкрафт приберегал для особых случаев. Лишь перед лицом высшего ужаса — человека, готовящегося съесть пареного моллюска, — он мог дойти до богохульства. Я никогда не слышал о другом случае, когда он дошёл бы до столь крайней степени непотребства в речи.
Когда я, наконец, на грани того, чтобы рухнуть от недосыпа, отправился поспать несколько часов, меня мучила совесть за то, что я не давал ему уснуть так долго. Я переборщил с хорошей компанией и злоупотребил гостеприимством идеального хозяина. Несколько часов спустя я успокоился, услышав его стук в мою дверь. Оказалось, он не ложился, писал письма и делал записи в дневнике, сказал он, пока не приехал У. Пол Кук, который следовал в Нью-Йорк. «Надеюсь, вы хорошо поспали, — продолжал он. — Кук выразил желание с вами познакомиться».
В тот момент я ценил сон больше, чем возможность увидеть горящий Рим или смотр войск Золотой Орды, и будь он неладен, этот У. Пол Кук, кто бы он ни был! Но я вышел к гостю и был рад, что сделал это. Вплоть до его смерти, чуть более года назад, я поддерживал связь с Куком, хотя мы встретились лишь однажды и всего на чуть больше часа. Думаю, что связывала нас память о Лавкрафте, хотя мой интерес к «Призраку» придавал нашей переписке и собственную жизненную силу.
В Род-Айленде есть места, куда не ходят ни автобусы, ни пригородные поезда. Узнав об этом, я настоял, чтобы мы посетили эти края на моей «Модели A» — «Великом Джаггернауте», как окрестил автомобиль Лавкрафт. Он смущался, позволяя мне услужить ему, и пытался отговорить меня от этой затеи, но я знал: стоит ему преодолеть угрызения совести из-за того, что он называл «меной ролями хозяина и гостя», как он с жадным нетерпением предвкушал увидеть те уголки Род-Айленда, где никогда не бывал.
Он оказался прекрасным гидом. Лишь раз или два нам пришлось останавливаться, чтобы спросить дорогу. Мы добрались до табачной фабрики, которой когда-то владел родственник Гилберта Стюарта, чьи портреты Джорджа Вашингтона часто перерисовывают и сегодня. Я бы удовлетворился внешним осмотром. Но за вход брали пятьдесят центов. У меня самого был жуткий недостаток в деньгах, и мне не хотелось, чтобы он тратил свои. Я знал, что, хотя он никогда не знал таких резких взлётов и падений, как я, он героически экономил на всём, чтобы позволить себе поездки — например, в Новый Орлеан. Но он настоял. И много позже, когда я полностью осознал, как мало у Лавкрафта было свободных денег, меня мучила совесть — как и из-за других, так называемых, мелочей, от которых я мог бы отказаться или за которые мне, прояви я дипломатичность, удалось бы заплатить самому, не обидев его.
Мы увили Глиб, чью историю он знал. Я забыл всё, кроме шелковиц, росших перед домом, — самых восхитительных ягод, что я когда-либо пробрал. Мы решили, что, учитывая явно зловещую ауру этой местности, их изумительный вкус, без сомнения, объясняется тем, что их корни уходят глубоко в погребальные склепы.
В конце концов я узнал, что он годами мечтал увидеть дом Хаззардов; так что мы поехали. Говорили, что у здания была редкая и особенная крыша. Вид её привёл Лавкрафта в восторг. Затем им овладела дерзость. Раз уж мы здесь, предложил он, следует осмотреть и интерьер.
Мне не нравилась идея вторгаться в частное владение, но я не хотел возражать. Лавкрафт взял инициативу на себя. И лишь когда мистер Хаззард появился на пороге, я понял, какое мужество потребовалось Лавкрафту, чтобы довести дело до конца. На мгновение он стал мучеником своей любви к архитектуре и старине. Он заметно дрожал, слова давались ему с трудом. За этим непроницаемым, бледным лицом скрывалась невероятно ранимая натура, в ужасе от осознания собственной наглости — просить разрешения осмотреть дом, да ещё вблизи от обеденного времени.
Однако Хаззарды были столь предупредительны, что быстро успокоили его. Думаю, они были вознаграждены, видя, с каким восхищением он, к примеру, разглядывал резную стойку и балясины перил. Свой блокнот для набросков он так и не достал из кармана. Знать меру было его правилом. И когда мы уезжали, он был в таком настроении, что готов был разбить о радиаторную решётку Великого Джаггерната бутылку шампанского — за то, что тот доставил его в это иначе недоступное место.
Часто говорят, что за свои редакторские правки, зачастую представлявшие собой полную переработку чужих черновиков, Лавкрафт получал куда меньше, чем следовало. Не знаю, правда ли это, но я слышал, что порой его гонорар составлял всего десять процентов от заработка! Хотя он вечно нуждался в деньгах, он не мог заставить себя торговаться, как наёмный работник. Среднестатистический самозваный «писатель», чью бессвязную мазню приходилось переписать умелому мастеру, чтобы она стала продаваемой, неизменно проявляет невероятная привязанность к своей «идее», бесконечная любовь к ней и уверенность в её грандиозности, так что считает себя невероятно щедрым, если фактический автор рассказа получает пятьдесят процентов от гонорара.
Всё это возвращает меня к рассказу «Врата Серебряного ключа» и к ненависти Лавкрафта к пишущим машинкам. То, что я перепечатал его 14 000 слов, написанных от руки, снискало мне его благодарность. Рассказ первоначально отвергли, но той осенью, находясь в Чикаго, я навестил Фарнсуорта Райта, который объяснил причину отказа. Ему понравилась история, но он боялся, что читатели восстанут против столь длинного повествования о четвёртом измерении. В конце концов, и именно благодаря тому разговору, он рассказ купил.
Затем последовала переписка с Лавкрафтом, который был рад продаже того, что казалось безнадёжной потерей, если не считать удовольствия от работы над текстом. «Я презираю споры о таких низменных деталях, как раздел гонорара, — писал он, насколько я могу припомнить его слова. — Всё, что вы сочтёте справедливым, будет для меня приемлемо».
Я написал ему: «Забирайте семьдесят пять процентов. Всё, что сделал я, — лишь подтолкнул вас к работе. Я не заслуживаю даже тех двадцати пяти процентов, что оставляю себе, если не считать того, что расшифровка вашего рукописного текста была каторжной работой!».
Общий тон его письма как бы намекал, что его обычно обделяли и он редко получал даже половину от заработка в соавторстве, в которое он вложил практически всё содержание и сам рассказ.
Так, в конце 1934 года, мы с Лавкрафтом разделили гонорар за рассказ, начатый как памятная история о нашей встрече в Новом Орлеане. Я был уже в Калифорнии; весь 1935 и 1936 год мы переписывались, строили планы о встрече здесь или о моём следующем визите в Провиденс. Большая часть этой переписки войдёт в сборник писем Лавкрафта от «Arkham House», так что едва ли необходимо или даже уместно цитировать в этом очерке те полные чудачества и юмора письма, что так живо передавали саму суть этого человека. Он обожал карты, и когда я заказал из Египта подборку путеводителей по разным городам и археологическим зонам, я включил в заказ карту Фив или Луксора — память меня подводит. Её-то я и послал Лавкрафту вместе с репродукцией старинной карты Каира, все надписи на которой были на латыни. В итоге мы разработали план по охране археологической зоны, поддержанию порядка не столько среди местных жителей, обитающих на окраинах этих древних руин, сколько среди тех, кто до сих пор населяет гробницы, склепы, храмы и некрополи.
«Нет, не метрополитанская, а некрополитанская полиция», — уточнил он.
Затем настала та ночь в середине марта 1937 года. Мы с тогдашней женой ехали в Лос-Анджелес. Она никогда не видела Лавкрафта, но во время безмолвной и тёмной дороги через долину Сан-Хоакин, протяжённостью в несколько сот миль, меня потянуло говорить о нём, как, впрочем, случалось и раньше. Но в ту ночь я чувствовал связь со своей темой острее обычного. С нашей последней встречи прошло всего четыре года, но столько всего случилось, что казалось — минула целая вечность. Я, в малой степени, «добился своего», и путь мой был переполнен событиями и людьми: а Лавкрафт, помните, был моим гостем, когда я лишь недолгое время писал профессионально и ещё не успел проникнуться «сознанием отказа»! Затем настали чёрные дни, чьи детали — часть уже моей истории, а не его, хотя его личное присутствие и его частое присутствие в письмах сделали его участником и партнёром, тем, кто поддерживал во мне боевой дух, когда казалось, что у меня есть все шансы быть поверженным.
И вот, мчась в автомобиле на несколько размеров больше и втрое мощнее того Великого Джаггерната, что возил меня и Лавкрафта по причудливым уголкам Род-Айленда, я думал о нём и говорил о нём подробно и от всего сердца. В моём прошлом были и другие люди, но та поездка целиком принадлежала Лавкрафту.
На следующий день после возвращения я получил авиаписьмо от Гарри Бробста и ещё одно — от Джеймса Фердинанда Мортона, родственника Лавкрафта, с известием о том, что Г.Ф.Л. скончался. Его письма и раньше приходили с задержкой, но не настолько, чтобы я начал тревожиться о его здоровье. И даже из его последнего письма я не почувствовал и намёка на то, как быстро угасали его силы.
Прошло двенадцать лет. Одна за другой стираются из памяти детали. Однако общая картина остаётся ясной, и Лавкрафт для меня по-прежнему жив и реален — за исключением того, что он больше не пишет. И память моя вновь возвращается в Провиденс, где мы встретились в последний раз.
Существовало множество оценок Лавкрафта как писателя. Споры о его достоинствах порождали распри и непримиримую вражду. Бывало, что всё написанное им — хорошее, плохое или посредственное — встречало неумеренное восхищение. Я и сам намеревался изложить свою оценку, но, поразмыслив около года, пришёл к выводу, что это была бы пустая трата слов. В 16-м томе «Энциклопедии Британника» за 1946 год, на страницах 49-А и 49-Б, в разделе «Мистические истории» дважды упоминается Г.Ф. Лавкрафт, «американский фантазист». Пусть упоминание в «Британнике» не равно канонизации, всё же относительно немногие из двух миллиардов смертных в этом мире удостаиваются такой чести.
На этом исчерпана избитая тема. Для меня Лавкрафт-человек, живая душа, был бесконечно важнее Лавкрафта-писателя. И я вновь вспоминаю, как рано утром в июле, после доброй ночи сна, я уезжал из дома его тётушки.
О поехал со мной, чтобы указать путь из города. Обратно он должен был пройти пешком — в один из тех одиноких променадов, что он так любил. По крайней мере, он весьма убедительно сказал мне именно так. Едва ли мне нужен был провожатый, и он это знал. Он проехал милю-другую с уезжающим гостем в знак последней учтивости, и я был рад, что он продлил наше общение ещё на несколько мгновений.
Машин на дорогах ещё не было. Наконец, я остановился, чтобы он мог выйти. Не помню, какие слова мы тогда промолвили. Помню лишь, как он стоял там, на обочине, с поднятой в прощальном жесте рукой, желая мне счастливого пути.
Хотя я не знал этого тогда, то был последний раз, когда я видел Говарда Филлипса Лавкрафта. На днях, разбирая старую дорожную карту, я пытался по памяти определить, по какой же дороге я выехал из Провиденса и где именно остановился, ведь тогда я поехал в Пелхам-Манор, а не в Ирвингтон. Но время сыграло со мной злую шутку, и достоверно я помню лишь самого человека, и утреннюю тишину, и то чувство дружеской близости, что не покидало меня ещё долго.
Лектор: Анастасия Торопова — кандидат философских наук, преподаватель кафедры философии РГУ НЕФТИ И ГАЗА (НИУ) им. И. М. Губкина, главный редактор философского журнала "Пир", лектор проекта "Интеллектуальные среды".
🔸 Лекция "Жанр ужасов. Монстры в кино"🔸
Вещи современной культуры – это материализованные философские идеи. Современного кинозрителя пугают ведьмы, вампиры, оборотни, чудовище Франкенштейна, клоун-убийца, Фредди Крюгер, ксеноморф, Ктулху, Ганнибал Лектор и многие другие. Но у них есть нечто общее — они преступают границы, установленные обществом. В кинематографе создается особая монструозная телесность, которая визуально подчеркивает идею зла.
Если модернового человека легко напугать, так как у него есть жесткие представления о норме и патологии, то что пугает постмодерниста? Существует ли постмодернистский хоррор?
На лекции Анастасии Тороповой будут подняты вопросы:
— Как конструируется монструозная телесность?
— Чем на мировоззренческом уровне монстры пугают людей?
— Почему в постмодерновом хорроре монстры боятся людей?
***
🔸 Лекция "Философские идеи Говарда Филлипса Лавкрафта"🔸
В рамках проекта "Ночь в библиотеке" прошла лекция, посвященная творчеству Говарда Филлипса Лавкрафта, его стилю письма, концептуальному персонажу его рассказов, а также методу конструирования письма человека, столкнувшегося с Иным.
Из лекции вы узнаете:
— Что общего между Лавкрафтом и Шопенгауэром?
— Как на мировоззренческом уровне Лавкрафт пугает одних, но не пугает других, и почему так происходит?
— Как герои Лавкрафта используют риторические приемы для описания неописуемого?
Добрый день, уважаемые друзья, коллеги, жители Фантлаба!
На днях я закончил читать первую книгу монументальной биографии Говарда Филлипса Лавкрафта (ГФЛ), которую написал Сунанд Триамбак Джоши, поэтому в первую очередь хочу поблагодарить всех сотрудников издательства Fanzon, которые причастны к публикации данной вещи, они совершили поистине титанический труд!!
Но мне хотелось бы добавить кое-что от себя. Когда читаешь книгу, это в том числе относится и к оригинальному, англоязычному изданию, не хватает иллюстраций и фотографий, которые дали бы лучшее понимание того, о чем говорит С.Т. Джоши, поэтому в данном материале я привожу некоторые изображения тех мест, людей, писем и вещей, которые помогают, на мой взгляд, лучше понять ГФЛ и текст исследователя.
Поехали...
ГФЛ считал, что он является потомком Масгрейвов из Эденхолла в Камберленде. Ходили слухи, будто кто-то из Масгрейвов стащил у эльфов волшебный бокал. Ниже представлен «эльфийский» бокал, который сегодня экспонируется в Музеи Виктории и Альберта. Он известен под названием «Удача Эденхолла» и был изготовлен в Египте или Сирии в середине XIV века, изящно украшен синей, зелёной, красной и белой эмалью с позолотой.
«Удача Эденхолла»
«Удача Эденхолла» и чехол для бокала
ГФЛ известен как автор, который написал невероятное количество писем – согласно одной оценке, их было порядка ста тысяч. Первое письмо, которое получил Говард было отправлено 19 июня 1894 года из города Омахи, штат Небраска, дедом Лавкрафта – Уипплом Филлипсом.
Первое письмо, полученное ГФЛ
Конверт этого письма
ГФЛ был единственным ребёнком в семье Уинфилда Скотта Лавкрафта (1853—1898) и Сары Сьюзан (урожденной Филлипс) Лавкрафт (1857—1921).
Заверенная копия брака родителей ГФЛ
Ниже представлены иллюстрации Гюстава Доре к произведению «Сказание о старом мореходе» Кольриджа, которыми так восхищался ГФЛ.
«Я открыл ее [книгу], и моему взору предстал совершенно жуткий корабль-призрак с рваными парусами в тусклом свете луны! Перевернул страницу… Снова этот фантастический полупрозрачный корабль, а на палубе скелет с мертвецом играют в кости».
«…морские воды, кишащие разлагающимися змеями… войска ангелов и демонов… гниющие трупы безжизненно возятся со снастями судна…» и прочий треш.
ГФЛ увлёкся наукой и 4 марта 1899 года начал «выпускать» «Научный вестник» (Scientific gazette).
Над изображение химической колбы указано: «сохрани эту колбу», возможно, это нечто вроде купона, которые периодически попадаются в другом журнале ГФЛ Rhode Island Journal of Astronomy
А вот интересный момент: Джоши пишет, что ГФЛ наблюдал комету Борелли в августе 1903 года, хотя википедия говорит, что комету Борелли открыли только 28 декабря 1904 года. Однако ниже представлен номер Rhode Island Journal of Astronomy от 20 сентября 1903 года, где ГЛФ указывает, что видел комету Борелли.
ГФЛ часто посещал обсерваторию Лэдда в Университете Брауна в Провиденсе.
Эскиз обсерватории Лэдда
Обсерватория Лэдда
Обсерватория Лэдда, рисунок ГФЛ
Обсерватория Лэдда, рисунок ГФЛ
Вот еще пара страниц из журнала Rhode Island Journal of Astronomy, который выпускал ГФЛ.
ГЛФ также увлекался типографской печатью, он часто рекламировал в своих изданиях услуги «Печатной компании Провиденса», которая выполняла заказы на печать визитных карточек и различной малотиражной продукции. К последней странице Rhode Island Journal of Astronomy за январь 1906 г. Прикреплена профессионально оформленная визитная карточка. Она восхитительна!
Визитная карточка ГФЛ
Одним из первых экспериментальных рассказов ГФЛ на поприще «странных» произведений стал «Зверь в подземелье». Его действие разворачивается в Мамонтовой пещере в Кентукки, о которой ГФЛ узнал, поглощая книги в библиотеке Провиденса.
Мамонтова пещера в Кентукки
Пример того, как выглядел собственный любительский журнал ГФЛ «Conservative».
Кинотеатр Фэя на углу улиц Юнион и Вашингтон, где в 1917 году ГФЛ посмотрел фильм «Создатель образа», написал на него рецензию, которая победила в конкурсе, а ГФЛ получил 25 долларов.
Кинотеатр Фэя
Постер фильма «Создатель образа» (1917)
Уинифред В. Джексон сотрудничала с ГФЛ над рассказами «Зеленый луг» и «Крадущийся хаос» под именем Элизабет Беркли. Подробностей о ее жизни мало, но есть предположение, что у них с Лавкрафтом были романтические отношения.
Уинифред В. Джексон
Уинифред В. Джексон
Сохранилась фотография Джексон, снятая ГФЛ, возможно, в период с 1918 по 1921 год, см. ниже.
Другие женщины, возникавшие в биографии ГФЛ до Сони Грин – Элис Хэмлет, Мирта Элис Литл и Анна Хелен Крофтс.
Мирта Элис Литл
Анна Хелен Крофтс
Сферу любительской журналистики мы затронем совсем немного, ниже представлен репринтный первый номер любительского журнала Rainbow Сони Грин, в котором был напечатан рассказ ГФЛ «Селефаис».
Rainbow
Rainbow
После смерти матери, ГФЛ начинает вести более активный образ жизни, рождается Лавкрафт – путешественник.
ГЛФ объездил весь Нью-Йорк, побывал в музее Клойстера, в особняке Ван Кортланда (1748), домике Дикмана (1783), в букинистических магазинчиках на Четвертой авеню, в Вашингтон-Хайтс, где хранятся памятные вещи Джорджа Вашингтона, в богемном районе Гринвич-Виллидж, в зоопарке Бронкса, в музее Нью-Йоркского исторического общества, коттедже Эдгара По и многих других местах.
Фрэнк Белкнап Лонг, ГФЛ и Джеймс Ф. Мортон посещают коттедж По в Фордхэме, Нью-Йорк, 11 апреля 1922 года
Кстати в это же время рассказ «Затаившийся страх» выходил в журнале Home Brew с января по апрель 1923 года, а К. Э. Смит должен был его проиллюстрировать, подготовив по два рисунка на каждую часть. К величайшему сожалению сам журнал Home Brew я не обнаружил, поэтому рисунки Смита не покажу, однако ниже приведена обложка журнала Home Brew за январь 1923 года и реклама, анонсирующая публикацию «Затаившегося страха» с фото ГФЛ.
Многие интересные иллюстрации, относящие к последней главе книги и повествующие о брачной жизни ГФЛ можно посмотреть здесь и тут, поэтому я не будут их дублировать.
Как известно Говард Филлипс Лавкрафт был членом Объединенной ассоциации любительской прессы. С 1915 года он издавал собственную газету "The Conservative" ("Консерватор"), где публиковал свою поэзию, статьи и эссе.
В июле 1919 года в небольшом очерке ГФЛ в своём "The Conservative" выражает беспокойство по поводу произошедшей в 1917 году Октябрьской революцией в России. Он в привычной манере называет рабочих "чернью", "недочеловеками" и считает, что революция может дотянутся и до США.
Ну, написал Лавкрафт своё кратенькое эссе, выпустил пар и вроде бы успокоился, но какого же было его удивление, когда в 1932 году пришла ответка из Советской России.
Американский писатель Роберт Спенсер Карр, который путешествовал по РСФСР в составе делегации учителей Фабианского общества в начале 1930-х годов, неплохо знал Лавкрафта, а также его соавтора по рассказу "Врата серебряного ключа" Эдгара Хоффманна Прайса. У Карра каким-то чудом оказался с собой номер "The Conservative" с осуждающим очерком Лавкрафта, и Карр показал его местным коммунистам.
Позже Карр писал, что "они [Советы] не понимают, чем вызвали к себе такое отношение со стороны господина Лавкрафта и приглашают его приехать в СССР, чтобы он смог лицезреть, как прекрасно живут рабочие", о которых он столь нелестно отзывался.
Открытка из Советской России, ныне хранится в архиве ГФЛ в Университете Брауна, Провиденс, Род-Айленд
Оборотная сторона открытки, обратите внимание на карандашную пометку внизу слева — из бумаг Лавкрафта